На этот раз, пока дядя Миша ловко обрабатывал брёвна под товарный вид, мне досталась самая нудная и тяжёлая работа: собирать сучья и уцелевшие от пожара ветки в большие кучи, а потом устраивать костры и наблюдать, чтобы огонь не перекинулся дальше. Утомительная и тяжёлая работа по очистке пала.
"Ему-то хорошо, – думал я, – знай, води пилой, а она сама работать будет! А тут под сучьями горбись да кострища жги в жару такую, когда пот на тебе и так вот-вот закипит…"
Дядя Миша вроде услышал мои мысли. Подняв голову, он приглушил пилу:
– На-ка, отдохни, пока я покурю! Вон ту пару брёвен обшмаляй поровнее!
Я обрадованный, обеими руками ухватил бензопилу; фыркнув вонючей смесью, мотор тут же заглох. Я дёрнул ещё раз. Ни в какую! Только на большом пальце кожу содрал.
– Не спеши! Пусть двигатель поостынет. Перегрелся.
Я опустил бензопилу на траву и присоединился к своему наставнику, который спокойно подымливал на брёвнышке.
Через пару минут я нетерпеливо вскочил. Уж очень хотелось поиграть этой штучкой. Подняв пилу, я прибавил топлива в карбюратор и дёрнул бечеву стартера. Теперь у меня в руках забилась, закудахтала неловко пойманная странного оперения птица. Я убавил подачу топлива. Пила, бешено вращая режущие зубья цепи, колотилась так, что было трудно удержать в руках.
– Не суетись! Плавно прибавь газу и держи руку свободно. Вот так!
Дядя Миша взял у меня пилу и показал, как надо правильно держать.
Работать пилой было совсем не так, как мне помнилось. Тогда с отцом у меня вроде получалось. Но теперь, что бы я ни делал, бензопила колотилась у меня в руках, норовя выпорхнуть. Однажды я так нажал на бревно, что цепь, дёрнувшись пару раз, остановилась.
От напряжения у меня стало ломить плечи, спина…
Выручил меня Лёшка Леший, подкативший к нам на своём боевом "Ижаке". Была такая марка мотоцикла – "ИЖ-49". По-моему она, марка эта, и до сих пор в рыночной цене. Трактор, а не машина! У нас в Бондарях в своё время мотоцикл такой ценился дороже коровы. Ажиотаж! Живи и радуйся, как говорил дед Щукарь в ироничном романе "Поднятая целина".
Лёшка был уже порядком "под газами". Но на его свекольно-красном от выпитого алкоголя лице глаза смотрели вполне трезво, только по глупой размазанной улыбке, никак не соответствующей его жёсткому взгляду, можно было догадаться, что он пьян.
Запойный синдром страшен неотвратимостью. А Лёша Леший редко, но запивал, ещё со времён партизанской боевой жизни. Тогда, как? Подорвали эшелон с боевой техникой, а в эшелоне обязательно есть вагон, а то и несколько, с припасами для тыла. Спирт и шнапс всегда в избытке. Спирт для медицины. Ну, а шнапс для удовольствия или когда товарищей помянуть. Причины для этого были частые. Как мне рассказывал дядя Миша, Лёшка Леший пил только в критические моменты: или удачный и результативный вылаз к немцам, или боевые потери. Тогда командир не показывался из землянки неделю, а то и более. Передавая командование комиссару, еврею по национальности, невесть как сбежавшему из зачумлённой Польши, Самуилу Ковальскому, который к немецкой водке имел стойкое национальное отвращение.
А командир запивал.
Запивая, командир становился мрачный и непредсказуемый.
Лёшка Леший при запое входил в состояние провала памяти, анабиоза, если так можно выразиться, и выгонял, и выгонял подобное подобным.
Правда, после этого он лютел к немцам настолько, что сам лично ходил на "кичку", как он выражался, и крошил зазевавшихся фрицев своим немецким, из крупповской стали, кинжалом, однажды раздобытым в бою. Я сам не раз видел этот огромный и страшный "мессер" спокойно висящим на кожаном шнурке в сарае. Теперь им ловко пользовалась тётка Марья, кроша всякую овощ для домашней живности.
