Мешуга - Исаак Башевис Зингер 23 стр.


Как быстро развиваются отношения, и как быстро все кончается. Только несколько месяцев назад началась наша связь с Мириам. Мы были охвачены пламенем страсти, но сейчас, в январе, все это казалось принадлежащим далекому прошлому. Я был уверен, что Мириам останется с Максом в Израиле. Слава Богу, он был жив, несмотря на боль­ное сердце. Теперь он страдал еще и от диа­бета. Мириам не могла, да и не хотела оставить его одного в таком состоянии. Он бы давно умер, если бы не Хаим Джоел Трейбитчер. Трейбитчер буквально взял Макса в свой дом. От Мириам и от других людей доходили слухи, что между этим благородным человеком и его новой женой, которая чаще находилась в Америке, чем в Тель-Авиве, нет согласия. У нее были сыновья, дочери, невестки, зятья, внуки и внучки. Она ездила на курорты и руководила собственным бизне­сом. Слияния ее судьбы с судьбой ее мужа никак не получалось. У каждого из них были свои взгляды на будущее. У нее было множе­ство наследников, а Трейбитчер намеревался оставить свои деньги еврейскому государству и различным благотворительным обществам. В дополнение ко всему, его жена постоянно впутывалась в судебные тяжбы. Обо всем этом мне рассказывала в своих письмах Мириам. Сама она поступила в Иерусалиме в университет, где благосклонно отнеслись к ее диссер­тации и обещали дать стипендию для защиты докторской степени. Надо было только сдать определенные курсы по ивриту и еврейской истории.

Мириам писала мне длинные письма, но я отвечал короткими записками. Пока Макс жив, она его не покинет. Их отношения превратились в платонические и стали ближе, чем раньше. Довольно странно, но Хаим Джоел Трейбитчер тоже по-своему влюбил­ся в нее, и теперь у нее было два старика, а не один. Мириам писала:

"Не смейся, Баттерфляй, но эта ситуация мне очень нравится. В моей жизни было до­статочно секса и разврата. У меня развилось чувство глубокого уважения к пожилым мужчинам. Они привлекают меня больше, чем студенты и молодые преподаватели, ко­торые пытаются флиртовать со мной. Макс для меня все - и отец, и муж.

Однако у Хаима Джоела тоже есть свое обаяние. Он наивен, невероятно наивен. Я не могу себе представить, как он смог накопить миллионы и стать покровителем знаменитых европейских художников. И по сей день Хаим Джоел не понял, что у покойной Матиль­ды были любовники. Я никогда не встречала человека с такой чистой душой. И в то же время у него есть чувство юмора, чем-то свя­занное с Талмудом, с хасидизмом. Он был знаком с руководителями хасидских общин, с раввинами, с женами раввинов, он знал се­креты их судов. Но он смотрит на все невин­ными детскими глазами. Слушать дискуссии его и Макса - редкостное удовольствие. Их идиш таков, что иногда мне трудно уловить смысл. Они смешивают слова иврита, выра­жения из Гемары и других книг. Похоже, что для таких евреев все имеет происхождение в Торе, даже их шутки.

Мне больно думать, что все это исчезнет с их поколением. По мнению сабров, они бесполезные, праздные люди, шмагеге. Они час­то говорят, что ты с головой погрузился в "еврейство", из-за чего я начинаю опасаться, что моя диссертация о твоем творчестве поверхностна. Для меня ты современный человек. Я живу одной мечтой: увидеть тебя здесь. Но когда? "

Прива возвратилась в Нью-Йорк вместе с Цловой. Обе они звонили мне и приглашали на ужин. Они рассказали, что Хаим Джоел Трейбитчер отдал им (с процентами) все деньги, которые они потеряли. Прива при­ехала в Нью-Йорк, намереваясь основать Еврейское общество медиумов. Евреи, кото­рые говорили на идише, не читали оккульт­ных журналов и лучше всего могли обсуж­дать свои переживания на идише. Прива напомнила мне, что я публиковал множест­во писем такого рода и писал, что, если эти случаи правдивы, то нам следовало бы пере­осмыслить все наши ценности. Прива тоже собрала много таких историй. Жертвы Холокоста спаслись чудом, и у них не было ни мужества, ни желания рассказывать свои ис­тории психологам и ученым. Ими следовало руководить дружески, хорошо знакомым им образом. Мы обсудили этот вопрос с Привой и Цловой, и две недели спустя появилась моя статья. Вскоре начали приходить письма.

