Они теперь не просто называли ради шутки, но и всерьез себя считали одноклассниками. В воспоминания о школе они, понятно, не вдавались, это было бы и слишком, но относились друг к другу бережно и нежно, едва ль не трепетно, как если б у них были общие воспоминания о школе. К Александре, например, не приставали явно, скорее, словно школьники, за ней ухаживали; она ж, как школьница, показывала им всей своей повадкой, что их ухаживаний не замечает.
Всю подготовку к делу они назвали меж собой заданием по теме. Стремухин звался между ними материал по теме: они не знали толком, кто он. Готовя тщательно задание по теме, они всем подмосковным далям, лесопаркам, зонам отдыха после порядочных раздумий предпочли Бухту Радости.
Повсюду под Москвой стекаются в жару толпы с мангалами, везде легко быть незаметными и не запомниться средь этих толп, и раствориться в криках, песнях и дымах. Однако Бухта Радости тем хороша, что до нее не ходят электрички. Материал по теме сумеет выбраться в Москву лишь по одной дороге, автомобилем или же маршруткой. Маршрутка - далеко, свои маршруты от пансионата прекращает засветло; на то, чтобы поймать автомобиль, у материала не будет денег… И по воде раньше утра покинуть Бухту он не сможет. Пока придет в себя, покуда он сообразит, в каком краю Москва, пока узнает, как в Москву добраться, покуда доберется - тема будет полностью закрыта: "Я уже буду в синем небе над Канадой", - сказал Иван Кузьмич; "А я - у тетушки под Тверью, а где, я не скажу уж даже вам, уж вы не обижайтесь, там, в Есеновичах, пересижу и, может быть, вообще в Твери останусь", - сказал майор Геннадий. "Я дома посижу, он же не знает, где мой дом", - простодушно признался Сан Саныч. Александра промолчала; в ее глазах невольно вспыхнуло и тотчас же погасло солнце.
…В Пирогове большая часть машин сворачивала направо, на Мытищи, туда свернул и "лендровер" с изможденным сенбернаром, заставив Александру ощутить мгновенный приступ грусти. Геннадий теперь мог пришпорить свой "хёндё". Масляный дым стоял над придорожной свалкой мусора. Как только дым, дома и избы Пирогова остались позади - шоссе и вовсе опустело. Геннадий включил радио. Ревел Кобзон. "Хёндё" летел мимо бревенчатых ресторанов-теремов, мимо лукойловских бензоколонок, мимо пустых полей, густых лесов, высоких стоек ЛЭП. Летел так лихо, что едва не проскочил поворот на Бухту Радости.
Пришлось опять притормозить и притормаживать потом почти на каждом метре - так жутко был разбит асфальт за поворотом. Лотки и магазин. Торты-коттеджи кооператива "Эдельвейс-Сорокино". Вновь магазин. Березовая узкая аллея. Шлагбаум и будка. Охранник вышел и, не глядя на прибывших, потребовал за въезд сто пятьдесят рублей. Геннадий не расслышал и, чтоб расслышать, приглушил Кобзона. Охранник повторил про деньги.
- Здрасьте! - процедил Геннадий.
- Здравствуйте, - сказал охранник, стоя с протянутой рукой.
- Ты ручонку-то не тяни. И нечего мне улыбаться, - сказал Геннадий.
- Ты что, с ума сошел? - спросила Александра.
- Не вмешивайся. Это вымогательство.
- Что случилось? - не понял Сан Саныч.
- Геннадий, не дури! - прикрикнул Иван Кузьмич. - На, дай ему мои сто пятьдесят рублей!
- Не лезь! - разозлился Геннадий. - Мы не лохи!
Сзади ждала и зло сигналила вставшая в очередь машина. И те, что выстроились ей в хвост, нетерпеливо подхватили злой сигнал.
Охранник подошел к ней, получил деньги, вернулся, приказал Геннадию:
- Освободите проезд. Пожалуйста, в сторону.
Геннадий, матерясь сквозь зубы, вывернул руль влево, припарковался на краю бетонной полупустой площадки. Иван Кузьмич обернулся и в заднее стекло увидел, как один за другим минуют поднятый шлагбаум автомобили, битком набитые людьми. У него заболела шея. Он заорал:
- Да что с тобой? Ты на плакат смотри: это официальная цена за въезд на машине!
