Едва груда кукурузных початков вывалилась из мешка, от паствы отделилась курица, рванула ко мне, и все шесть початков опустились точно ей на голову. Конечно, никакого сознания она не потеряла. Курица отлетела в сторону и на целый фут подпрыгнула в воздух. Затем вернулась на землю, потрясла как следует головой - убедиться, что та на месте, - и присоединилась к трапезе и товаркам, которым было абсолютно по фигу, что секунду назад на эту чугунную башку свалились шесть кукурузных початков.
Я уходил в легкой растерянности, размышляя о вероятных комбинациях шести кукурузных початков с восемнадцатью мишенями, то есть куриными бошками, и о том, как же так вышло, что одна курица получила их все на свою голову. Должны быть и другие комбинации. Например: один кукурузный початок на шесть различных куриных голов; или два кукурузных початка на одну куриную голову, три початка на каждую следующую, а оставшийся кукурузный початок, промахнувшись мимо всех доступных куриных голов, благополучно падает на землю.
Думаю, вы представляете, что творилось у меня в мыслях, - но я пока не признался, зачем рассказываю вам эту историю. Иногда я чувствую себя той самой курицей, что получила на свою голову все шесть кукурузных початков.
Продавец кроватей
Он сидит один в море кроватей. Они плещут вокруг него, как тихие неподвижные волны. В Сан-Франциско зима, идет дождь, и никто не хочет покупать кровати. Ему лет сорок и скучно. Так и сидит, окруженный кроватями на любой вкус и фасон. В огромном зале, наверное, пятьдесят или шестьдесят двуспальных кроватей, а он сидит на одной.
Он понимает, что ситуация безнадежна, - судя по тому, как снял пиджак и просто сидит. На нем парадная рубашка, галстук и полагается быть пиджаку, чтобы продавец имел респектабельный вид служащего, искренне озабоченного продажей кроватей, но сейчас ему на все это совершенно наплевать.
"Никто не будет сегодня покупать кровати, - думает он. - Могу я, по крайней мере, чувствовать себя как человек".
Он также знает, что хозяин не одобрил бы его снятый пиджак, но хозяин ушел к стоматологу вырывать зуб мудрости, так что… с хозяином разобрались.
Дождь все идет.
Будет лить весь день не переставая.
Сквозь огромные панорамные окна кроватного магазина продавец смотрит на дождь, но не видит его. Пару секунд он размышляет, как дошел в своей жизни до торговли кроватями. В колледже он изучал введение в медицину, мечтал стать врачом, но он бросает эти мысли. Слишком они тягостны, лучше выбросить из головы.
Кровати между тем ждут хозяев.
Они ждут покоя сна и подскоков страсти, что калечит пружины. Они ждут тысяч чистых простыней, что станут потом грязными. С парой девственных простыней это произойдет совсем легко.
На этих кроватях люди будут зачинаться и люди будут умирать.
Век спустя кровати превратятся в музейные экспонаты, изумляя и поражая новых людей, которые будут носить странную одежду, а может статься, и говорить на еще не придуманных языках.
Продавец, едва не потерявшийся в безбрежности этих кроватей, не знает, что на самом деле он пастырь будущего, а кровати - его паства.
Мост из колесной цепи
1960-е:
Многие вспоминают, как ненавидели президента Линдона Бейнса Джонсона, а может, любили Дженис Джоплин и Джима Моррисона - это с какой стороны посмотреть. Упокой, Господи, их души.
Я же вспоминаю индианку, искавшую в снегу колесную цепь. Ей было лет пятьдесят, и увидели мы ее не сразу. Дело происходило в Нью-Мексико в 1969 году. Ее брат терпеливо стоял на обочине рядом с синим грузовичком эпохи Водолея. Они с женщиной были примерно ровесниками, но, как я уже сказал несколько слов назад, самой женщины там не было. Нам только предстояло ее увидеть.
Стоял он фактически в чистом поле, и мы затормозили спросить, не нужна ли помощь.
- Нет, - ответил он, - все нормально.