Я никогда не получал так много писем в ответ на то, что писал. Интересующиеся исследованиями психики, такие, как доктор Райн, сожалели о том, что не обладают средствами, необходимыми для исследований. Но Еврейское общество медиумов не нуждалось ни в каких средствах. Мы создали на­ше общество подобно тому, как набожные евреи создают хедеры, хасидские штиблы, иешивы - не пользуясь разрешениями, секретарями, машинистками, почтой, даже мар­ками. Всякий, у кого было, о чем рассказать, мог написать письмо, позвонить мне в редак­цию газеты "Форвард" или Приве домой. Издатель дал мне право писать, что я хочу, и публиковать выбранные мною письма. В мо­ей статье говорилось, что исследование ме­диумов никогда не станет наукой. Да и как могло быть иначе? Ученый был бы вынужден полагаться в своих исследованиях на людей, на их воспоминания, на их честность.Я цитировал слова моего отца: "Если бы рай и ад были посреди рыночной площади, то не бы­ло бы никакой свободы выбора. Каждый должен бы был верить в Бога, в Провиде­ние, в бессмертие души, в вознагражде­ние и в возмездие. Любой может видеть му­дрость Господа, но каждый должен иметь веру в Его милосердие. Вера же построена на сомнении".

Даже величайших святых наверняка одолевали сомнения. Ни один влюбленный не может быть абсолютно уверен, что его любимая верна ему. В качестве доказательства, что Всемогущий требует ожидаемого, я цитировал стих: "И он должен верить в Бога и это зачтется ему к его чести". Я указывал на то, что и так называемые точные науки были ничуть не более уверенными в себе. Теория газов, лежащая в основании всех электромагнитных явлений, зачахла за много лет до наших дней. Атом, долгое время считавший­ся неделимым, оказался расщепляемым. Время стало относительным, гравитация яв­ляется результатом какого-то искривления пространства, вселенная разбегается от са­мой себя после взрыва, якобы случившегося двадцать миллиардов лет тому назад. Аксио­мы математики, считавшиеся вечными исти­нами, превратились в определения и правила игры.

Я стал заходить к Призе по вечерам, пото­му что в моей комнате на Семидесятой-стрит бывало холодно. По субботам я посещал Будников, но большинство вечеров на неделе проводил с Привой и Цловой. Я часто приглашал обеих женщин на ужин в ресторан "Тип-топ" на Бродвее. Иногда Цлова готовила мои любимые варшавские блюда - запаренный суп, макароны с бобами, кашу с жареным луком, картофель с грибами, изредка даже ов­сянку моей матери, которая готовилась из крупы, картошки, зеленого горошка, сушеных грибов. Цлова никогда не спрашивала меня, что варила моя мать. Она находила это в мо­их рассказах.

Сначала Прива запрещала мне упоминать имя Мириам. Она называла Мириам "эта трейф-девушка". Однако, когда мы сидели за доской Оуджа или вокруг маленького сто­лика, имя Мириам частенько подкрадыва­лось к нам. Трафарет, который двигался над буквами, сообщал нам, что Макс разочаро­вался в Мириам и что она обманывает его (а также меня) с Хаимом Джоелом Трейбитчером. Прива воскликнула:

- Не следует испытывать такой шок! Развратница всегда остается развратницей.

Прива и я все еще обращались друг к дру­гу на "вы". С другой стороны, я и Цлова настолько перестали стесняться и так распустили языки, что Прива заявила:

- Ребята, хватит ломать комедию.Яне дура. Вы выпустили кота из мешка.

