Дыхание Чейн Стокса и другие рассказы - Владимир Глянц 9 стр.


Что-то еще говорилось над моей головой, но она уже отказывалась варить, сломленная массой впечатлений этого длинного дня. Чьи-то руки перенесли меня в комнату сквозь едкий дым компрессоров и грохот отбойных молотков, шипела и царапалась дворовая кошка Мура, у цветков львиный зев были желто-лимонные глотки с малиновыми гландами, в одной такой глотке сидела и пялилась на меня здоровенная пчела…

Утром, свеженаглаженный, я наспех оглядел новый асфальтовый комбайн. Меня поразило огромное количество ручек с набалдашниками на конце, вроде переключателя скоростей, и вогнутых металлических сидений, отполированных до тусклого блеска. Подоспел он вовремя: улица была готова принять асфальтовую одежду. Слепящий глаза белый щебень уже тысячу раз укатали сверхтяжелые катки, которых не менее дюжины собралось на нашей улице. По вечерам фиолетовые силуэты катков, словно какие-то доисторические животные, придавали ей такий загадочный вид, что всякий, проходящий мимо, испытывал невольное чувство уважения к нашей Ново-Басманной. Да это и справедливо, потому что где, даже в нашей огромной Москве, можно найти подобную ей?

…Прежние великие князья и московские цари, выезжая из Спасских ворот Кремля, направлялись за город по Ильинке-Маросейке-Покровке-Старой Басманной. Василий Третий тут же, в самом начале Старой Басманной, едва переехав Камер-Коллежский вал (а ныне Садовое кольцо), останавливался в своем путевом дворце, молился Богу и заваливался почивать. Так и заканчивался первый день его путешествия. Назовем этот маршрут Великокняжеским или Царским. Государь же Петр Алексеевич, отправляясь в Немецкую слободу к мин-херцу Францу Лефорту или Аннушке Моне, сделал обычай выезжать из Кремля другими, Никольскими воротами. Причем не в карете, а верхом, пустая карета громыхала сзади. Он сразу оказывался на Никольской, потом, переехавши через Лубянскую площадь, следовал по Мясницкой и Ново-Басманной.

– Что-то как здесь храмов Божиих мало, – говорят, будто сказал император однажды про нашу улицу. И тут же, не откладывая, своей монаршей рученькой набросал эскиз церкви.

– А зваться ей церковью Петра и Павла под звоном! – будто бы сказал он.

– Государь, – говорят, будто бы сдерзил один из его подбрюшных, – ты ж сам не велел строить на Москве каменных фортеций, докуда не построится святой град твоего имени на Неве.

– Молчи, смерд. А быть по сему! Александр Данилович! – обратился государь к товарищу своего монаршего детства Меншикову. – Смотри в оба, чтобы известь и камень, и бронза для колоколов были доставляемы вовремя. Ты мне за это головой ответишь, – добавил царь, и грозой полыхнули его очи.

Вот оно, как было дело. Потому и не будет натяжкой назвать этот маршрут, важной частью которого была наша Ново-Басманная улица, – Императорским.

Кто из москвичей не знает Института скорой помощи им. Склифософского на Сухаревке? Многим, наверное, ведомо и то, что это замечательное здание было подарено графом Шереметевым замечательной актрисе Ковалевой-Жемчуговой, а уж она сделала из него странноприимный дом. А вот то, что первое на Москве частное благотворительное заведение для инвалидов и престарелых открылось на Ново-Басманной в доме № 4 аж в 1745 году, знает не всякий. Князь Александр Борисович Куракин был славным гражданином и патриотом. Выполняя волю своего отца, он не только выстроил здание госпиталя с церковью Св. Николая, но и положил в банк круглую сумму, на проценты от которой заведение и существовало.

Да что там говорить. У Красных Ворот родился Лермонтов. (Дом при строительстве высотки был снесен.) Крестили его здесь же, в церкви Трех Святителей, заложенной Иваном Никитичем Скобелевым – дедом героя Плевны. В ней же в 1882 г. отпевали его внука – даровитого полководца Михаила Дмитриевича Скобелева, гений которого современники сравнивали с суворовским. На месте снесенной большевиками церкви Трех Святителей по большевистскому обыкновению (прежде, чем снести, обосновывали градостроительной необходимостью) образовался ничем не застроенный пустырь, а позже – доныне существующий небольшой скверик.

