Теперь передо мной полыхало всё небо зловещим кровавым светом. Стало жутко сознавать, что вот сейчас навек уйдёт солнце и лес накроет такая тьма, что – пропадай!
Пробежал по дороге ещё немного и понял, что заблудился окончательно.
Я слышал страшные рассказы, что одинокого путника в лесу водят леший с кикиморой. Водят-водят, пока человека окончательно не победит страх, и он обессилит. Тогда с ним делай, что хочешь. Могут защекотать до смерти, а могут и разум помутить. И чтобы такую нечисть обмануть, надо обязательно вывернуть наизнанку верхнюю одежду, перевернуть задом наперёд, шапку, поменять справа налево сапоги, идти и бормотать: "Шёл, потерял, нашёл. Шёл, потерял, нашёл…", и тогда сам выйдешь на правильную дорогу. С тобой ни одна гнусь не справиться…
Быстрей, быстрей! Солнце уже зашло, и дотемна надо этот заговор обязательно выполнить, тогда точно выйду, куда надо!
Я присел на поваленное дерево, наскоро вывернул вельветовую, пошитую матерью на лето курточку, переобул сапоги, поменяв местами, перевернул козырьком назад кепчонку-восьмиклинку, и рванул с места, надеясь до темноты попасть куда-нибудь: или на кордон, или к нашей вырубке, где давно мужики перестали ждать желанную выпивку.
"Шёл, нашёл, потерял! Шёл, нашёл, потерял!.."
Темнело стремительно. Вот уже с низины потянуло сизоватым дымком, стало прохладно и сыро, как в погребе. Сбитые в сапогах ноги норовили наступать в разные стороны, было больно и так неудобно, что я сапоги снял и побежал босиком.
Бежал бы и бежал, да тьма совсем застелила дорогу и над головой – ни просвета.
Несколько раз спотыкнувшись и разбив палец о какую-то корягу, я в панике замер, прислушиваясь к любому шороху. Теперь всё пространство превратилось для меня во враждебную среду, словно я был на другой планете.
Никогда ещё я не чувствовал себя таким одиноким. Что делать? Ночью в лесу может случиться всякое. Я закрутил головой, отыскивая спасительное убежище. Волки! Вот и тётя Маша с кордона корову в лес боится опускать, загрызут, зарежут, разорвут в клочья.
Оставшийся здравый смысл подсказал, что ночь можно провести на дереве, там – никто недостанет.
Стал выглядывать во тьме сучковатое дерево, на которое можно вкарабкаться. Задрав голову, присел на корточки, чтобы на фоне более светлого неба различить подходящую лесину.
Небо было так же черно, как и лес.
Теперь, вглядываясь в небо, я понемногу стал различать верхушки сосен. Но все они были так высоко, что первая моя попытка окончилась ссадинами на руках и животе.
Чтобы защитить себя, я неосознанно прислонился спиной к стволу и, вытирая рукавом лицо, стал лихорадочно думать: что делать?
Где-то я читал, что сборщики кокосовых орехов перед тем, как влезть на пальму, продевают босые ноги в верёвочные кольца, обхватывают ступнями пальму, и, используя трение верёвочной петли о шершавый ствол, ловко взбираются на вершину.
Верёвки у меня не было, был брючной ремень, который вполне мог подойти для этой цели.
Я кинул возле дерева отяжелевшие и сшитые как из жести кирзовые сапоги, распоясался, сделал из ремня кольцо, и налегке, просунув сбитые в кровь ступни, стал взбираться на дерево.
Трудно было вначале. Ремень соскакивал, ноги без привычки теряли слаженность движений, но после трёх-четырёх попыток я уже ловко сидел на довольно прочной развилке ствола, как в седле. Чтобы случайно не свалиться с верхотуры, я пристегнул себя тем же ремнём к торчащей передо мной ветке и пригрозил кулаком кому-то в темноте: то ли лешему, то ли кикиморе, то ли всей нечистой силе, гоняющей по лесу в поисках слабаков по жизни. Вот он – я! Попробуй, достань!
Самое время закурить. К своим шестнадцати годам я уже основательно втянулся в эту пагубную привычку.
