А потом несвязные образы начали складываться в смутные картины, словно нанесенные пунктиром, как дороги на военных картах: это было их далекое прошлое, прошлое тех, кто стал бесплотным, а когда-то был крепким и здоровым. Всех раненых роднит чувство надежды, не исчезающее даже при виде палача. Перед ними проплывали неприветливые лица военных санитаров во вражеской форме, агонизирующие тела, привезенные с передовой, загипсованные руки и ноги. Странно холодили смоченные эфиром маски, странно безболезненно орудовал над человеческой плотью хирургический скальпель. В передвижных медпунктах они ничего не могли разглядеть, кроме лампочек на потолке. От покрытых клеенкой тряских каталок болели затылки. Кругом царил запах формалина, эфира и грязного белья. Полумрак медицинского грузовичка пронизывали только вспышки боли. А в конце пути их ждали наскоро побеленная палата, где их положили рядом, и пышногрудая медсестра.
Из восьми раненых только двое были раньше знакомы друг с другом, и оказалось, что они служили в одном полку.
Они называли имена офицеров и то и дело восклицали:
- А! Этот длинный брюнет, ну и сволочью же он оказался!
И между ними крепла благотворная иллюзорная дружба. Фейеруа и Лувьель изо всех сил старались поверить, что они частенько сталкивались во дворе казармы, у стойки бистро и даже в борделе.
- Так это ты заставил меня как-то вернуться в комнату, когда я заступил в караул, потому что у меня шинель была не почищена?
- Вполне возможно. И правда, что-то припоминаю…
- Ну просто умора!
Фейеруа подорвался на мине, и ему оторвало ногу. Кость на ноге раскрылась, как цветок лилии. Он занимал первую койку у окна, занавешенного черной шторой.
Толстяк Лувьель лежал неподвижно, вытянувшись: его грудь, шея и голова были закованы в гипс, и он очень досадовал, что от Фейеруа его отделяет еще один раненый - Ренодье. У того взрывом бомбы снесло всю верхнюю часть лица. Ренодье пока не догадывался, что ослеп, и ему все казалось, что волосы по недосмотру попали под повязку и лезут в глаза.
- Да уж, куда как смешно: оказаться в палате, которая непонятно где, - сказал Мазаргэ, занимавший шестую койку.
Как называется город, какой формы здание, где они находятся, да и вообще: в городе они или в замке, оборудованном под госпиталь, с красным крестом над крышей? Похоже, так и было, ибо городской шум долетал до них словно издалека.
- Как бы там ни было, ребята, а сестричку вы видели? Грудь как балюстрада, а сама страшная… Я бы…
И он завершил фразу хлестким похабным словом. Мазаргэ был южанином с блестящими глазами и оттопыренными ушами. Из его бедер и ягодиц извлекли с полдюжины осколков, и это ранение вызвало у него постоянный невыносимый приапизм.
Свет приглушили, и те, кто мог, уснули. Остальные же качались на волнах мучительного полусна.
Фейеруа долго разглядывал оконную штору из плотной черной ткани, похожую на занавеску в церковной исповедальне. В молочно-белом обводе рамы штора казалась замаскированным входом в царство мертвых. Фейеруа мучили фантомные боли в оторванной части ноги, а Мазаргэ с трудом сдерживал стоны при малейшем прикосновении к рубашке.
На следующее утро та же медсестра, с грудями как дыни, вошла в палату и подняла штору.
Комнату сразу залил солнечный свет, и раненые тут же почувствовали, какой скверный запах у них в палате.
Опершись на ладони, Фейеруа попытался приподняться на койке и скорчил благостную физиономию.
- Эй, Фейеруа, как там снаружи? - раздался голос Лувьеля из гипсовой кирасы.
- Снаружи? - протер глаза Фейеруа.
- Ох уж эти волосы, все время волосы на лице, - пробормотал Ренодье, у которого из-под повязки виднелся только рот. - Тому, кто может смотреть, повезло: его поместили возле окна. Но надеюсь, что через несколько дней тоже смогу…
В палате повисло тягостное молчание, и Фейеруа, повернув голову к окну, сказал:
- Снаружи не так уж плохо. Грех жаловаться: мы не в самом захудалом углу. Тут есть маленький садик, за ним улица, а потом еще дома.