Лёшка, или дядя Лёша, как я с опаской его называл, тяжело перевалившись с широкого, как царский трон, сиденья, враскачку подошёл к нам, когда я, измучившись с бензопилой, хотел передать её своему более ловкому напарнику.
– Ну, что, божьи твари, наработались?
– Да, есть маленько! – дядя Миша подошёл к Лёшке Лешему и дружески, попридерживая за плечо, пожал ему руку. – Спасибо за бензопилу! Хороша, чертяка! Молотит – я те дам!
– Спасибо на хлеб не намажешь! – мрачно гыгыкнул Лёшка, присаживаясь на землю. – Выгружайте припасы! Война – войной, а обед – обедом! Марья побеспокоилась! "Вези, – говорит, – ребятам прокорм, а то я на гостей не управлюсь! Пусть сами готовят!".
В мотоциклетной объёмистой люльке, рядом с запотевшей молочной флягой воды вповалку лежали несколько буханок магазинного хлеба, мешок картошки, кульки плотной почтовой бумаги с макаронами, пшеном, горохом, в смазке липкого солидола большие банки мясной тушёнки, связка вяленой воблы, и ко всему этому – картонная коробка болгарского вина "Старый мельник".
– Где достал? – показывая на связку воблы, спросил дядя Миша. Вобла в то время была в большом дефиците.
– Где достал, где достал? Взял! В сельпо в нагрузку навязали. Говорят: "Возьми, Леший! А то завтра – уже опоздал…". – Лёшка замолчал, подбирая место, где поудобнее приземлиться. Не найдя ничего подходящего, он рухнул прямо на пенёк, и тут же уснул. Голова его свесилась на грудь, выражая всеобщее и полное безразличие.
Дядя Миша показал мне кивком головы, чтобы я переносил всё богатство в "шаланду". Сам, взяв в руки коробку с вином, подержал его на весу, потом поставил на землю, достал одну бутылку, повертел в руках и прислонил к пенёчку, где мирно подрёмывал Леший, а коробку отнёс к машине и осторожно поставил в кабину. Откуда достал алюминиевый котелок, положил в него ухватистый нож с наборной рукояткой – и протянул мне:
– Почисть пару картошек на кулеш! Да помой хорошенько! А я пойду костёр гондобить.
Я набрал в котелок воды, быстро разделался с картошкой, поиграл ножом, воткнув пару раз с отмашкой в бревно и пошёл к начавшему разгораться костру.
А костёр мой напарник устроил по-особому: ветки и сучья складывал островерхим шалашиком, вроде юрты или индейского вигвама. Понизу веточки тоненькие, а сверху сучья. Знатный костёр! Дым с пламенем от него трубой идут. Над костром сделал высокую перекладину, положив на две роготульки дорожную монтировку.
– Иди, воду смени, да пару горстей пшенца сыпани в котелок!
Я всё сделал, как он сказал.
Дядя Миша повесил на перекладину котелок, подправил его под огонь, а сам пошёл к машине за солью. Соль он держал отдельно, в искусно сделанном деревянном резном бочонке с плотной, тоже деревянной, крышкой. Бочонок он мне почему-то не доверял.
Вскоре вода покрылась белёсым налётом, выталкивая со дна картофельные кубики и жёлтые крохотные дробинки пшена.
Напарник, сняв несколько ложек пены, которую тут же выплёскивал в костёр, прихватил щепотью соль, стряхнул её в кипящую воду, постоял, почесал затылок, потом кинул ещё щепоть. Вода от соли быстро вспенилась, в котелке забулькало, заплескалось, пошёл добрый запах домашнего очага. Тогда летом обед у нас в селе готовили или на загнетке, перед челом русской печи, или на истошно жужжащем примусе. Керосин надо было покупать, а разная щепа, кора и сухие ветки хорошо годились для загнетки – и дёшево, и безопасно. Примусы иногда имели свойство изрыгать неуправляемые языки пламени, или, что гораздо страшнее, взрываться. Такой характер примуса неизбежно вёл к пожарам, а на загнетке готовь хоть на всю солдатскую казарму.
Вспомнив про загнетку, мне неудержимо захотелось домой, где так вкусно пахло из печи свойским хлебом, пышками, разварной картошкой с молодыми огурцами; захотелось к ребятам на малую нашу речку с гордым названием Большой Ломовис.