Кое-как свернул цигарку – мешали ветки и колючие метёлки на них, – я, чиркнув спичкой, поразился, как ночь на мгновение отпрянула от лица, и мир снова погрузился во тьму, словно кто-то, испугавшись света, разом задвинул все шторки.
Сладко затянувшись, посмотрел вниз, но подо мной была только чёрная пропасть, и я плюнул туда, прямо в глаза суетной нечисти. У-у, сволочи! Пугайте баб и малолеток!
Почему-то мне казалось, что вся свора бродит и рыщет там по кустам, а на деревья им взбираться недосуг, некогда, и внизу дел много.
Но радовался я рано. Правда, старики баяли – не говори "гоп!", пока не перепрыгнешь.
В воздухе что-то стало меняться. Потянуло свежестью и влагой. Издалека приближался переменчивый грохот и шум, словно стремительный поезд, раскручивая и раскручивая тяжёлые колёса, нёсся прямо на меня. В лицо плеснуло таким ослепительным светом, что я еле удержался на месте, намертво вцепившись в торчащий передо мной сук. Грохнуло так, что весь мир разом провалился в тартарары.
Теперь нагрянувшая тишина удивила меня. Ни единого звука, словно лес, как хищный, коварный зверь, сторожко приготовился к решительному прыжку.
Я, прогоняя наваждение, потряс головой. Ломило ушные перепонки.
Плеснуло светом ещё несколько раз, распахнув подо мной страшную бездну. Земля была так далеко, что от высоты закружилась голова, и я ещё сильнее вцепился в спасительный сук. Дыхание прервалось, тишина пугала. Было так страшно, что я, боясь пропустить угрожающие звуки, замер в ожидании какого-то страшного неотвратимого мига, который поглотит меня вместе с окружающим миром.
Гроза.
Гроза в лесу – дело страшное и непредсказуемое. Под пологом деревьев, в их шуме заранее разобрать идущую напролом стихию и психологически приготовится к ней не всегда удаётся. Гроза обрушивается сразу и наверняка.
Обречённые жалобные всхлипы деревьев, их сухостойный скрип и треск ломаемых веток, вибрация листьев порождают страх перед обычным, много виденным природным явлением, и кажется, что всё это впервые, что в мире что-то поломалось.
Гроза обрушивается на лес, как сошедший с пути поезд, опрокидывая и перемалывая всё на своём пути.
В хлёстких струях небесной воды полощутся верхушки деревьев, а внизу она льётся сплошным потоком, словно безжалостные молнии, распоров брюхо небу, раскрыли все створы и запруды. И вот теперь, освободившись, вода ринулась на землю, чтобы навсегда скрыть её под собой, смыть людской сор и греховные деяния многих тысячелетий их власти с поверхности и обновить жизнь.
Примерно это я чувствовал, сидя в развилке дерева и превратившись в комок человеческого детёныша, дрожащий, одинокий и никому не нужный.
Нет, я не плакал. Для слёз у меня не было времени, и я забыл о них. Глаза, исполосованные вспышками неожиданного непредсказуемого безжалостного света, ломили в глазницах, но всё равно напряжённо сторожили каждую вспышку молнии.
Я сидел, исхлёстанный стальными прутьями дождя и обнимал шершавый ствол дерева так крепко, как обнимает охваченный ужасом ребёнок родную мать – спаси и сохрани!
Страх сковал всякую волю к жизни, бросив на произвол безжалостной и равнодушной природе, которая сморгнёт тебя, как маленькую соринку – и не заметит потери.
Хрупка человеческая жизнь, конечна и непредсказуема. В любой момент может оборваться та тоненькая паутинка, на которой тебя подвесил, может, счастливый, а может, и какой другой случай.
Всё в руках равнодушной, как природа, судьбы.
Бондари – село большое, районный центр, и народу там проживает всякого.
Сразу после войны к нашей соседке старенькой тёти Дуси пристал, прислонился Мишка Юхан, мальчик-сирота, лет двенадцати от роду. Появился он ниоткуда: может, сбежал из детского дома, может, заблудился на истоптанных дорогах войны, оставив в земле своих родителей – я не знаю, в те горькие времена всякое могло быть.