Стол, доска Оуджа и гадальные карты в известном смысле узаконили наши отноше­ния. Однажды вечером, когда свет был вы­ключен, и только маленькая красная лампоч­ка, которую мы использовали во время сеансов, мерцала в темноте, планшет сооб­щил нам, что Мириам была капо. Прива спросила: "Где?", и планшет образовал сло­во "Штутгоф". Прива продолжала спраши­вать, как Мириам вела себя, и планшет начал скакать с необыкновенной скоростью и об­разовал слова: "Хлестала кнутом еврейских девушек, затаскивала детей в газовые каме­ры". Далее планшет открыл нам, что Мириам была любовницей эсэсовского офицера, ко­торого звали Вольфганг Шмидт. Я никогда по-настоящему не верил, что столиком или доской Оуджа движут потусторонние силы, потому что я чувствовал, как Цлова ногами приподнимает столик. Ее колено не раз стукалось о мое. Как эти две женщины маневри­ровали планшетом и заставляли его двигать­ся по их командам, я так и не понял. Я всегда был согласен с Хоундини, что все без исклю­чения медиумы жульничают. Руки Привы ча­сто тряслись; она страдала болезнью Паркинсона. Как могла женщина в ее состоянии управлять планшетом над доской с буквами? В тот вечер планшет носился зигзагами, как будто его таскала некая сила. Я закрыл глаза и в красноватой темноте передо мной материа­лизовалась фигура Вольфганга Шмидта: ог­ромный наци с покрытым оспинами лицом, со свастикой на рукаве, с пистолетом у бедра и хлыстом в руке. У него были маленькие и блес­тящие глазки, шрам на лбу и торчащие, как у бо­рова, короткие светлые волосы. Я слышал, как он грубым голосом орал на Мириам. У меня бы­ло отчетливое чувство, что все это я видел и слышал раньше, во сне или перед пробуждением.

По ночам (когда я спал один) я часто просыпался, мучимый мыслями о своей литера­турной работе. Некоторые рассказы и роман, уже напечатанный в газете, залеживались в моих чемоданах. Но какой издатель станет публиковать длинный роман неизвестного автора, которому уже под пятьдесят? Мой ранний роман, изданный на английском, по­лучил благоприятные критические отзывы, но продавался недостаточно быстро. Я разви­вал свой успех, переписывая рукопись. Вклю­чил эпизод, происходивший в Швейцарии, а так как совесть не позволяла мне писать о стране, которую никогда не видел, то я по­ехал в Швейцарию, прежде чем закончить книгу. Путешествие стоило мне в три раза больше, чем гонорар, который я получил. Из­датель отказался выпускать второе издание романа. Он даже сказал мне, что набор "выб­рошен в переплавку".

Мысль начать все сначала, преодолевая сложности перевода с идиша, повергла меня в ужас. Один голос во мне говорил: "Слиш­ком поздно, это выше твоих сил". Я был в се­редине написания другого романа, который требовал каждой унции моей литературной энергии. Тридцать или сорок тысяч читате­лей читали его ежедневно, большая часть из них - польские евреи, знакомые с каждым городом, улицей и домом, которые я описы­вал. Малейшая ошибка - и я получал десят­ки, а то и сотни писем. Мои описания секса или жизни уголовного мира вызывали про­тесты раввинов и лидеров еврейских общин, которые утверждали, что я подливаю масла в огонь антисемитизма, смущаю и бесчещу жертв Гитлера. Зачем нужно миру неевреев знать о еврейских ворах, мошенниках, суте­нерах, проститутках, когда все они уже заму­чены? Почему бы вместо этого не писать о правоверных евреях, раввинах, хасидах, школярах, набожных женщинах, целомудренных девицах? Правда, у меня встречались и так называемые положительные типы, но время требует - так утверждали авторы писем, - чтобы еврейский писатель подчеркивал ис­ключительно хорошее и святое.

Я также затрагивал все вопросы, которые были запретны для еврейской прессы. Я ни к чему не приспосабливался ни в художественной литературе, ни в журналистике. Статьи, которые я печатал теперь - о теле­патии, ясновидении, галлюцинациях, пред­сказаниях, - возмущали читателей, которые относили себя к рационалистам, социалистам, радикалам. Зачем возвращаться к суевериям средних веков? - спрашивали они. Зачем пробуждать былой фанатизм? Коммунистиче­ская газета использовала любую возмож­ность, чтобы указать, что мои писания - это опиум для еврейских масс, предназначенный для того, чтобы заставить их забыть о борь­бе за социальную справедливость, за объеди­нение человечества. Даже сионисты требовали объяснить, где в том, что я пишу, возрождение еврейской истории, свидетелем которого было наше поколение?

