Ненависть к поэзии. Порнолатрическая проза - ЖОРЖ БАТАЙ 14 стр.


Дирти свалилась на стул. Спустя некоторое время, которое мне показалось очень долгим, она, ничего не различая, опустив голову, спросила лифтера:

- Вы были здесь в тысяча девятьсот двадцать четвертом году?

Лифтер ответил утвердительно.

- Хочу спросить вас: помните, такая высокая старая тетка… та, что выходила из лифта и упала, ее еще вырвало на пол… Помните?

Дирти бормотала, ничего перед собой не видя, как бы мертвыми губами.

Слуги, страшно смущенные, искоса переглядывались, словно спрашивая друг друга и ожидая ответа.

- Припоминаю в самом деле, - кивнул лифтер.

(У этого сорокалетнего мужика была блатная физиономия могильщика, да еще и словно замаринованная в масле - настолько елейная.)

- Стаканчик виски? - спросила Дирти.

Никто не ответил; оба они почтительно стояли в тягостном ожидании.

Дирти потребовала свою сумку. Движения ее были настолько тяжелыми, что она целую минуту не могла сунуть руку внутрь. Найдя, она бросила на пол пачку банкнот и сказала просто:

- Делите…

Могильщик нашел себе занятие. Он поднял драгоценную пачку и начал громко считать фунты. Оказалось двадцать. Десять он протянул горничной.

- Мы можем идти? - спросил он через минуту.

- Нет-нет, не сейчас, прошу вас, садитесь.

Она задыхалась, кровь прилила к лицу. Слуги стояли в почтении, но и на них наползала краска и тоска: во-первых, от неслыханных размеров чаевых, во-вторых, от всей невероятной и непонятной ситуации.

Дирти молча сидела на стуле. Долгая пауза: можно было уловить стук сердец в наших телах. Я двинулся к двери, с лицом, испачканным кровью, бледный и больной; я икал, готов был сблевать. Слуги с ужасом заметили струйку, стекавшую вдоль стула и по ногам их прелестной собеседницы: моча образовала все увеличивавшуюся лужу на ковре, под платьем девушки, пунцовой, извивающейся на стуле, как свинья под ножом, раздался тяжкий звук освобождаемого желудка…

Горничная, дрожа от отвращения, была вынуждена обмыть Дирти; к той, казалось, вернулось спокойствие и радость. Она позволила себя намыливать и вытирать; лифтер проветривал комнату, пока запах не исчез.

Потом, чтобы остановить кровь из раны, он перевязал мне руку.

И снова все стало в порядке: горничная кончила перестилать белье. Дирти, прекрасная, как никогда, вымытая и надушенная, продолжала пить, лежа на постели. Она приказала лифтеру сесть. Тот сел рядышком, в кресло. Теперь хмель заставлял ее дурачиться, как девочку.

Даже когда она ничего не говорила, она казалась игривой.

Иногда она хохотала.

- Ну, расскажите, - обратилась она наконец к лифтеру. - С тех пор, как вы служите в "Савое", вам, должно быть, доводилось видеть всякие мерзости.

- О, не так чтобы много, - ответил он, без конца прихлебывая виски; напиток, кажется, встряхнул его и привел в хорошее расположение духа. - В общем, здесь клиенты очень корректные.

- Ну, корректными можно ведь быть по-разному: вот, скажем, моя покойная маменька, которая расквасила себе рожу перед вами и наблевала вам на рукава…

И Дирти разразилась пронзительным смехом, куда-то в пустоту, без всякого отклика. Она продолжала:

- А знаете, почему все они корректные? Они трусят, ясно? У них зубы стучат, вот почему они не смеют выступать. Я это знаю, я ведь тоже боюсь, ну да, мой мальчик… даже вас. От страха я готова околеть…

- Не желает ли мадам выпить водички? - робко спросила горничная.

- Поди к черту! - грубо ответила Дирти, показывая язык. - Я больна, понимаешь? И у меня в башке что-то не так.

И добавила:

- Вам на это насрать, но у меня это уже вот где, понятно?

Нежным жестом я постарался ее успокоить.

Я заставил ее выпить еще глоток виски, говоря лифтеру:

- Сознайтесь: будь ваша воля, вы бы ее придушили!

- Верно, - взвизгнула Дирти. - Ты только глянь на эти лапищи гориллы… Волосатые, как муде.