Тётя Дуся всем говорила, что это её нежданно объявившейся внучок, сиротка убогонький и несчастный, хотя все знали, что никакого внучка у тёти Дуси не было: Сергей, её сын, женатым не был, и с фронта, как и многие сельчане, не вернулся.
У приёмыша в коленном суставе была перебита правая нога, она неудачно срослась, и он ходил всегда враскачку, припадая на правую сторону.
Хотя нога его и не сгиналась, но держался Мишка легко, был быстр на ходьбу и на руку. Сверстники затевать с ним какой-либо спор опасались, уж очень он непредсказуем: то шутки шутит, а то – и глаза сузит, да так, что лучше туда не заглядывать. За высоким голенищем хромового сапога (сам видел!) Мишка носил финку с наборной рукояткой, припрятанную оттуда, откуда пришёл сам, и кто знает, когда он сузит свои маленькие острые глазки.
Правда, Мишкой его никто не звал, все называли его – Юхан да Юхан. Может, кличка у него такая была, а может, фамилия в наших краях редкая, чухонская.
Хромовые сапоги приёмышу пришлись в самую пору. Тётя Дуся, всплакнув, подарила их Мишке: чего пропадать добру? Похоронка за иконой – вот и вся память о прошлой жизни…
В тринадцать лет Мишка лишился добрейшей тёти Дуси, а жить как-нибудь надо было, учиться некогда, и пошёл Мишка Юхан работать скотником на колхозный двор. Работа простая, но обременительная. Почистить, покормить вечно голодную скотину надо, и он всё время пропадал на скотном дворе, где вместе с рогатыми животными стояли в яслях и лошади.
Лошадей Юхан любил беззаветно. Чистил, ухаживал и старался накормить их так, что председатель иногда, жалея скудные корма, окорачивал парня:
– Юхан, – бывало, скажет председатель, тоже хромой, на деревянной ноге после ранения ещё в гражданскую войну, – ты у меня весь овёс потравил! А до нового урожая, как до твоей свадьбы. Придётся мне из твоих трудодней вычитывать. Сам-то что жрать будешь?
– Митрич, – по-взрослому скручивая цигарку, бывало, скажет Юхан, – не боись, я себе на кашу гречки в фуражке натаскаю. У меня от овса живот пучит. Вычитай!
Подкидыш, мать его так! Что с него взять? И уйдёт председатель, стуча деревяшкой к себе в контору, приказав кладовщику: Юхану овса не отпускать, сена не отпускать, – пускай лошадей в ночное пасёт, трава уже из-под испода на свет божий выползать начала: ничего, май на носу, с голоду не помрут!
А лошадей в нашем заторканном колхозе было шесть штук, да и то списанных с фронта, увечных, контуженных, и очень нервных.
Самой любимой лошадью Юхана была молодая кобылка из кавалерийского полка, тоже контуженная, с девичьим именем Светка, но нраву бешеного. В сохе и в телеге она никакая, а вот под седлом – огонь-баба. Летит, пластаясь над землёй, как тень от облака. Председателю она не в потребу, ему только в телеге на кляче объезды делать, а молодых да ушлых война поковеркала. Вот и стояла на конюшне эта царица донских просторов без дела, только корм переводила. Куда Светку деть? На мясо? Засудят. Продать? Прав таких у "Митрича" нет. Передать в другое хозяйство? Кто возьмёт на себя такую обузу? Светка в бумагах красной строкой отмечена. Заслуженный работник войны. Инвалид Победы!
Но и Светке нашёлся хомут на лебединую шею.
Отошёл Митрич от дел только тогда, когда пришло время, лёжа под иконами, смирится навечно, сложив от безделья руки – ладонь на ладонь.
Хорохорься не хорохорься, а природа своё никогда не упустит. Поплакали бабки, поскорбели о жизни прошлой, никудышней, повспоминали молодость и угомонились. А Митрич всё лежал и лежал деревом поваленным, покуда новый председатель из партийных назначенцев "пятитысячник" не прислал за ним подводу на погост.
Вот и всё.