– Дядь Миш, а мы когда в Бондари поедем?
Тот подбросил немного веточек в костёр, попробовал на вкус супец, стряхнул ещё несколько крупинок соли, и посмотрел в мою сторону:
– Тебе зачем? Как – всё, так и хватит!
Дальше переспрашивать я не решался: подумает ещё, что я по мамке заскучал и, прихватив нож, который торчал в бревне, стал, от нечего делать, строгать валявшиеся рядом сучья.
– Ты брось играться с ножом! Принеси-ка банку тушёнки. Теперь самое время супец мясцом сдобрить.
Дядя Миша попробовал банку на вес, покрутил в руках и резко воткнул нож в промасленную крышку. Сразу потянуло неведомым запахом, да таким вкусным, что я непроизвольно сглотнул слюну, уставившись на банку.
– Проголодался? – спросил дядя Миша. Он вывалил тушёнку в котелок, тщательно размешал ложкой и протянул мне – и банку, и ложку. – На-ка, поскреби, там ещё по углам осталось!
До этого дня я о тушёнке имел слабое представление. Какая тушёнка, когда мясо только по большим праздникам варили?
Вкус хорошо приготовленного по технологическим рецептам мяса чуть не свёл меня с ума. Такого мне пробовать ещё не приходилось. Выскоблив до блеска банку, я вопросительно посмотрел на своего учителя по жизни.
– Да брось туда! Уловив мой молчаливый вопрос, кивнул он в сторону костра. – Сгорит!
Действительно смазка на банке зашипела, запузырилась и вспыхнула высоким коптящим пламенем.
Дядя Миша осторожно снял с роготулек монтировку, освободил котелок и поставил на большой, в обхват, пень.
– Буди давай Лешего! Видишь – он слюну уже пускает. Проголодался, значит. Ему теперь наша похлёбочка в самый раз будет. Иди!
Я осторожно, чтобы не испугать спящего в глубоком колодце сознания Лёшку Лешего, потрогал его за плечо.
– А-а! Блуди! На Лёшку Лешего – вдвоём! – не протрезвевший дядя Лёша кинулся к топору, который недальновидно был прислонён к тому пню, где сидел наш кормилец. В его руках топор сидел, как продолжение руки, ловко и точно. – Зарублю, суки!
Я, на всякий случай, дал стрекача в кусты.
Дядя Миша спокойно пошёл прямо на топор, выставив в боевой сторожке левую руку. Правая была полусогнута и приготовилась к удару наповал, если Лёшка не очухается.
Тот, входя в сознание, по-бычьи крутанул головой и отбросил топор в сторону:
– Во, бля, померещилось, что лес без разрешения рубят. А это ты с малым. Голову напекло. Жарко…
– Пойдём обедать! Вон напарника, как зайца, в кусты загнал! Пошли! – Дядя Миша обхватил Лёшку за плечи, и, придерживая, повёл к нашему "столу".
Лёшка Леший теперь ступал осторожно, словно боясь наступить на рассыпанное битое стекло. Я быстро вынырнул из кустов.
– Что, испужался? – дядя Лёша, глуповато улыбаясь, нарочито по-деревенски исковеркал слово. – Ничего, малец, бывает. Дядя Лёша добрый. Иди-ка сюда!
Я подошёл, поглядывая на улыбающегося дядю Мишу. Тот незаметно моргнул мне глазом. Мол, подойди к чудаку.
– Пошарь-ка у меня в полевой сумке лекарство! Давление сбить надо.
Полевая, ещё времён партизанской молодости, сумка была привязана к передней скобе мотоциклетной люльки, и, разгружая припасы, мы её переложили на заднее сидение. Сумка подозрительно отдувалась. Я, расстегнув бесчисленные ремешки, в сумке, кроме каких-то бумаг и топографического плана, никакого лекарства не обнаружил.
– Дядь Лёш, тут только бутылка водки, и никакого лекарства!
– Вот что значит мало жил, и в жизни ничего не понимает! – показал он на меня дяде Мише. – Водка – самое то лекарство, которое душа просит. – Неси быстрей, а то дядя Лёша концы отдаст!
Я протянул ему тёплую, успевшую нагреться на жарком солнце бутылку.