Лифтер в ужасе возразил, вставая:

- Но мадам ведь знает, что я к ее услугам.

- Да нет, болван, представь себе, я не нуждаюсь в твоих мудях. Меня тошнит.

Она разрыгалась.

Горничная подскочила с тазиком. Она была воплощенным рабством, абсолютно благонравным. Я сидел неподвижно, весь бледный, и напивался больше и больше.

- А вы там, благонравная особа, - сказала Дирти, обращаясь в этот раз к горничной. - Вы себя мастурбируете и смотрите на чайники в витринах, мечтая обзавестить хозяйством; если бы у меня была попа, как у вас, я бы ее всем показывала; а без этого - сдохнешь в один прекрасный день от стыда; чешешь себя - и натыкаешься на дырку.

Внезапно испугавшись, я сказал горничной:

- Побрызгайте ее лицо водой… видите, она задыхается.

Горничная тотчас засуетилась. Она приложила на лоб Дирти мокрое полотенце.

Дирти с трудом добрела до окна. Она увидела под собой Темзу и на горизонте - несколько самых чудовищных лондонских домов, увеличенных темнотой. На свежем воздухе ее быстро вырвало. Облегченная, она позвала меня, и я сжал ее лоб, не отводя глаз от поганого пейзажа - от реки и доков. По соседству с отелем нагло торчали роскошные, светящиеся большие дома.

Я чуть не плакал, глядя на Лондон, настолько меня томила тревога. Я вдыхал свежий воздух, и детские воспоминания (например, девочки, играющие со мной в "чертика" или в "летящего голубка") ассоциировались у меня с обезьяньими руками лифтера. Впрочем, происходящее казалось мне незначительным и почему-то смешным. Сам я был пуст. Эту пустоту едва-едва хотелось заполнить новыми ужасами. Я чувствовал себя бессильным и презренным. В этом состоянии завала и безразличия я побрел вместе с Дирти на улицу. Она меня тащила. Не представляю человека, который бы более бессильно плыл по течению.

Впрочем, тоска, не позволяющая телу ни на секунду расслабиться, - это и единственное объяснение изумительной легкости: нам удавалось удовлетворять любые прихоти, презирая любые установленные перегородки. Хоть в комнате "Савоя". Хоть в кабаке. Где заблагорассудится.

Часть первая

Знаю, знаю.

Я подохну в позоре.

Сегодня мне сладостно внушать ужас, отвращение единственному существу, с которым я связан.

Вот что я хочу: самое отвратительное, что только может произойти с человеком, который бы над этим смеялся.

Пустая башка, где "я" есть, - стала такой боязливой, такой жадной, что одна лишь смерть могла бы ее удовлетворить.

Несколько дней назад я приехал - реально, а не в кошмаре - в город, напоминающий декорацию трагедии. Однажды вечером - говорю это лишь для того, чтобы посмеяться еще более несчастным образом - я не был единственным, кто пьяно созерцал двух стариков педерастов: они кружились в танце, наяву, а не во сне. В полночь ко мне в комнату вошел Командор: накануне я оказался перед его могилой, гордость подтолкнула меня иронически пригласить его. Его внезапный приход ужаснул меня.

Пред ним я задрожал. Пред ним я был щепкой.

Возле меня лежала вторая жертва: крайнее отвращение от ее губ делало их похожими на губы мертвеца. С них стекала пена, куда страшнее, чем кровь. С тех пор я был осужден на одиночество, я его отвергаю, нет больше мочи выносить. И все равно я готов был вновь выкрикнуть свое приглашение, и, судя по слепому гневу, который меня одолевал, убрался бы не я, а труп старца.

Начавшись с подлого страдания, во мне снова, тайно упорствуя наперекор всему, нарастает дерзость - сначала медленно, а затем, вдруг взорвавшись, слепит меня и затопляет блаженством, утверждая его вопреки здравому смыслу.

Счастье в секунду опьяняет меня, я хмелею.

Я кричу во все горло, я пою.

В моем идиотском сердце идиотство поет во все горло.

Я ТОРЖЕСТВУЮ!