Сменилось время. Новый председатель решил преобразовать колхоз в хозяйство нового типа – совхоз. Вывеску сменили, а содержание как сменишь? Основные фонды – это народ. А народ не переделаешь. Вот и остался Мишка Юхан тем же скотником при дворе. А председатель, теперь он директором назывался, требовательный. Вежливый. Всех на "вы" да на "вы". И Мишку тоже на "вы" зовёт. "Вы, – говорит, – товарищ Юхан, приготовьте мне вон ту бричку на рессорах! Мне в соседнее хозяйство надо, опыт передавать, не на телеге же туда ехать. Да лошадь, какую поспособнее…"
Бричка на ходу лёгкая, ещё от прошлых времён осталась. Барская. Вот и впряг Юхан свою Светку ноги размять. Пусть повольничает.
Светка на этот раз свой норов показывать не стала. Стояла смирная в упряжи. Уселся директор нового совхоза поудобнее, натянул кожаный картуз на глаза, чтоб ветром не сдуло, покачался на рессорах, и тронул вожжу. Светка разом в галоп пошла, только пыль за бричкой.
Оглянулся Юхан, а во дворе уже никого нет, след простыл.
К вечеру, как директору-назначенцу возвращаться, гроза зашлась. Тучи брюхатые, как коровы, на лугах от горизонта на выпас пошли, силы набираются, из речки воду пьют. Светка трусит слегка. Дорога известная. Колея накатанная. Вот директор после хорошего обеда в соседнем хозяйстве и подрёмывает, вожжи опустил – гроза, может, стороной пройдёт?
А тут рядом со вспышкой так грохнуло, словно армейская граната под бричкой разорвалась. Директора совхоза разом в кювет вышвырнуло, а Светка на все четыре ноги присела да как рванёт через поле, волоча опрокинутую бричку, как пустую погремушку. Обочь – столбы электрические. Бричка осью за столб зацепилась, столб вместе с пасынком из земли и выворотило. Провода оборвались. Светка хрипит от удушья, а один провод возьми да и хлестани Светку по спине.
Удар тока разом прекратил все её попытки выпростаться из захлестнувшей упряжи.
Светка – лошадь армейская, участвовала в боевых действиях. Осколком снаряда в один из боёв ей распахало брюшную полость. Война, сука подлая, кого угодно достанет…
Командир хотел было отдать Светку солдатам на мясо, но полковой ветеринар документ на реализацию конины подписывать не стал, уговорил командира, и большой, как кривое шило, иглой, вправив внутренности, заштопал у Светки края брюшины. А через день она уже сама на ноги встала. Только теперь при любом выстреле, даже из ракетницы, падала на все четыре ноги и безумно кричала, вывернув страшные белки глаз наружу. Какая тут война?
Вот так и попала к нам в колхоз боевая подруга Светка. Списали контуженую лошадь на гражданку. А тут – гроза. Гром над ухом. На этот раз гроза сухой оказалась, дождя так и не дождались.
Директора тоже оглушило, но он на своих ногах добрался до дому, а Светку во рву озверевшие собаки потом на клочки порвали.
Юхан сам не свой ходил. Грыз на пальцах ногти, загнанным зверёнышем на директора-выдвиженца посматривал, всё к голенищу тянулся, где у него финка покоилась. Потянется, бывало, вытащит эту узконосую щучку и всаживает по рукоять в землю, и всаживает.
На оставшихся лошадей теперь стал своё зло срывать: чуть что – матерится по-чёрному и за кнут берётся. А раньше кнут только для острастки поднимал.
Однажды он перевозил с бабами на склад со станции удобрение. Дождь, грязь, Дорога раскисла. Мешки тяжёлые, неподъёмные, лошадь за день устала, а тут тот самый ров, где Светкины кости мокнут.
Лошадь в упряжи, как в удавке, шею тянет, а ноги в грязи на выезде из лога разъезжаются. Никак подъём не осилит. Юхан её кнутом стегает, а она только кожей подёргивает и ногами вхолостую перебирает.
Телега – по осям в трясине! Юхан матерится во всех ипостасях. Бабы, кто с ним рядом был, уши затыкают. На что привычные к таким делам, а и то не выдерживают.