Он продолжил описывать пейзаж: дома низкие, кирпичные. По улице идет старик и на ходу читает журнал. Служащие расходятся по конторам.
Раненые, притихнув, внимательно слушали Фейеруа.
Стекла задрожали от шума мотора.
- Это проехал большой военный грузовик, а на нем парни с ружьями, - пояснил Фейеруа.
- А женщины, какие женщины на улице? - спросил Мазаргэ.
Фейеруа коротко рассмеялся, обнажив красивые белые зубы.
- Абсолютно не из-за чего переживать, мой мальчик, - ответил он. - Уверяю тебя, ни одной хорошенькой мордашки.
- Да мне наплевать, хорошенькие они или нет, - отозвался Мазаргэ. - Мне не мордашку, а попку надо. Задницу мне, слышишь, задницу!
- Это ты за неимением своей… в порядке компенсации, - сказал Лувьель.
- Знаешь, ты тут не один такой, кому хочется, - прозвучал низкий бас с последней койки, - только мы из этого не делаем истории.
Фейеруа завернулся в одеяло, потом снова сел, посмотрел в окно и вдруг крикнул:
- Ого! Наконец-то красивая девушка!
- Правда? - удивился Мозаргэ. - А какая она?
- Блондинка, с косой, закрученной сзади в узел. И… ух, какая хорошенькая!
В этот момент вошел врач с обходом. Языковой барьер не давал ему возможности общаться с ранеными, и он был похож на ветеринара, который спрашивает пальцами и от пальцев же получает ответ. Медсестра, слушая его указания, кивала головой. Когда врач обследовал рану обитателя последней койки, у которого из живота торчала двенадцатисантиметровая дренажная трубка, тот глухо застонал сквозь сжатые зубы.
- Не хотелось орать перед этими гадами, - проворчал раненый, когда ему сменили повязку.
- Гады или не гады, но надо признать, что нас-то они все-таки лечат, - отозвался другой.
- Ну что за паскудство! - воскликнул Лувьель. - Они сделали все, чтобы разорвать нас на куски, а потом, после всего…
- Вот уж действительно: человечество - сборище идиотов! - назидательно пробасил парень с дренажом.
Утро прошло без приключений, но после полудня Фейеруа снова сообщил:
- Глядите-ка, опять та самая утренняя блондинка! Смотрит в нашу сторону.
И он приветственно махнул рукой и улыбнулся.
- Вот шалава, она нарочно повернула голову, - бросил Фейеруа, растягиваясь на койке.
Еще часа через два он снова объявил, что блондинка прошла мимо, но глаз не подняла.
- Думаю, это машинистка, - доверительно шепнул Фейеруа Лувьелю.
В шесть часов она появилась снова, и на этот раз Фейеруа торжествующе всех уверял, что она долго смотрела на их окно.
У него потребовали более детального описания: какова грудь, бока, бедра?
- Щиколотки? А вот на щиколотки я как-то внимания не обратил.
- Хорошие места в палате всегда достаются одним и тем же, - с досадой бросил Лувьель.
Ночь погружала обитателей палаты в тревожное оцепенение, а по утрам открывалась штора, и они опять обретали надежду. Шли дни, и постепенно на ритм больничной жизни, с ее измерением температуры, обходами, перевязками и кормежками, наложился совсем иной ритм, словно установилось другое время, в котором стрелка на циферблате подчинялась четырем ежедневным проходам блондинки под окнами палаты.
- Фейеруа, ты влюбился, - говорили ему.
- Да нет, вы что! Не видите, я же шучу.
Но остальные семеро тоже влюбились. Интрига, развивавшаяся за оконным стеклом, стала их достоянием. Им казалось, что они здесь уже целую вечность, и белокурая девушка проходила под окнами тысячи раз.