– Может, чего полегче! – дядя Миша, щёлкнув пальцем по стеклу, показал ему на бутылку болгарского вина. – Давай!
– Сам давай! – и, не дожидаясь, когда мы приступим к трапезе, скрутил в кулаке белую сургучную головку на бутылке и с жадностью стал вливать содержимое в себя. При этом кадык на его горле не двигался, и струя водки свободно стекала в его довольно вместительное пузо.
– Остановись! – дядя Миша перехватил у него бутылку и сунул в кулак ложку. – Похлебай, сгоришь ведь!
– Кто сгорел, того не подожжёшь! – обнаглев, я вставил крылатые слова моего любимого поэта в разговор.
– Правильные слова и вовремя сказанные! – Лёшка Леший, держа ложку всей пятернёй, густо зацепил содержимое котелка и стал присматриваться ко мне. Из ложки капало прямо ему на колени. Горячо, а он ничего не чувствует. – Устами младенца только мёд пить. Вот – влепил в самую точку! Ты послушай, послушай! – дёргал он за рукав дядю Мишу. – Сказал, как врезал! Кто сгорел, того не подожжёшь…
Про кулеш в ложке он уже забыл, и, дурашливо улыбаясь во весь рот, снова полез в котелок.
Кулеш был превосходен. Тогда ещё соблюдались ГОСТы, и тушёное по всем технологическим правилам мясо со специями придавало кулешу необычный вкус, и теперь я уплетал варево так, что за ушами в прямом смысле потрескивало.
В Бондарях кулеши тоже варили, и необыкновенные.
По осени, когда на зиму режут баранчиков, двух или трёх, мать затевала варить ушник. Это пшённый густой суп с нарезанными листочками бараньих кишок, по возможности хорошо промытых. Хотя кишки мылись долго, но всё же сало на них до конца промыть не удавалось. Кулеш получался настолько жирным, что, когда остывал, белый с зелёным налётом ледок ложкой не сразу проломишь. Листики кишок в кулеше закручивались в ушки, поэтому такой суп и назывался ушник. Ушник, надо сказать, имел специфический запах, но тогда это был самый настоящий деревенский деликатес. Его мне приходилось пробовать только один раз в году, и то в самые большие октябрьские праздники.
Дядя Миша кулеш ел тоже с аппетитом, изредка поглядывая на Лёшку Лешего, который то и дело с ложки ронял себе на штаны или сплёвывал под ноги попавшие соринки.
– А чего мы не пьём? – Лёшка Леший пошарил у ног и приподнял упавшую на землю бутылку. Содержимое почти всё вылилось, но маленько ещё осталось на самом донышке. – Давай, Михаил, за дружбу и за любовь!
Дядя Миша кивнул мне, чтобы я сбегал к машине ещё за одной бутылкой вина.
Зачем просить, когда я сам чуть не предложил того же, что и дядя Лёша?
Одна нога здесь, другая там! И вот уже вторая заграничная бутылка большая, как огнетушитель, уютно примостилась на пенёчке, отбрасывая, как линза, солнечный луч прямо Лёшке Лешему в лицо. Щурясь, он как надоедливую муху пытался отогнать солнечный сжатый в причудливую бабочку луч. Это ему никак не удавалось, и он, тяжело крякнув, держа в кулаке свою бутылку с остатками водки, приподнялся, подыскивая подходящее место.
– Не гнездись! Сиди, где сидел! Мы эту назойливую бабочку щас спугнём! – Ковырнув ножом пробку, дядя Миша раскрутил бутылку, потом опрокинул её вверх дном, и резко ударил ладонью в днище. Пробка наполовину вылезла из горлышка. Ухватив двумя пальцами за выступ, он выдавил пробку, отчего бутылка издала характерный звук, выпуская из себя лёгкий пахучий дымок.
Кружка была одна, и он, налив её почти до самых краёв, на правах радушного хозяина предложил мне:
– Да здравствует разум, да сгинет маразум! – стукнувшись бутылкой о бутылку с Лёшкой Лешим, потом прикоснувшись к моей кружке, дядя Миша отпил большой глоток прямо из горлышка, спокойно поставил бутылку, снова на пенёк и полез ложкой в котелок. – Пей, чего ты! – сказал он мне. – Вино – не водка, много не будет.