Юхан тянет лошадь за уздцы, а она ни в какую. Он – стегать её по морде. Бесполезно! Мишка от отчаяния возьми и впейся зубами ей в губу. Лошадь шарахнулась назад, оглобли пополам, а губа у лошади вся в крови провисла. Прокусил Юхан со зла губу своей помощнице. Такая, видно, злость у него накопилась за всю его короткую и такую неласковую жизнь, что осталось только зубы сжать…
А тут к нам в село, как на грех, цыгане понаехали. Говорливые, цветистые все, как луг по весне. Палатки, кое-как латанные-перелатанные, на той стороне, где буграми земля горбится, поставили, и хозяйничать начали. Много палаток. Целый табор. Село большое – кому крышу починить, кому посуду-вёдра паять, кому таганы да ухваты ковать. Побирались тоже… Но жили.
Каждую весну наезжали, гостились почти что до первых морозов, а потом исчезали неизвестно куда.
За нашей небольшой речкой с гордым названием Большой Ломовис такой заливной луг был: уйдёт полая вода в берега, а в бочажках, где карасиная молодь задыхаться начнёт, вдруг на толстеньких ножках цветы любопытные поднимутся. Цветы яркие, а долго не живут. Нарвёшь от безделья букет, последний цветок вставишь, а уж букета и нет, весь распался, цветы головками вниз поникли, свяли, как сиротки какие…
Юхан пристрастился к цыганским коням. Хорошие кони. Гладкие. Холки замшевые, так и просятся погладить. Но чужих, очень уж любопытных, к себе не подпускали. Паслись вольные, не стреноженные. Головами кивали, словно молча разговаривали о чём-то.
Чужих не подпускали, но от Мишки Юхана не шарахались. Подойдёт, бывало, Юхан на цыпочках, протянет сбережённый сладенький кусочек сахарку, глядишь, и потянется какая-нибудь лошадка к Мишкиной ладони.
Цыгане Юхана от себя не гнали – мальчишка, что с него возьмёшь? Хоть и матерится по-чёрному, но свой: лошадей любит, в рубахе порванной, грязной, с лицом загорелым и обветренным, в сапогах кожаных. Цыган, да и только! Пусть поиграет, побалуется…
Мы от зависти только языками цокали: надо же, как везёт Юхану!
Хотя тот был гораздо старше нас, но все мы считали его своим сверстником.
Одна крутогривая коняга так полюбила Юхана, что, когда он к ней подходил, опускалась перед ним на передние ноги, приглашая мальчишку покататься верхом. И Юхану цыгане позволяли проскакать туда-сюда у подножья "бугров", этих бондарских гор, изрезанных вдоль и поперёк оврагами, заросшими всякой всячиной. Горы невысокие, метров тридцать-пятьдесят, и тянутся вдоль села на той стороне реки на многие километры. Геологи когда-то обнаружили в них богатые залежи редкого металла циркония, но разработку почему-то потом свернули. Говорят – радиоактивность большая.
В середине лета цыганский табор справлял свадьбу. Молодые венчались в нашей церкви, которая уже была открыта для богомольцев нашего района и красила издавна своим звёздным куполом старинное степное село.
Свадьба проходила шумно, но без мордобития, как испокон водится у нас, русских.
Мы – бондарские мальчишки, сплошная безотцовщина, шмыгая носами, с завистью смотрели на большие прокопчённые котлы возле шатров, в которых вываривались в молоке большие куски мяса. Мы всё удивлялись: разве можно варить мясо в молоке? Всё это и по отдельности вкусно. Зачем мешать полезное с приятным?
Стоял тёплый вечер. Вокруг большого костра сидели бородатые люди, и пили красное непонятное для нас вино. Куда бы ни шло, если б водка или самогон, а здесь бабья кислятина!
Цыгане шумели, хлопали ладонями по пыльным хромовым сапогам, что-то кричали друг другу в лицо, и снова пили вино. Женщины большими рогатыми вилками вынимали мясо, наливали в оловянные плошки горячий из молока бульон и подавали туда, в круг.
В стороне от палатки, от шумного веселья вокруг костра, стояла большая повозка с поднятыми вверх оглоблями и крытая наподобие балдахина цветастой яркой материей, или то были просто цыганские шали, а может, и юбки.
Мне тогда показалось, что цыгане после стирки развесили на оглобли сушить свои одежды и ковры.