Их ничего больше не интересовало. Если Фейеруа случалось задремать среди дня, всегда находился кто-нибудь, кто кричал бы ему:
- Эй, Фей, скажи-ка, может, уже пора?
Все знали, что до войны Фейеруа был портным.
- Ох, и оденешь ты свою блондинку!
А Фейеруа думал: "Интересно, как же я сяду за свой портновский стол без ноги?"
Мазаргэ изнемогал. Он умирал от желания, ревности и уязвленной гордости и был готов на предательство. Он молил Бога, чтобы выйти из госпиталя раньше Фейеруа.
"И как, интересно, он будет выглядеть на своих костылях?" А у него, Мазаргэ, только бедро чуть-чуть не гнется, зато плечи - во! - и вид нахальный и победоносный. Уж он-то пройдется по городу, так пройдется!
Чтобы привлечь внимание к своей персоне, он без конца рассказывал всякие похабные небылицы. Но ему обычно бросали: "Заткнись, Мазаргэ!" - особенно если он начинал впутывать в свои приключения блондинку.
- Жаль, что ты не знаешь их чертова наречия, - заметил как-то Лувьель. - А то написал бы ей всякие нежные слова на большом листе бумаги, а потом отослал бы.
Тогда Фейеруа пришла мысль вырезать сердечко из старой увольнительной и приложить его к стеклу.
Наутро отекшее лицо Фейеруа осветила широкая улыбка.
- Она приколола на платье брошку в форме сердечка, - заявил он.
- А какое у нее платье?
- В зеленый цветочек.
Прошло еще два дня. И утром Фейеруа, к которому начали, по обыкновению, приставать с вопросами, сказал:
- Сегодня она не проходила.
Это был тот самый день, когда врач, ощупав ногу Фейеруа над культей, покачал головой, внимательно посмотрел на его температурный лист и сделал сестре знак глазами: "Ну, что я говорил!"
В тот же вечер Фейеруа, взглянув в сторону окна, прошептал:
- Ничего смешного в этом нет.
- В чем? - спросил толстяк Лувьель.
Фейеруа не ответил.
- Так что, сегодня вечером ты ее не видел? - настаивал Лувьель.
- Видел… Она проходила с другим…
- Так, может, это был ее брат!
- Да пошел ты! Все они шлюхи! - сказал Мазаргэ. - Им не сердечко в окне надо показывать, а…
- Заткнись, Мазаргэ! - крикнул парень с дренажом.
В палате воцарилось траурное настроение.
"Если у нее есть парень, это нормально, - думал Лувьель. - Но ведь могла же она хотя бы не ходить с ним так вызывающе под нашими окнами?"
Ночью Фейеруа сильно стонал, а утром так и не вышел из оцепенения, ни разу даже не посмотрев в окно. Палата с пониманием отнеслась к его печали.
А вечером, к удивлению всех, кроме врача, он взял и умер.
Тело его увезли, а койку застелили чистым бельем.
Мазаргэ подозвал медсестру с огромным бюстом и жестами объяснил ей, что хотел бы занять место Фейеруа.
Сестричка явно симпатизировала Мазаргэ, и он перебрался на другую койку.
Всю ночь он не сомкнул глаз. Волны воображения захлестывали его зелеными цветочками, белокурыми косами и розовым телом, чуть присыпанным веснушками.
И как раз, когда Мазаргэ наконец задремал, появилась сестра и подняла штору.
Он сразу проснулся и приник к окну, упершись лбом в стекло, как вопросительный знак.
- Черт! - крикнул он вдруг, упав обратно на подушку.
- Ты чего? Что случилось? Тебе плохо? - галдели раненые.
Мазаргэ изо всех сил пытался вернуть утраченное самообладание.
- Ну да, ясное дело, я с самого начала не сомневался, что Фейеруа нас просто обвел вокруг пальца, - сказал он. - Мне надо было самому убедиться.
По ту сторону окна не было ничего, кроме серой стены и нескольких мусорных куч.
И тогда Лувьель, закованный в белый гипсовый шишак, вдруг почувствовал на лице глупую сырость нежданных слез.