Часть вторая

Дурное предзнаменование

1

В течение того периода моей жизни, когда я был наиболее несчастен, я часто встречал - по причинам труднообъяснимым и без малейшего сексуального влечения - женщину, притягивавшую меня одной лишь своей абсурдностью: как если бы моя судьба требовала, чтобы в этих обстоятельствах меня сопровождала какая-то зловещая птица. Когда я вернулся в мае из Лондона, я сходил с ума и был почти болен от перевозбуждения; но эта девка была чудная и ничего не замечала. В июне я уехал из Парижа в Прюм, чтобы встретиться там с Дирти; потом Дирти, измученная, меня бросила. По возвращении я не способен был долго вести себя как положено. Я встречался со "зловещей птицей" как можно чаще. Но порой в ее присутствии на меня нападали приступы отчаяния.

Ее беспокоило это. Однажды спросила, что со мной; позднее она говорила, что у нее было ощущение, будто я вот-вот сойду с ума.

Я был раздражен. Я ответил:

- Абсолютно ничего. Она настаивала:

- Я понимаю, что вам неохота говорить; наверно, лучше было бы вас сейчас оставить. Вы не настолько спокойны, чтобы рассматривать какие-либо проекты… Но все-таки мне хочется сказать: я начинаю беспокоиться… Что вы намереваетесь делать?

Я пристально взглянул на нее без всякой решительности. Должно быть, у меня было безумное лицо, словно я хотел избавиться от наваждения, но не мог. Она отвернулась. Я сказал:

- Вы, конечно, думаете, что я пьян?

- Нет, а что? С вами бывает?

- Часто.

- Я не знала (она считала меня человеком серьезным, даже абсолютно серьезным, а для нее пьянство было несовместимо с другими принципами). Только… у вас загнанный вид.

- Лучше вернемся к проекту.

- Вы явно очень устали. Сидите и, кажется, вот-вот упадете…

- Возможно.

- А что случилось?

- Я превращусь в психа.

- Но почему?

- Я страдаю.

- Чем я могу помочь?

- Ничем.

- Вы не смогли бы мне сказать, что с вами?

- Не думаю.

- Телеграфируйте жене, пусть вернется. Она ведь не обязана оставаться в Брайтоне?

- Нет, к тому же она мне написала. Но лучше ей не приезжать.

- А она знает, в каком вы состоянии?

- Она знает также, что ничего не способна изменить.

Женщина оставалась в недоумении: она, должно быть, думала, что я невыносим и малодушен, но что в эту минуту ее долг - помочь мне выкарабкаться. Наконец она отважилась на резкий тон:

- Я не могу вас оставить в таком состоянии. Я провожу вас домой… или к друзьям… куда хотите…

Я не ответил. В это мгновение в голове у меня все начинало темнеть. Сил больше не было.

Она проводила меня до дому. Я не произнес ни слова.

2

Обычно я виделся с нею в баре-ресторане за Биржей. Я заставлял ее пообедать со мной. Нам с трудом удавалось доесть. Время проходило в спорах.

То была двадцатипятилетняя девица, уродливая и откровенно неопрятная (женщины, с которыми я встречался раньше, были, напротив, хорошо одеты и красивы). Ее фамилия, Лазарь, подходила к ее гробовой внешности лучше, чем имя. Она была странной, довольно смешной даже. Трудно объяснить мой интерес к ней. Впору предположить помешательство. Собственно, так оно и было, по мнению друзей, которых я встречал на Бирже.

В тот период она была единственным существом, благодаря которому я избегал уныния: стоило ей вступить на порог бара - ее корявый черный силуэт у входа в эту обитель случая казался тупым явлением беды, - как я вставал и вел ее к моему столу. Ее платье было черным, плохо выкроенным, в пятнах. Она, казалось, ничего перед собой не видела; проходя, она часто задевала столы. Без шляпы, ее короткие, жесткие, плохо причесанные волосы ложились вороньими крыльями по обе стороны лица. Из-под этих крыльев торчал большой желтоватый нос худой еврейки под очками в стальной оправе.

С ней сразу становилось не по себе; она говорила медленно, с безмятежностью чуждого всему духа; болезнь, усталость, бедность или смерть были для нее ничто. В других она наперед предполагала самое спокойное безразличие. Она завораживала как ясностью, так и галлюцинациями своей мысли. Я давал ей деньги, необходимые для издания ежемесячного журнальчика, которому она придавала огромное значение. Она отстаивала в нем принципы коммунизма, весьма отличавшегося от официального московского. Частенько я думал, что она - явно сумасшедшая и что с моей стороны было дурной шуткой ввязаться в ее игру. Кажется, я встречался с нею потому, что эта ее суета была столь же беспорядочна и бесполезна, как моя частная жизнь, и - одновременно - столь же тревожна. Что меня интересовало больше всего, так это болезненная алчность, побуждавшая ее отдавать жизнь и кровь за дело обездоленных. Я размышлял: должно быть, такова уж бедная кровь грязной целки.