Во время масленичных гуляний на площади Красных Ворот строились и заливались снежные горки для катанья, от души веселились дворяне и простолюдины. До сих пор у старого выхода из метро жив дом Елагиных, где росли будущие славянофилы братья Киреевские, Жуковский был своим человеком, а Гоголь читал первые главы "Мертвых душ". Где-то в районе нынешнего Б. Харитоньевского переулка родился будущий офицер и художник – человек с трагической судьбой – Павел Федотов – Гоголь в живописи. Здесь же жила в московской немилости поэтесса Евдокия Ростопчина. Уже в поздние годы она написала под видом продолжения "Горя от ума" злую сатиру на славянофильство. Она была прихожанкой церкви Петра и Павла под звоном на Ново-Басманной, здесь ее и отпевали.

Там, где расположен вход в сад им. Баумана со стороны Ново-Басманной, жил друг Пушкина, мыслитель и странный человек, прельщенный светом католицизма, Петр Яковлевич Чаадаев – сам законченный западник и отец российского западничества. Но вообще-то мистик, а вовсе не пионер освободительного движения – легенда, запущенная Герценом. Не так далеко отсюда, в Елоховском соборе в 1799 году крестили Александра Сергеевича Пушкина – европейца и глубоко русского человека. На Старой Басманной до сих пор жив дом его дяди Василия Львовича Пушкина – автора "Опасного соседа", а площадь Разгуляй одной из своих стен имеет дом графа Мусина-Пушкина (ныне – МИСИ) – человека, обнаружившего в одном из ярославских монастырей список "Слова о полку Иго-реве". Дом его в французскую кампанию сгорел вместе с бесценным "Словом".

Вот тут-то они все – и славянофилы и западники – и жили, или рождались-крестились, или умирали-отпевались… Вот здесь. Сюда, на Ново-Басманную, в редакцию газеты "Гудок" в двадцатые годы прошлого века приносил свои рассказы Михаил Булгаков. Невдалеке, у Земляного Вала, мальчиком жил Алексей Ремизов, а на улицу Казакова к сестре захаживал Достоевский.

Очень литературное, весьма историческое место Москвы…

Я жадно ожидал, когда подъедут первые самосвалы с асфальтом, но, так и не дождавшись, побежал в Сад Баумана, где мы с Витей готовились к экзаменам. Впервые на наших занятиях я был рассеян.

Отзанимавшись, я поспешил на место событий. Часть улицы между зданием МПС и сквериком была уже заасфальтирована и жирно синела, кое-где посыпанная свежим желтым песком. То и дело подъезжали новые самосвалы с асфальтом и опрокидывали свои кузовы в специальный отсек комбайна. Темно-синяя куча асфальта курилась многими дымками, распространяя какой-то очень съедобный запах. Да и сам асфальт казался мне очень съедобным, ведь его намазывали на улицу, как черную икру на бутерброд. Комбайн, медленно-медленно двигаясь по улице, ровным слоем высеивал на мостовую горячий асфальт. Мощно сотрясаясь, медленно наезжали катки и начинали ровнять и утюжить.

Глаз, а через него и ум радовались слаженной работе машин и людей. Впервые на моих глазах из ничего являлся столь внушительный продукт труда, как целая улица. Казалось, все так теперь и пойдет в нашей жизни: от хорошего к еще лучшему.

Когда я сдал экзамены, оказалось, что на первую смену в лагерь я уже опоздал. Я давно мечтал поболтаться летом в городе. Так и случилось. Темно-синяя река новенького асфальта, утекая все дальше и дальше от моего дома в сторону Разгуляя, почти перестала меня волновать: главное-то уже, считал я, было сделано.

Однажды огромные катки заползли и в наш двор. А еще однажды здесь появились горы щебня. Когда катки, наровно размолотив, утрамбовали весь щебень по первому двору, работа почему-то стала, остановились и катки.

Лето между тем не на шутку раскалялось. Гладко укатанный щебень за день сильно нагревался, и от него несло нестерпимым жаром. К тому же в последнее время (от помойки что ли?) во дворе развелись целые тучи радужно-зеленых мух. Только когда жара спадала, дворник Трофим, чтобы прибить пыль, слегка окатывал двор из длинного шланга.

Летом в городе

Как-то мама сказала:

– Завтра к восьми все ребята собираются во втором дворе, в садике. Обязательно подойди туда.