Сидящий во мне бездельник, пессимист убеждал: "Добиться успеха в качестве писа­теля выше твоих сил. Брось это!" Я мечтал о том, чтобы стать лифтером где-нибудь в Бруклине или посудомоем в дешевом ресторане. Мне, вегетарианцу, требовались лишь ломоть хлеба, кусок сыра, чашка кофе и постель. Я мог бы жить на сумму менее двадцати долларов в неделю, мог бы отправиться на от­дых или покончить жизнь самоубийством. Од­нако другой голос возражал: "У тебя есть на­стоящие произведения, лежащие в чемоданах, которые ты таскал из одной меблированной комнаты в другую. Не обрекай их на уничто­жение. Сорок восемь это еще не старость. Анатолю Франсу исполнилось сорок, когда он впервые начал писать. Были даже такие - как там их звали? - чья литературная карьера на­чалась, когда им было за пятьдесят. Когда-то ты принялся за дело, и, пока оно у тебя есть, будь ему предан. Начни завтра!"

Я вскочил с кровати, зажег свет и открыл ящик, где хранились мои записные книжки и некоторые старые дневники. Боже правый, я начал ценить дар свободы выбора, когда я был совсем молодым, когда мне еще не было да­же двадцати. "СВОБОДНЫЙ ВЫБОР ИЛИ СМЕРТЬ", - написал я на странице запис­ной книжки и подчеркнул это трижды: зеле­ным, потом синим и наконец красным. Я за­писал этот короткий девиз больше двадцати лет назад в гостинице Отвоцка, когда мне было около двадцати семи. Тогда у меня слу­чился такой же кризис, как сейчас. И среди ночи я поднял руку и поклялся, что на этот раз сдержу слово.

Дав это торжественное обещание, я не мог больше спать. На листке бумаги я прочел следующие стихи:

Протащись своим путем сквозь ужас и грех,

Спрячься в свою нору и грызи свой хлеб.

Строчки пробудили бесконечные ассоциации. Давным-давно я создал теорию, что сво­бода выбора строго индивидуальна. Два че­ловека вместе имеют меньший выбор, чем поодиночке; массы, по-видимому, не имеют выбора вообще. Человек, у которого есть семья, имеет меньший выбор, чем холостяк; у того, кто входит в какую-нибудь партию, меньше выбора, чем у его не принадлежащего ни к какой партии соседа. Это соответство­вало моей теории, согласно которой совре­менная цивилизация и даже вся человеческая культура прилагают усилия, чтобы дать лю­дям больше выбора, больше свободной воли. Я был тогда пантеистом - не по учению Спинозы, а ближе к тому, что имеет в виду Каббала. Я отождествлял любовь со свобо­дой. Если мужчина любит женщину, это уже акт свободы. Любовь к Богу не возникает по приказу; она может быть только актом свободной воли. Тот факт, что почти все создания рождаются в результате союза между самкой и самцом, был для меня доказательством того, что жизнь является эксперимен­том в лаборатории свободы Бога. Свобода не может оставаться пассивной, она жаж­дет созидать. Она жаждет бесчисленных ва­риантов, возможностей, комбинаций. Она жаждет любви.

Моя причудливая фантазия относительно свободы выбора была также связана с теори­ей искусства. Наука, по крайней мере вре­менно, является учением о принуждении. Но искусство, в известном смысле, есть учение о свободе. Оно делает то, что хочет, а не то, что должно делать. Настоящий художник - свободный человек, который делает то, что ему нравится. Наука является продуктом ко­манды изобретателей: технология требует коллектива. Но искусство создается индиви­дуумом - одиночкой. Я всегда считал оши­бочной теорию искусства Ипполита Тайна и других профессоров, которые хотели трансформировать искусство в науку.

Во время бессонных ночей я позволял сво­им мыслям парить свободно, но пробуждаясь, оказывался в абсолютно принудительной реальности. Во сне осуществлялся любой выбор, во всяком случае, так я думал, просыпаясь от своих ночных кошмаров.

Однажды утром я открыл глаза, когда бы­ло уже совсем светло. Что-то испортилось в отоплении, и в комнате было холодно, как на улице. Я потрогал радиатор, который нельзя было назвать даже тепловатым. Мой нос закоченел, а в груди уже клокотал кашель. Я за­был завести часы, и они остановились в четверть четвертого. Во Вселенной продолжала править деспотическая причинность. В такой холод не возникало вопроса о том, чтобы принять ванну или вымыться под душем. Но побриться было необходимо. Я повернул кран и смочил помазок холодной водой. Было еще слишком рано идти в редакцию, и я решил согреться в квартире Мириам, ключ от кото­рой у меня был. Я оделся и направился на угол Централ-Парк-Вест и Сотой-стрит. В доме меня поприветствовал швейцар:

- Рад вас видеть. У меня для вас телеграмма.