Вино после горячего жирного кулеша приятно холодило желудок, и я за один раз выпил всю кружку без передышки, уж очень хотелось пить.
Лёшка Леший поднёс свою бутылку к глазам, посмотрел на свет, и медленно выцедил случайно оставшуюся водку. Дядя Миша протянул ему вино, но тот отрицательно мотнув головой, отказался:
– Мочу не хочу!
– Зря ты, Алексей, солнечный напиток поганишь!
Я с интересом наблюдал, как дядя Миша медленно в несколько глотков допил бутылку, с удовольствием вытер рукавом удивительно чистой рубахи губы (откуда здесь в лесу такая чистая рубаха?) и поставил бутылку себе под ноги.
– Как говорится в песне: "Вино – на радость нам дано!" – дядя Миша сладко потянувшись, полез в костёр, чтобы прикурить вытащенную из кармана сигарету.
– А коли – на радость, то чего же не поёшь? – Лёшка Леший подозрительно посмотрел на боевого товарища. Было видно, что хмель будила в его голове какие-то неразрешимые проблемы.
– Спеть, что ли? – Лёшка Леший почему-то обратился ко мне.
Поющим его было трудно представить, и потому теперь, подогретый лёгким хмелем, я с радостью подхватил:
– Спой! Военное спой!
Мы, дети того времени, обожали войну, и каждый хотел с радостью отдать жизнь за Родину. Конечно, глупость мальчишья, но…
Тяжело, медленно подбирая слова, обхватив голову руками, откуда-то изнутри, из самых глубин погружённого в алкогольный чад сознания, как поднимается на крыло большая раненая птица, здесь в выжженном лесу, поднимался голос Лёшки Лешего. В хриплых звуках было что-то такое, отчего у меня сдавило дыханье, и даже мой такой рассудительный и немного циничный дядя Миша, забыв о недокуренной сигарете, сидел, уронив голову и покачиваясь под нехитрую, приспособленную к самодеятельным словам, грустную мелодию.
…На опушке леса старый дуб стоит.
А под этим дубом партизан лежит.
Он лежит, не дышит, он как будто спит.
Золотые кудри ветер шевелит.Низко наклоняся, мать его стоит,
Слезы вытирая, сыну говорит:
"Я тебя растила, батька немца бил,
Где-то под ракитой головушку сложил.Я вдовой осталась, пятеро детей.
Ты был самый младший, милый мой Андрей.
Я тебя родила, да не сберегла,
А теперь могила будет здесь твоя".
Эту песню я слышал в раннем детстве, когда пришёл с войны мой двоюродный брат Васька, так по-свойски называли его родители. Васька, позже председатель поселкового совета, всеми уважаемый Василий Леонтьевич, пел у нас в гостях, играя на трофейном аккордеоне, эту песню, и мать, плача навзрыд, всё обнимала и обнимала племянника, который в пятнадцать лет ушёл на фронт и вот теперь, раненный, но счастливый, вернулся.
Жалостливая песня с незамысловатыми словами, а вот помнится до сих пор, хотя я её слышал только два раза и то в далёком прошлом.
Первый раз её пел молодой двадцатилетний фронтовой разведчик, чудом уцелевший в кровавой молотилке войны. Пел чистым юношеским голосом, ещё не припорошённым цементной перхотью разрушительного времени. И вот теперь второй раз эту песню я слушаю из прокуренной и проспиртованной, как голенище ялового сапога, глотки бондарского лесничего Лёшки Лешего, одичавшего здесь на кордоне.
Два разных человека, а действие от песни одинаковое. "Душа зашлась!" – скажет потом дядя Миша.
Песня закончилась так же неожиданно, как и началась; Лёшка, запрокинув голову, всхлипнул и повалился навзничь с пня, на котором сидел, прямо в лопушистую, жирную после пожара траву.
– Иди, посмотри, что с ним! – кивнул мне дядя Миша.
Я испугано кинулся туда, предполагая, что с дядей Лёшей плохо. Может, сердце прихватило? Но в траве, раскинувшись на все четыре стороны, как сельский большак на перекрёстке, спокойно всхрапывал в пьяном забытьи наш певчий Леший.
– Да спит он тут!
– Ладно, оставь его! Пошли работать.