Геннадий заорал в ответ:
- Не надо мне! Не надо про плакат! Я им хоть сто таких плакатов нарисую! Доступ к воде по закону бесплатен! Закон один для всех! Сейчас я с ними разберусь!
Он грозно вышел из машины, хлопнув дверью.
- Идиот, - сказал Иван Кузьмич.
- Ребятки, ну, не будем ссориться, - неуверенно сказал Сан Саныч.
- При чем тут "ссориться"! Упустим! - в сердцах сказала Александра и выпрыгнула из "хёндё".
Она уже и не глядела на охранника с Геннадием. Пролезла под шлагбаум и, задыхаясь, побежала по аллее. Сан Саныч и Иван Кузьмич бежали и не поспевали следом.
Они бежали, как не бегали с далеких школьных лет, по пружинящей тропе вдоль узкого асфальта, по которому медленно, с сухим шуршаньем шин, двигались и двигались, обгоняя бегущих, чужие машины. Ветви старых берез, сцепившиеся высоко вверху, скрипели над тропой. Слева от тропы, за сеткой-рабицей, отгородившей от тропы сосновый бор, звучали резкие свистки и раздавались дробные хлопки. Кто там свистел, и что там за хлопушки лопались в бору? - не до хлопушек было им, не до свистков: они бежали, с отвычки претерпевая и одышку, и боль в груди, и то и дело спотыкались о корневища сосен и берез. Навстречу шла разморенная женщина с косынкою на загорелой шее, в панамке на затылке. Она еле плелась и ела на ходу большие красные ягоды, вылавливая их из прозрачного кулька. Набегая на нее, Александра выкрикнула:
- Пристань!
Женщина отпрыгнула, роняя ягоды в траву, потом рукой махнула неопределенно, куда-то в бок и за спину…
Там, за ее спиной, скоро и кончилась аллея. Открылась вмертвую утоптанная грунтовая площадка; за нею, сквозь растопыренные лапы сосен, мерцало олово воды. Звенел, взлетая, мяч. Звенели дети. Сквозь треск включенного вовсю магнитофона ("…ты беременна! ты беременна! это временно! это временно!.."), сквозь облака мясного дыма, сквозь волны выпаренного пота и парфюма - бежала Александра к пристани, чутьем отчаяния угадав: налево, да, налево пристань, за узкой тропкой в темном и густом кустарнике.
- Что, нет его уже? - спросил, как только добежал, Иван Кузьмич.
Александра не ответила.
Она уже давным-давно сидела на краю пустого дебаркадера, давным-давно смирилась с мыслью о бредовости всей их затеи, давным-давно благодарила Бога за то, что их затея кончилась ничем. И пусть Иван Кузьмич вбежал на пристань, отстав всего лишь на минуту - она, как ей казалось, уже давным-давно тихонько радовалась спокойному и удивительно обыкновенному плеску коричневой воды о бетон. Немного раздражал гром катеров, сильнее - словно бы изжеванный одышкой злой голос Ивана Кузьмича:
- Ну, ничего. Он где-то здесь, а где ж еще? - и ищет нас. Когда друг друга люди ищут, они, в конце концов, находят…
Потом Сан Саныч появился, за ним - майор Геннадий, все продолжающий разоблачать охрану, из-за которой и ему пришлось побегать, поскольку совесть так и не позволила ему отдать сто пятьдесят рублей за въезд - их голоса мгновенно отравили воздух, и Александру потянуло прочь. Лишь для того, чтобы избавить воздух пристани от этих вздорных голосов, она сказала:
- Ладно вы, вперед, поищем.
И встала на ноги.
…Если б Стремухин поглядел на них, когда они глядели на него, если б глаза его искали, как искали их глаза, если б держал он на виду рюкзак с кастрюлей - они бы точно сразу встретились. Но не произошло.