Он подал мне конверт. Я открыл его и прочел: "Макс умер сегодня ночью во сне. С лю­бовью, твоя Мириам".

Зима шла к концу, и скоро должна была наступить весна. Фаня и Моррис Залкинды намеревались устроить нам пышную свадьбу, но мы с Мириам настояли на скромной церемо­нии в присутствии только их двоих. На самом деле это было двойное празднество, так как мать Мириам возвратилась из Израиля, порвав с Феликсом Рукцугом, и Моррис принял ее обратно.

Это раннее апрельское утро начиналось как солнечное, но к тому времени, когда мы были готовы ехать в бруклинский Сити-Холл, начал падать снег. Вскоре он превратился в метель. Фаня купила для Мириам великолепную соломенную шляпу, но Мириам не стала надевать ее в снегопад. Моррис Залкинд дал мне чек на двадцать тысяч долларов. Я поблагодарил его и быстро разорвал в клочья маленькую бу­мажку. Я взял свои три чемодана, два из кото­рых были набиты рукописями и газетными вы­резками, и переехал в квартиру Мириам. Над нашей кроватью она повесила увеличенную и вставленную в рамку фотографию Макса. Наша свадьба состояла только из гражданской церемонии, поскольку ни Мириам, ни меня не прельщала перспектива быть обвенчанными раввином. После церемонии Залкинды пригласили нас на ленч в вегетарианский ресто­ран. Потом они поехали в свой дом на Лонг-Айленде, а мы с Мириам на такси отправились домой. Моррис Залкинд сказал мне:

- Это была самая тихая свадьба со времени Адама и Евы.

В такси Мириам склонилась на мое плечо и разрыдалась. Она сказала, что не смогла удержать слез. Не успели мы войти в кварти­ру, как зазвонил телефон. Корректор из "Форварда" нашел в одной из моих статей ошибку и спрашивал разрешения исправить ее. Я сказал ему:

- Вы не должны просить разрешения. Потому что это главная цель вашего существования: исправлять промахи писателей, где бы вы их ни находили.

Квартира Мириам никогда не испытывала недостатка в тепле. Пар свистел в радиато­рах, снегопад прекратился, солнце прорва­лось сквозь облака, и лицо Макса на фотогра­фии на стене было залито светом. Его глаза внимательно смотрели на нас с тем еврейско-польским весельем, которое не смогла уничтожить смерть. Мириам перестала плакать. Развалившись на кровати, она сказала:

- Если у нас будет ребенок, мы назовем его Максом.

- Не будет никаких детей, - сказал я.

- Почему нет? -- спросила она.

- Мы с тобой похожи на мулов, - отве­тил я, - последние в поколении.

Примечания к главе 12

[200] - ...в книгах масоретского канона... - Книги Танаха, еврейского Священного Писания. Не включают в себя некоторые книги Ветхого Завета, считающиеся апокрифическими (например, Книги Юдифи, Хасмонеев, истории о Сусанне и старцах и др.).

[201] - Левиафан (ивр. "извилистый") - огромное мор­ское чудовище, упоминаемое в Библии; по преда­нию, праведники в раю будут вкушать его мясо (и мясо другого сказочного животного - дикого быка шор абар).

[202] - Сабры - коренные израильтяне, ро­дившиеся в Израиле и говорящие на иврите как на родном языке (ивритское слово "цабар" происхо­дит от арабского "плод алоэ" - колючий снаружи, но сладкий внутри).

[203] - Трейф (от ивр. "трефа" - "мясо рас­терзанного животного", то есть зарезанного не по правилам) - не кошерный; в данном случае в значе­нии "неподходящая".

[204] - Пантеист - пантеизм - философ­ское учение, согласно которому Бог представляет собой безличное начало, растворенное во всей при­роде ("Всё - Бог"). У Спинозы это - материали­стическое учение (природа - Бог, другого нет), в Каббале - идеалистическое (Бог - создатель во всей природе).

Назад