Раз такое дело, мы спросили, доберемся ли по этой дороге до нужного нам невразумительного места - каких-то старых индейских развалин. Нужно добавить, что все происходило в занесенном снегом пейзаже и другой половиной этого "мы" или "нам" была моя с тех пор давно потерянная девушка. Последний раз я слышал, что она где-то в Южной Америке.
Мы просто катались на джипе по Нью-Мексико, рулили сквозь позднюю зиму и раннюю весну, интересуясь пейзажами и редко отвлекаясь на людей.
- Дорога хорошая, - сказал индеец. - Впереди меньше снега. Через три или четыре мили совсем хорошо. Тут хуже всего.
От этих слов нам стало лучше.
Дорога, белая колея неопределенности, исчезала за преждевременным горизонтом. Там, словно бакены, высились над настилом пустыни мощные столовые горы. Дорога исчезала в их бескорабельной настороженности.
Я был почти уверен: этим столовым горам глубоко плевать на дорогу. Дорога для них значила не больше проплывавшего мимо комикса. В конце концов, когда-то на их глазах начиналось время.
- Там моя сестра, - сказал индеец, небрежно показывая на дорогу, так быстро исчезавшую с лица земли.
- Что? - спросил я, не расслышав, а может, просто не поверив его словам.
- Ищет цепь. Я потерял там колесную цепь. А она ищет.
Я смотрел на дорогу.
Я никого не видел.
- Примерно в миле, - сказал он, не опуская руки.
Одной ногой он стоял на подножке грузовичка.
- Там кто-то есть, - сказал я, все так же разыгрывая простака.
- Моя сестра, - сказал он. - Хорошо бы она разыскала эту цепь. Я купил ее за три доллара. Старую.
- Ага, - машинально согласился я. А что еще я мог сказать - ведь совершенно точно не видел на дороге ни индианки, ни колесной цепи.
- Увидите ее, передайте, что я так тут и жду.
- Угм. - Я подслеповато сощурился, и голос прозвучал стуком белой трости по дороге.
Мы попрощались, проехали пару миль, а потом, как и обещал индеец, увидали женщину - она шла по обочине, высматривая в снегу колесную цепь.
Этим поздне-холодным снежно-ясным нью-мексиканским утром она искала ее очень внимательно. Мы остановились, и она подняла голову. Покорность обветрила ее лицо, а глаза отражали вечность.
Английская королева давным-давно потеряла бы терпение, заставь ее кто-нибудь искать в снегу трехдолларовую цепь.
- Ваш брат вас там ждет, - сказал я, словно слепец, мотнув головой на дорогу.
- Я знаю, - сказала она. - Это по нем.
- Не нашли? - Я был похож на крота.
Я видел прекрасно, что в руках у женщины нет никакой цепи, значит, она ничего пока не нашла, но надо же было что-то сказать.
- Где-то здесь, - ответила женщина, окидывая взглядом 121 тысячу квадратных миль, составляющих площадь Нью-Мексико.
- Удачи, - сказал я десять лет назад, в шестидесятые, ставшие теперь такой же легендой, как и времена короля Артура, что сидит вместе с "Битлз" за Круглым столом, и Джон поет "Люси в небесах с алмазами".
Мы медленно ехали в семидесятые, оставляя позади ее саму, ее снежные поиски колесной цепи, оставляли ее брата, что терпеливо ждет у синего грузовичка, с которого потихоньку облезает краска эпохи Водолея.
Белизна
Когда бы я ни задумался всерьез о белом цвете, я всегда вспоминаю ее, ибо она и есть предельное воплощение белизны.
Она пришла на нечто среднее между выставкой знаменитого японского писателя-художника и его же раздачей автографов. Она сильно им интересовалась, а он просто сидел за столом и подписывал свою последнюю книгу. За автографами выстроилась длинная очередь. Женщина не вставала в очередь - только ходила, ходила и ходила по галерее, глядя и не глядя на картины.