Он, вытянувшись, спал в пяти шагах от пристани, в кустарнике, на лавочке; спал, лежа на боку, спиной к тропинке. Рюкзак, поставленный им под скамейку, в тень, был скрыт от посторонних глаз кустом крапивы. На всякий случай заглянув в кустарник, не удостоив пристальным вниманием уснувшего и, как они решили, пьяного мужчину, Сан Саныч, Александра и Иван Кузьмич с майором отправились на поиски туда, откуда плыл, стелясь по мху и хвое, дым мангалов…
Стремухин спал, и ему снилось: пришли из школы и сказали: "Стыдно вам, Стремухин; все вы где-то бегаете, все из себя ломаете кого-то, а ведь не сдали геометрию, не сдали химию, еще черчение за вами. Серьезные задолженности за вами числятся, Стремухин". - "Ах, что вы, бросьте, - отвечал им, пряча панику, Стремухин. - Мне уже много лет; я давно кончил институт, могу дипломчик показать, и кое-что я в этой жизни сделал. Я б вам и справку притащил: там стаж, там весь мой опыт, там перечень довольно трудных книг, и все отредактированы мной; вы думаете, что, легко их было редактировать? Вы думаете, нынешние - легче? Вы бы попробовали!" В ответ ему прошелестели шелушащимися и словно сшитыми из сброшенной ужиной кожи, какими-то ленивыми губами: "Что ж, упираетесь - так упирайтесь, это - пожалуйста, вы это как хотите, но мы предупреждаем: не сдадите к пятнице - все отменяется". - "Как это - все? - смешался он. - Как можно отменить, что уже сделано, что прожито и пережито?" - "Не просто можно - мы обязаны". - "Как, и Монады отменить? И Наступательную социологию? И Кенигсбергский казус? И Занимательный Толстой? И Свод небес? И даже Домик няни?" - "Все, все отменим, если не сдадите: и Свод, и Казус ваш, и даже Домик няни…" Он чуть не зарыдал: "Но это нереально! Я ведь дружил, пускай с немногими, я и любил, и даже дважды: одну недолго, а другая укатила в Осло, но ведь любил! Я был в Домбае в юности, сломал лодыжку; я парился по воскресеньям в бане с Птицыковичем, пил с ним холодный сок шиповника; я презирал романы Сицилатова; я спорил с телевизором; я много думал о хорошем будущем…" - "Напоминаем, - вновь напомнили ему с каким-то бесконечным вздохом, - что геометрию вы обещаете сдать к пятнице, все прочее - на будущей неделе, но не тяните, не тяните, иначе все придется отменить: и перелом лодыжки, и любовь, и Птицыковича". - "Если не сдам, - спросил Стремухин, - смерть мамы тоже отменяется?" В ответ услышал: "Нет, не отменяется. У вашей матери задолженностей нет".
Стремухин удивился сну во сне. Он помнил и во сне, что этот сон не должен больше сниться. А раньше снился часто, сильно мучил, пока однажды, осмелев, не догадался он послать этих безликих и почти что безголосых, что из школы, на три буквы. И ведь не приходили больше! Не приходили долго!.. И вот, опять пришли!..
Омытый потом, он проснулся, и словно бы из пор лениво выступило слово "одноклассники". Они, тут и мудрить не надо, вернее, мысль о них вернула из изгнания весь этот вздорный сон. Стремухин подобрал рюкзак, не преминув обжечься о крапиву, и поспешил на поиски, сказав себе: ты проворонил их, покуда дрых.
Он вышел на тропинку, дивясь деталям сна. Что за холодный сок шиповника? И "Свод небес", и "Занимательный Толстой", и даже "Домик няни" - нет таких книг и не было в помине; другие были, да и тех, других, давно уж нет, как будто не было. Даже названий толком не припомнить: Критика современной буржуазной футурологии, Ревизионизм без берегов, Моральный крах Корильо…
Непрошенно пришли на память нынешние верстки, которые горою громоздились на столе: "Усталость кармы", "Гендерный гамбит", "Вопросы энтропии", "Новые левые и старые правые", "Халифат и каганат", "Загустевание симулякра", "Сталин говорит с Богом", "Я выбираю народ", "Создай свой миф", "От дворцовых интриг - к современным политтехнологиям"… И вдруг приятно поразила мысль: теперь он может запросто смахнуть, как сон, и эти, нынешние, со стола, и дальше год иль два, а то и три, и даже, если строго экономить, хоть все пять лет нигде ничем не зарабатывать. Стремухин улыбнулся и зажмурился, вдохнув дымок мангала. Мангал тот не был виден за листвой, но он был близок, судя по теплу дымка.