3

Лазарь проводила меня. Она вошла ко мне. Я попросил подождать, пока я прочитаю письмо от жены. Письмо было в девять или десять страниц. Жена говорила, что больше не может. Она корила себя за то, что меня потеряла, тогда как все случилось по моей вине.

Письмо взволновало меня. Я старался не плакать, ничего не получалось. Я пошел поплакать в туалет. Я не мог остановиться и, выходя, вытирал слезы, продолжающие течь.

Я сказал Лазарь, показывая ей мокрый платок:

- Плачевно.

- Плохие новости от жены?

- Нет, не обращайте внимания, я просто теряю сейчас голову… без всякой причины.

- Но ничего страшного?

- Жена рассказывает свой сон…

- Что же ей снилось?..

- Это не важно. Можете прочитать, если охота. Только вы ничего не поймете.

Я дал ей один из листочков письма Эдит (я думал, что Лазарь не поймет, а лишь удивится). Я думал: у меня, возможно, мания величия, но придется через это пройти: Лазарь, мне или кому-то другому - не важно.

Пассаж, который я дал прочесть Лазарь, не имел ничего общего с взволновавшим меня фрагментом письма.

"Этой ночью, - писала Эдит, - мне снился нескончаемый сон, оставивший во мне невьшосимую тяжесть. Рассказьшаю тебе потому, что боюсь хранить его в себе.

Мы с тобой были вместе с друзьями, и кто-то сказал, что, если ты выйдешь, тебя убьют. Потому что ты печатал политические статьи… Твои друзья утверждали, что это не имеет значения. Ты ничего не сказал, но очень покраснел. Ты совсем не хотел быть убитым, но друзья повели тебя, и вы вышли все вместе.

Пришел человек, намеревавшийся тебя убить. Для этого ему надо было зажечь фонарь, который он держал в руке. Я шла рядом с тобой, и тот, желая мне объяснить, что убьет тебя, включил фонарь: оттуда вылетела пуля, которая меня пронзила.

Ты был с девушкой, и в эту секунду я поняла, чего ты хочешь, и сказала тебе: "Раз тебя убьют, иди, пока жив, с этой девушкой в комнату и делай с нею все, что хочешь". Ты мне ответил: "Ладно". Ты пошел с девушкой в комнату. Потом тот человек сказал, что уже пора. Он снова включил фонарь. Вылетела вторая пуля, предназначенная для тебя, но я почувствовала, что попала она в меня и для меня все кончено. Я положила руку на горло: оно было горячим и липким от крови. Это было страшно…"

Я сел на диван рядом с читающей Лазарь. Я вновь заплакал, стараясь сдерживаться. Лазарь не понимала, что я плачу из-за сна. Я сказал ей:

- Я не могу вам всего объяснить; просто я вел себя как подлец со всеми, кого любил. Моя жена пожертвовала собой ради меня. Она с ума по мне сходила, в то время как я ей изменял. Поймите: когда я читаю рассказ о ее сне, мне бы хотелось, чтобы меня убили, едва подумаешь, что я натворил…

Тут Лазарь взглянула на меня, как на что-то непредвиденное. Обычно она смотрела на все неподвижными холодными глазами; сейчас вдруг была обескуражена: она словно окаменела и не говорила ни слова. Я смотрел ей прямо в лицо, и слезы вопреки воле капали из глаз.

У меня закружилась голова, охватило детское желание застонать:

- Я должен вам все объяснить.

Я говорил плача. Слезы скользили по щеке и падали мне в рот. Я в самых грубых выражениях рассказывал Лазарь о том мерзком, что вытворял в Лондоне с Дирти.

Я сказал ей, что изменял жене направо и налево, даже еще раньше, что влюбился в Дирти до такой степени, что уже ничего не мог выносить, когда понимал, что ее теряю.

Я рассказал этой девственнице всю свою жизнь. Рассказанная такой девице (которая, в своем уродстве, способна была выдерживать гнет бытия лишь комическим образом, принужденная к стоической окоченелости), эта жизнь казалась сплошным бесстыдством, и мне было стыдно за это.

Никогда и никому я не рассказывал о себе, и каждая фраза унижала меня, как трусость.

Назад Дальше