Апоплексический удар
Фредди Шовело
"Вас интересует, отчего умер Ла Марвиньер? - спросил наш приятель Магнан. - Не знаю. Он умер мгновенно, у меня на глазах, в тот вечер, когда объявили перемирие. Я не врач и не берусь вникать в причины, но мне кажется, он был сердечником. Он сам говорил. Необыкновенный был человек. Я и видел-то его всего два-три раза, но не забуду никогда.
Первый раз мы встретились в Нормандии, в низовьях Сены, в маленькой деревушке под названием Рейенвиль. Я приехал за донесениями связных и справился о нем. Мне ответили:
- Полковник Ла Марвиньер? Вы найдете его на генеральском командном пункте. Сами увидите. Высокий такой, худой и очень бледный.
Дивизионный командный пункт находился в доме священника. Можете себе представить: накануне его установили, а на следующий день уже сворачивают, и в саду кюре без конца трещат мотоциклетные моторы… Я вошел. Генерал был у себя: он изучал карту, а вокруг него столпились человек шесть старших офицеров. Он обвел красным карандашом широкий круг на карте. Младший офицер быстро строчил на пишущей машинке, отбивая себе пальцы; взад-вперед сновали дневальные. В углу, прислонившись к стене, одиноко стоял высоченный, какой-то нескончаемый человек с пятью нашивками на пилотке и рассеянно смотрел в пространство. Это был Ла Марвиньер. Он опирался на высокую, как у Людовика Четырнадцатого, трость, которая оканчивалась какой-то странной кожаной насадкой, видимо предназначавшейся для измерения, а вот чего, я не знал. Вид у него был скучающий. Похоже, все, что происходило вокруг, его не интересовало.
- Приветствую вас, - сказал он, прикладывая два пальца к пилотке. - Что это вы там принесли?
Пока он читал, я успел его разглядеть. Поистине, такого необычного лица я еще не видел. Крупное, удлиненное, со сломанным, вдавленным внутрь носом и огромными, навыкате, голубыми глазами, которые выползали из глазниц, как улитки. Моранж сказал как-то: "Когда Ла Марвиньер сидит за столом, все опасаются, как бы его глаза не упали в тарелку". Мало того, на щеках, на висках - повсюду виднелись шрамы, а цвет лица отличался неестественной бледностью. Такими бледными становятся годам к двенадцати анемичные дети.
- Вы что-нибудь ели, старина? - спросил он меня. - Нет? Тогда идемте со мной, я приглашаю. Я больше не нужен, господин генерал? Можно идти? Мое почтение!
И он откланялся. Едва мы вышли из командного пункта, как началась бомбардировка. Над нами пикировали, поднимались и снова пикировали самолеты, дом дрожал. В деревне были брошены в беспорядке сотни две автомобилей. Метрах в тридцати от нас горел грузовик. Началась паника, и люди попадали ничком на землю. А Ла Марвиньер стоял у обвалившейся стенки, опираясь, по обыкновению, на трость, и ждал, когда все кончится. Каска так и осталась висеть у него на поясе. Очень неловко находиться рядом с полковником, который стоит во весь рост, когда тебе самому хочется вжаться в землю, распластаться, как все, и стать незаметным. Когда он слышал свист бомбы слишком близко, то слегка втягивал голову в плечи, а потом, уже после взрыва, снова принимался глядеть в небо. Вдруг сквозь грохот до меня донеслось:
- Да ложитесь же вы, старина! Я - другое дело. Я предпочитаю стоять прямо, потому что… я сердечник.
Бомбежка длилась минут десять - двенадцать. Наконец проснулась зенитная артиллерия, и самолеты убрались восвояси. Люди начали подниматься с земли. Один из них бежал мимо нас, крича как одержимый. Полковник остановил его тростью:
- Ну что? Худо пришлось? А я, как видишь, никогда не бегаю и до сих пор жив.
И кривая усмешка приподняла его редкие рыжеватые усики. А совершенно потерявший голову солдат кричал:
- Но, господин полковник! Вон, посмотрите! Это они сбросили!