Она была очень красива, а свои невероятные ноги демонстрировала как настоящее событие, каковым они и были. Их венчали черные туфли на высоких каблуках, чем-то похожие на акул.
Женщина знала, как спровоцировать внимание.
Время от времени она проходила мимо стола, где писатель, точно машина, раздавал автографы. Он подписывал книги, как будто его изобрела фирма "Сони".
Ее он не замечал.
Она умела делать семь или восемь медленных продуманных шагов, затем резко поворачиваться на каблуках, словно акула для атаки.
Прошел не один час, людская очередь постепенно испарилась, осталась небольшая горстка, и тогда она театрально, словно в луче софита, шагнула к столу. Достала из сумочки книгу и принялась ждать, когда стоявшие перед ней люди исчезнут с лица земли.
Настал ее черед.
Представляю, как билось ее сердце, пока она стояла рядом с писателем. Тот взял книгу и подписал, так и не подняв взгляд. Все. Очень медленно она повернулась и отошла от стола. Ни разу не оглянувшись, скрылась за дверью.
На ней было белое платье.
Монтанское уличное наваждение
В жизни любого человека бывают минуты, когда он не знает, что делать дальше. Вот, пожалуйста: мы с другом едем по главной улице монтанского городишка. Осень, облачно, ранний вечер, на светофоре зеленый свет. Единственный в городе светофор - пастух сонного перекрестка.
Друг собирался повернуть направо, но вдруг засомневался - причина тут может быть только одна: он не знал, что делать дальше.
Мой друг - опытный шофер, и эта заминка не имела никакого отношения к его водительским талантам. Он просто не знал; что делать дальше, а я сидел рядом, смотрел на него с огромным интересом и гадал, куда же все это вывернет.
Мы не двигались с места, несмотря на зеленый свет, и за нами вдруг выстроилась длинная колонна машин. Не знаю, откуда их столько взялось в маленьком городишке, но все они теперь стояли позади нас. Почему-то никто не психовал, не гудел клаксоном, хотя мы перекрыли движение.
Мы - это длинный ряд машин, беспричинно остановившихся у зеленого сигнала светофора. Наверное, они тоже не знали, что делать дальше.
Околдованные пасмурной Монтаной, в надвигавшихся сумерках, мы просто сидели в своих машинах: одни терпеливо слушали радио, другие торопились домой к родным и близким, третьи направлялись куда-то по своим делам, но ничего не происходило. Мы попали в мертвую точку.
Не знаю, сколько это продолжалось.
Может, тридцать секунд, а может, целый год провел нас по кругу и вернул в то место, откуда мы начали свой путь.
Узнать невозможно.
Мы беспомощны.
Мы не знали, что делать дальше.
Проблему решил человек из стоявшей прямо за нами машины. Это оказалось так просто, что я не понимаю, как никто не додумался раньше. Все сдвинулось, мы свернули направо, а другие машины проехали мимо, каждая к своей цели.
Никто не знал, что делать дальше, пока этот человек не открыл окно и не прокричал во всю мощь своих легких:
- ДА ЕДЬ ТЫ УЖЕ, КОЗЕЛ!
Подействовало.
Похмелье как народное искусство
Джиму Гаррисону
Вчера в Токио меня мучило похмелье - такое изнурительное и тяжелое, что я могу думать о нем лишь как о нелепейшем народном искусстве. Продавали его торговцы, которых лучше никогда не знать.
Настоящее жуткое похмелье обычно повергается в прах на закате. Умирает, как змея. Это же похмелье не умирало вообще. Оно превращалось в народное искусство, творимое из моей собственной центральной нервной системы, желудка и натяжек воображения, которые я зову мозгом.
Народное искусство приняло форму недоструганных, вонючих куколок, никому не нужных пятнистых безделушек из угля и ржавых пивных банок, картинок, нарисованных крокодильим дерьмом на болотной коре, и конечно - куда же без них - цветных туземных рубашек, сотканных из нижнего белья, которое поснимали с трупов альбиносы-гробокопатели, только и умеющие грабить лунными ночами могилы. Они трудятся не больше двенадцати ночей в году, а все остальное время: болтаются без работы. Торчат дома и пялятся в телевизор. Когда идет реклама, лупят жен.