Взвалив рюкзак с кастрюлей на плечо, он вышел из тени кустов на яркий свет, и заводь с пристанью осталась за спиной. Слева сверкнула большая вода; зарычал, забегал на цепи, пристегнутой к железному линю, натянутому меж двух сосен, большой темно-коричневый ротвейлер с желтым брюхом. Он сторожил катамараны, лодки, аквабайки и их хозяев-аквабайкеров, что сохли на песке за сетчатым забором, к которому был проволокой прикручен лист фанеры с дурацкой надписью "Клуб "ВОДЯНЫЕ ПРОЦЕДУРЫ"". В конце забора, на углу, стоял киоск с напитками в витрине; в тени его, в длинном мангале пылали доски разломанных ящиков; сутулый полуголый человек насаживал над тазом на шампур куски свинины. Кивнул Стремухину из-за плеча, сказал:
- Что смотришь, уважаемый? Да, я - король мангала. Не веришь - подожди и скушай мой шашлык.
Стремухин отказался и спросил, не видел ли король мангала компашку из десяти примерно человек, которые кого-нибудь искали.
- Ругались, видел.
- Где они теперь?
- Туда пошли, куда и все сперва идут, куда и ты идешь. Потом жалеют, уважаемый, опять ко мне приходят, я их кормлю, и все спасибо говорят. - Король мангала неряшливо махнул рукой куда-то в сторону и встал к Стремухину спиной, сразу забыв о нем, но на прощание поразив его воображение густой и узкой, словно грива зебры, полоской шерсти вдоль кривого позвоночника.
Дымы других мангалов поднимались впереди то тут, то там и нитями запутывались в соснах. Справа и слева от широкой, как река, утоптанной дорожки, по которой шел, искательно заглядывая в плывущие навстречу лица, Стремухин с рюкзаком, и по краям других дорожек и тропинок, что, словно речки и ручьи, текли к его ногам, дрожа под ветерком сухой сосновой хвоей, - везде вразброс располагались павильоны и киоски, вздувались, словно монгольфьеры перед взлетом, нейлоновые тенты с рекламой самых наглых марок пива, тянулись длинные столы, сколоченные из обрезной неструганой доски; спины людей, сидящих за столами на скамьях, поглаживала бархатная тень качающихся на ветру сосновых лап…
Что-то тревожило и злило, что-то, как чувствовал Стремухин, никак не связанное с неохотой встречных искать с ним встречи и с нежеланием в ответ на его ищущие взгляды глядеть ему в глаза, что-то, на первый взгляд не относящееся к людям, сидящим за дощатыми столами, к их неприятно голым торсам, к бутылкам с водкой, с пивом, к подносам с зеленью, к пластмассовым тарелкам с мясом, но и природа в этом тяжком и досадном "что-то", похоже, тоже не была повинна. Стремухин даже встал вдруг посреди дорожки и замотал изо всей силы головой, как если б воду стряхивал с волос, - и понял, что же было этим "что-то", что же так мучило его и злило.
То была музыка. Вернее, то был гром магнитофонов, так долго, беспрерывно сотрясавший воздух, что сам стал частью воздуха; слух так привык к нему, что и не замечал его уже, как дышащий не замечает своего дыхания, то есть вбирал мембранами все децибелы до одной, но и не слышал совершенно, что сообщалось в этих децибелах. Слух принимал их, но не воспринимал. Стремухин вспомнил: его мать умела совсем не слышать собеседника - то есть она умела внимательно глядеть в глаза, сочувственно кивать, но - думать о своем; она потом не помнила, о чем ей говорили, и помнить не могла, но, если говорили о тяжелом, на ее нервах долго висла голая, ничем не объяснимая, пустая тяжесть.
Стремухин продолжил путь, но больше не искал в чужих глазах.
Сами позвали, пусть сами и ищут.
Он шел, уже не в силах выключить свой слух, и уже вынужденно вслушивался в гром приемников и магнитофонов. Все про братков да пацанов, про нары, баб и суку-прокурора; про девочек, хотящих мальчиков, про мальчиков, хотящих девочек; про рестораны все да про березы; все про спецназ да про "атас"; все про духмяное да пьяное; про атамана все, про Бога, водку, Русь и мать, и вот опять про нары-шмары, опять про суку-прокурора…
Стремухин забубнил:
- Если вам нравится - то на здоровьице, но почему так громко? Все в своем праве, мы свободны, но при чем тут гром?