В нескольких шагах от нас, за низкой стенкой, лежала неразорвавшаяся мина. Она устроилась в траве, как молодой кабанчик, разве что хвост был стальной и чуть длиннее. Трава вокруг еще дымилась. Вместо того чтобы отскочить, мой Jla Марвиньер подошел, провел рукой по стенке и начал придвигать к мине кожаный наконечник трости, приговаривая:
- Любопытно! Любопытно!
- Думаю, мы с вами еще легко отделались, господин полковник, - заметил я.
Он бросил "да!" и продолжал свое занятие. Потом, все так же улыбаясь уголком рта, спросил:
- Наверное, лучше ее не трогать, а? Кажется, бывают такие, которые взрываются с запозданием… Что вы об этом думаете?
Я с удивлением заметил, что солдат просто остолбенел. Он, прерывисто сопя, следил за движениями полковника, но больше не орал. Он успокоился".
Магнан помолчал, закурил сигарету и продолжал:
"Да, замечательный был человек. Это словами не передать, можно только почувствовать. Повелитель! После налета мы уселись в автомобили. У него была превосходная машина с флажком подразделения. Сначала он объехал все свои эскадроны, чтобы оценить урон от налета. А потом мы вошли в дом, где он устроил столовую. В одном из окон вылетело стекло, но стол был тщательно сервирован, тут же находился ординарец, одетый в белую куртку метрдотеля. Я не удержался и спросил:
- Давно вы здесь, господин полковник?
- Здесь? Мы прибыли нынче утром. А, это вас, наверное, удивила куртка Топара? Я считаю, что так надо. Видите ли, дорогуша, не понимаю, почему, если война, то надо полностью отказываться от своих привычек. Если есть возможность… Как вы полагаете? И потом, это поддерживает моральные устои войска. И он такой миляга, этот Топар: он готовит мне ванну, он знает все мои причуды. Топар! Капитаны уже обедали?
- Да, господин полковник.
- Прекрасно, подавай на стол.
За обедом - а это был настоящий обед, какого я давно уже не помнил, с отменным бордо, извлеченным из багажника, - Ла Марвиньер, заметив, что я разглядываю его с нескрываемым любопытством, сказал:
- Вы думаете, у меня не все в порядке с головой?
- Вовсе нет, господин полковник!
- А вы не стесняйтесь, говорите начистоту! Видите ли, моя бедная матушка наградила меня внешностью хоть и не такой уж приятной, но вполне сносной. Если бы она сейчас с небес могла видеть, во что я превратил свою физиономию! Нос, к примеру, - результат падения в конкуре. Моя лошадь получила эмболию, когда брала высокий барьер, и упала замертво. А это… - он показал на глубокий, как дыра, шрам на нижней челюсти, - след от пики одного улана в четырнадцатом году. Представьте себе, я-то был вооружен саблей! О, я занятный старичок! А вот это… - он потрогал розовое безволосое пятно над виском, - это меня задела пуля в Марокко. Остальное уже не так интересно, хотя я смело могу утверждать, что все воспоминания начертаны у меня на голове.
Он говорил, почти накрывая веками свои огромные глаза, нависающие над впадиной на месте носа. Обед подошел к концу…
- До свидания, господин полковник!
- До свидания, дружок!
И я уехал.
Восемью днями позже, как раз в пик сезонного спада воды в реке, меня послали с приказом к Ла Марвиньеру, занимавшему вместе с оставшимися в живых бойцами своих подразделений позицию в поле. Они стояли недалеко: километрах в пятнадцати - двадцати. Согласно приказу, полковнику надлежало как можно скорее переправиться через Луару. Дорога была спокойной, машин не попадалось, только несколько маленьких заплутавших групп спешили на юг догонять своих. И больше никого, разве что мычащие в поле недоеные коровы. Но мне вовсе не хотелось, чтобы меня за первым же поворотом как кролика схватили за шиворот. Наконец слева я услышал стрельбу.
"Ага, значит, Ла Марвиньер должен быть где-то здесь". И верно: я подъезжал к деревне.
- Полковник? Он там, на ферме.