Наутро, позавтракав и скатившись по лестнице, я вышел из подъезда и остановился. Я так всегда делал. Мне надо было посмотреть налево и направо, почувствовать вкус нового дня и угадать: чего он хочет? Что мне делать, а чего не делать? Ведь всякий день с утра – чист и неизрасходован. Как его потратить?

Поглядев налево, я приметил у четвертого подъезда белобрысую голову Виталика. Он меня тоже увидел. Так мы узнали, что оба никуда не уехали.

Я обошел закругление дома, прошел под колоннами и очутился на втором дворе. В скверике человек десять ребят окружили незнакомую женщину. Я подошел близко, но не вплотную. Женщина говорила:

– Ребята – вы здесь все, кто остался в Москве. Теперь: внимание! Мы отправляемся в городской пионерский лагерь. Там есть игры и все, что нужно. Днем вас покормят. В шесть часов я приведу вас обратно. Она достала блокнот: – Назовите свои фамилии.

"Что это, насмешка? Городской лагерь? Это же абсурд. Лагерь не может быть городским. Пусть туда идут те, кто не знает, что такое настоящий лагерь", – подумал я.

– Да! Обязательно захватите панамки или тюбетейки, – сказала женщина.

"Не на того напали, – подумал я. – Я и один отлично проведу время". Метрах в десяти я заметил Виталика. Он, видно, прошел проходным подъездом и держался от группы еще дальше, чем я. Тот еще гусь.

Ребята с женщиной ушли, а я пошел слоняться.

Краем глаза то слева, то справа я замечал Виталика. Он казался таким же свежим, как утром. Я подумал: впрямь ли это он или является мне в мираже? У меня иногда от жары голова начинала плавиться.

Нынешняя московская жара ничем не уступала сочинской. Струйки пота сбегали по спине между лопаток, и время от времени я бессмысленно таращил и тер глаза. Часа через два я совсем отупел. Если бы не мой живот, делать было бы совсем нечего. На животе, чуть выше пупка была складка, в ней приметно даже простому глазу накапливался пот. Довольно долго я наблюдал, как он накапливается. Хотелось, чтобы его накопилась целая лужа. Но лужи все не было, видно, он сразу же испарялся. Потом вяло подумал: пойти, что ли, домой? И в ту же минуту увидел невдалеке белобрысую голову Виталика. На нем была хорошо отглаженная, выпущенная наружу рубашка с короткими рукавами и короткие брючки. "Вообще-то, рубашки навыпуск носят маменькины сынки или отличники", – подумал я. А еще я подумал, что хорошо бы ему подружиться с Петей из книжки "Белеет парус одинокий". Вот бы умора была. Наверняка они с Петей разговаривали бы на вы. А мне бы так лучше – с Гавриком.

С первого взгляда было ясно, что чинарики с Виталиком не пособираешь и где-нибудь за сараями или под месткомовской лестницей не покуришь.

Время шло. Надо было как-то сходиться и начинать дружить, но во мне был излишек деликатности, и потому я не мог захватить инициативу. Оказалось, что и в Виталике ее больше, чем надо, и потому у нас ничего не получалось. Мы постояли, посмотрели друг на друга и, так и не обменявшись ни одним словом, пошли себе странной парочкой по дворам – не то вместе, не то врозь.

На третьем дворе мы на целый час задержались возле работающего Ракова. Раков лежал кверху загорелым лицом под одной из своих машин. Я всегда с ужасом слышал его фамилию. Ведь рак – смертельное заболевание, а тут тебе день и ночь твердят: Раков, почему не постригся? Раков, ты сдал контрольную? Иди домой, Раков, и не возвращайся без родителей. Я в точности не знал, может ли такая страшная фамилия губить того, кто ее носит. И тем более – окружающих. На мой взгляд, пока еще Раков не казался больным, но ведь рак коварен. Может, Раков только казался здоровым.

На весь наш двор он был самым страшным энтузиастом автомобильного дела. Сколько помню, он всегда возился с железяками и уже не первый год пытался собрать из нескольких разбитых инвалидных колясок что-нибудь ездящее.

– Что, скучно, ребят? – добродушно спросил из-под машины Раков.

– Угу, – сказал я, а Виталик промолчал.

– Подайте-ка вон ту хреновину, – попросил он.

Мы с радостной поспешностью одновременно нагнулись и стукнулись головами.