Другими словами: меньше всего я хочу, чтобы в моей жизни повторился вчерашний день. Когда похмелье наконец прошло, торговцы народным искусством испарились, забрав свое странное и сомнительное добро. И прихватили с собой и все ощущения моего тела, кроме известковой абстрактной уверенности, что я все еще дышу.
Правда, Джим?
Марш от пиццы
Они похожи на странную армию, что отпущена с фронта на короткий отдых, чтобы потом снова вступить в бой здесь же, в Токио. Только что прошла четверка бойцов в синих форменных брюках и красно-белых полосатых рубашках. Однако без касок, что так похожи на шляпы из пластмассовой соломы. Военная дисциплина стала не так сурова, ибо сейчас они пребывают в том, что в армии называется отпуском. В отпуске от пиццы. Совсем недалеко от "Маленькой пиццерии Шейки". Вышколенный спецназ молодых японцев готовит там пиццу. Сейчас у них перерыв, или отпуск с поля боя, где линия фронта, отбитые или захваченные ярды измеряются съеденной пиццей.
Они шли, а я думал о том, что уверен в этой жизни лишь в одном - может, это вообще единственная вещь, которую я знаю: они не пойдут есть пиццу.
Собаки на крыше
Собак на крыше я видел издали. Две колли (небольшие), но чем ближе я подъезжал к ним на велосипеде, тем больше и больше они становились; когда я был совсем близко, они начинали лаять.
Рядом с домом тек загаженный ручей, а за домом сплетался ветвями лес. Очень густой и неприветливый, из тех лесов, что норовят расцарапать человека или порвать на нем одежду.
На сам дом смотреть было нечего. Два этажа, высоких и деревянных: трудно описать и легко забыть - вот только собаки на крыше.
Чаще всего я ехал дальше.
Понятия не имею, как собаки забирались на крышу, но они стояли там всегда.
Один раз они не стали на меня лаять, и я занервничал. Трудно, конечно, в это поверить, но их лай было вынести не так тяжело, как молчание.
Они стояли на крыше и таращились, а я ехал мимо на велосипеде.
Ни разу не видал в этом доме людей.
Надеюсь, собаки не жили там одни.
Калифорнийский почтальон
До недавнего времени у меня не было повода гордиться своей интуицией - моя экстрасенсорная температура парила под нулевой отметкой, где-то на - 27 градусах. Все изменилось два месяца назад, когда я увидел сон, который потом сбылся. Такого со мной еще не случалось. Мне снилось, что почта в ближайший месяц будет скучной и неинтересной, - так оно и вышло.
Приходили счета, реклама, всякая ерунда - и только.
На дорожке появлялся почтальон, и мои веки медленно опускались. Иногда я засыпал, открывая конверт.
Калифорния готова ко всему.
Может, основать культ?
Игрушечная паутина
Помню, пять лет назад он впервые стал знаменит. Красивая игрушка, и он с радостью ею забавлялся. Меня восхищала его радость. Он очень хороший писатель и заслужил эту славу.
Сейчас: он только что написал книгу о Кислотном Отблеске Славы, что разъедает сердце и душу, пока бессмыслица и беспорядок не становятся предсказуемы, как восход и заход солнца.
Солнце сегодня взошло в 6:13 утра, а зашло в 6:22 вечера.
Прошло всего пять лет.
Боже, как летит время.
Ее последний парень, говорят, был канадским летчиком
Ее последний парень, говорят, был канадским летчиком и погиб в Германии в 1944 году. Их роман длился всего неделю, они так и не легли в постель. После войны собирались пожениться.
Ему было двадцать два, ей - девятнадцать.
Они познакомились случайно на автобусной остановке в Сан-Франциско. Никогда раньше он не заговаривал с китаянками. На остановке больше никого не было. Веселый открытый молодой человек. Людям всегда нравился.
- Привет, - сказал он. - Я из Канады.