И почему, к примеру, те, возле кого гремит про суку-прокурора, не подойдут к столу, гремящему про девочек, и не потребуют убавить звук, поскольку девочки, что любят мальчиков, мешают слушать всем про суку-прокурора?.. И почему любители послушать про березы и спецназ вдруг разом не прикрикнут и на суку-прокурора, и на девочек, чтоб приглушили наконец и не мешали слушать про спецназ? И почему все те, кого тошнит от суки-прокурора, и от спецназа, и от березок с девочками, вдруг не потребуют у всех у них, чтобы убавили проклятый звук и не мешали слушать шум воды, шум сосен и друг друга?..
А потому, ясно увидел вдруг Стремухин, что ни один дощатый стол совсем не слушает, о чем гремит магнитофон из павильона: о девочках, спецназе или о суке-прокуроре; наоборот, все за столами увлеченно говорят друг с другом, все анекдоты травят или случаи из жизни, все сплетничают, как это положено, и произносят тосты - и всяк орет, стремясь перекричать магнитофон, и всяк топорщит уши, чтобы расслышать собеседника сквозь гром приемника.
Не проще ли убавить или вчистую вырубить весь этот звук?
Но нет, никто не думает просить у королей мангалов убавить звук и вырубить его не предлагает, никто даже не морщится - и разговаривает криком, как в грозу…
- Вам нужен этот гром, как воздух, - сказал Стремухин во весь голос, не опасаясь, что его услышат. - Всем вам, и здесь, и в городе - не песни-танцы вам нужны, но децибелы!
И потому нигде нет тихого местечка: весь этот гром гремит из окон общежитий и квартир, из магазинчиков и баров, даже из окон чинных ресторанов, куда, казалось бы, только затем и ходят, чтобы отдохнуть от беготни и гула и просто тихо поболтать; автомобиль, несущийся или ползущий мимо, вибрирует, как паровой котел и, кажется, вот-вот взорвется от звуковых ударов из колонок магнитолы. А что бьет в уши тех, у кого наушники в ушах? В толпе, в автобусе, в метро - везде наушники в ушах; и так гремит в наушниках, что и снаружи слышно! Что станет с вами, если вдруг умолкнут разом все радиоприемники, все магнитофоны, все наушники? Вам будет скучно?
Нет, вам станет страшно. Не сразу, нет. Сперва вам станет пусто. И в этой пустоте, и в самом деле поначалу скучноватой, как будто ниоткуда, будто пылинки в солнечных лучах, возникнут и зависнут, задрожат - еще не мысли и не чувства, но предчувствия неведомой тревоги. Пробьют часы, еще пробьют, и столб пылинок в солнечных лучах начнет загустевать, предчувствия нальются тяжестью еще неясных страхов. Опять пробьют часы, и в пустоте словно из слипшейся и загустевшей пыли вдруг вылепится подобие лица: в нем вы узнаете лицо обидчика и хама, которому вы так и не смогли ответить; потом проявится понурая спина давно обиженного вами друга и вновь исчезнет, опять оставив по себе и жалость, и досаду; забьется мухой об обои и зажужжит мысль о должке, который надобно вернуть, да все не до того и нечем; мысль о зубном, к которому - идти иль не идти; "…и почему я не развелся с ней двенадцать лет назад, когда она пульнула в меня кружкой и перебила переносицу? Ведь вот был повод и момент!"; "…и почему я не пустила его в дом, мол, ах, не прибрано! Теперь он муж Пехотовой, а у меня как было все не прибрано, так и не прибрано: мне совершенно не для кого прибирать"; влетят, дразня несбывшимся, сухими листьями кружась, куда-то прожитые годы; придет огромная и гулкая, как Вий, мысль о грядущей смерти; откуда-то опустится и легкая, и клейкая, как паутинка, мысль о Боге, а там и совесть подоспеет…
Сказав себе: "Вы все боитесь тишины", - он ощутил неловкость и притих. Столы с едой, скамьи с людьми остались позади, их гром уже не так гремел, пусть был и слышен.
"Да, моя совесть тоже не крахмальная рубашка, - счел нужным уточнить Стремухин, потом взбодрил себя: - Но тишины я не боюсь".