Каждый день они слали друг другу письма, обещая будущее. У них родится трое детей: два мальчика и девочка.
Последнее пришло от военно-воздушного капеллана:
Он часто говорил о вас, и т. д.
Он просил меня написать вам, если, и т. д.
Я знаю, он хотел, чтобы вы, и т. д.
Она дочитала письмо, жизнь кончилась, они соединились в смерти. Она бросила колледж, где училась только на "отлично", и устроилась мыть посуду в китайский ресторан на Джексон-стрит. Работники говорили, что это странно и неправильно: такая красивая девушка, а зарабатывает на жизнь мытьем тарелок.
А можно было заняться кучей других дел.
Она стала кухонным привидением.
Год за годом люди спрашивали ее об одном и том же, но она не отвечала, и они отступались. В конце концов ее оставили в покое - тем более что теперь она перестала быть красивой.
Когда-то она любила канадского летчика - вот и все, что о ней знали.
Она никогда не поднимает глаз от посуды.
Тридцать четыре года…
Она соскребает объедки с тарелок тех, кого никогда не видит. Их еда - это кладбище, где ее похоронили.
Мясник
Мясо нельзя рубить в перчатках, никто не купит мясо, если его рубили в перчатках. Перчатки и мясо не идут рука об руку. Потому у этого мясника всегда холодные руки. Я знаю точно, он сам мне сказал.
Я заглянул на мясной рынок Сан-Франциско, надумав купить на ужин кусок мяса. Еще не зная какого. Я шагал взад-вперед вдоль мясного прилавка. Мимо свиных отбивных, гамбургеров, бараньих рулек, мертвых кур и свежих, но пыльноглазых рыб.
Мясник наблюдал за мной не говоря ни слова, да и с места он не двигался. Жалобная гримаса застыла на его немолодом лице, которое уже приближалось в своей жизни к тому, что ему положено. Вот-вот оно станет лицом пожилого человека.
Остановившись, я всмотрелся в кусок вырезки. Он не поразил мое воображение, и я вернулся к бараньей отбивной, показавшейся мне чуть интереснее. Так и стоял, глядя, как эта отбивная устроилась в куче из двадцати пяти других отбивных. Она лежала на самом верху с таким видом, будто сама туда взобралась. Я оценил ее самоотверженность.
Остальные двадцать четыре отбивные никак себя не проявили. С таким же успехом они могли быть безымянным песком. Я раздумывал о том, как буду пытать эту верхнюю отбивную огнем, а потом съем на ужин. Я жил один, так что эта отбивная осенит благодатью холостяцкую пищу.
День в Сан-Франциско выдался мрачный, облачный и безнадежный, такая погода иногда случается посреди лета и тянется несколько дней. Начинаешь задумываться, бывает ли вообще в Америке лето.
- У меня холодные руки, - сказал мясник.
Я оторвал взгляд от куска мяса.
Я не понимал, с кем он говорит.
Он говорил со мной.
Я посмотрел на его руки.
Он безысходно вытягивал их вперед. Изношенные и серовато-красные. На этих руках намерзло много лет, а то и десятилетий мертвого мяса.
Я силился придумать подходящий ответ. Мои руки вдруг потеплели и даже разогрелись. Мне было очень стыдно. На языке пусто, я заблудился без воды в этой пустыне.
Разрывая цепи моей неловкости, мясник сказал: А ведь мог водить грузовики. Водил же в армии. Вот и занялся бы с самого начала. Хотя бы руки не мерзли.
Кровь в моих руках уже закипала.
Я выдавил из себя стандартную в таких случаях улыбочку, показывая, что понимаю и сочувствую, только вот ответить мне особо нечего.
Мясник потер руки и, чтобы сломать напряжение, решил рассказать короткий анекдот, но изо рта не вырвалось ни слова. Губы пошевелились, потом застыли, и мы с ним улыбнулись, как если бы он и в самом деле рассказал анекдот.
По пути ко мне и к моей бараньей отбивной он все так же потирал руки.