– Давай еще раз, – сказал я, ударяя Виталика лбом в лоб, – а то поссоримся.

Это было смешно, потому что мы еще даже не подружились. Однако правило это выполнялось всеми пацанами, даже теми, кто на момент случайного стыка лбов были в ссоре. С внешней стороны это было чистое суеверие, но под ним таилось другое – замечательное миролюбие всех пацанов нашего двора.

Воздух около раскалившихся на солнце раковских железяк пах бензином, ложно уверяя нас в их жизнеспособности, точно эти железные скелеты вот-вот и впрямь поедут. У меня уж темечко раскалилось, пока мы так стояли.

– Слушай, пойдем на второй двор, – предложил я. – Там фонтан.

– Пошли, – сказал Виталик.

В налитом по самые края, но отнюдь не фонтанирующем фонтане вода зацвела и пахла болотом. На ощупь она была горячая. Я немного смочил голову и лицо, а Виталик не стал. "Это его дело", – подумал я. То есть я не подумал: "Ну что ж ты, мямля, всего боишься", а почему-то подумал иначе. "Это твое дело", – подумал я.

– Пойду обедать, – сказал Виталик.

Меня это удивило. Дворовое приличие требовало немного поныть, дескать, так не хочется уходить, но сам понимаешь…

Виталик словно с луны свалился, он не соблюдал дворовых приличий.

– Если хочешь, я могу после обеда выйти с напильником, – сказал я. – В города поиграем.

– Что-то пока не хочется, – сказал он.

"Ё-пэ-рэ-сэ-тэ! Он всегда говорит, что думает?"

С тем я и ушел.

Я думал после обеда не спешить, но что-то у меня внутри тикало, словно мне к спеху. Не найдя во дворе Виталика, я огорчился. Потом слышу, хлопнула дверь его подъезда. "Значит, идет", – подумал я, не поворачиваясь туда.

– Вообще-то можно каток завести, – сказал я как бы сам с собой. – Попробуем? – обратился я уже к нему.

Он задумался. Пока этот воспитон думал – воспитонами я называл маменькиных сынков, – я решительно ухватился за поручень и в тот же миг заорал не своим голосом. Поручень был раскален, как папин утюг. Я плюнул на него, и слюнка, испаряясь, забегала, как ртуть. Я обмотал руку промасленной тряпкой и взобрался на каток. Уже ученый, я осторожно дотронулся до сиденья – было горячо, но терпимо. Сиденье представляло из себя подобие мутного зеркала.

– Ну и рожа! – сказал я, заглянув в него. – Гляди-кась!

– Мне и здесь неплохо, – сказал Виталик. Он, видно, боялся испачкаться.

А зря, на катке было отлично. Все рычаги, которые я дергал, хорошо слушались и переключались. Казалось, вот-вот каток включится и пойдет. Но он впитал столько солнца и был такой горячий, что пот лил с меня градом. Вдруг, без всякой причины каток мне надоел. Надоел, осточертел, опротивел. Я спрыгнул с него и остановился в нерешительности. Что делать дальше? Я не знал.

Солнце и жара превратили голубое небо в пыльный половик.

– Слушь, Виталь! Давай на мух охотиться?

– Зачем? – спросил он настороженно.

"Тоже еще мне, – подумал я. – Зачем? Зачем?"

– Ты, что ли, не знаешь, что мухи – переносчики дизентерии? Прошлым летом мы с сеструхой заразились и попали в больницу.

– Ты был в больнице?

"Еще бы тебе не удивляться, – подумал я. – Ночевать и жить не дома для такого воспитона – конец света".

– Целых два раза. Знаешь, от дизентерии некоторые дети даже умирают. – Тут я специально сгустил краски. Я слышал, что иногда умирают, но сам не видел. – Ну и вот, а мы будем этих переносчиков уничтожать.

Виталик усмехнулся. Дескать, мух тут – миллионы…

Он начинал мне действовать на нервы. Заметив лежащую у водосточной трубы фанерку, я соскочил с катка. Фанерка была подходящая.

– Нужно еще палочку и веревку, – сказал я.

Виталик промолчал. "Как ты не понимаешь, – хотелось сказать ему. – Тебе скучно, и мне скучно, но приключение притягивается тем, что делаешь. Делай! Что-нибудь и получится".

В приямке у шестого подъезда я увидел кусок проволоки и спрыгнул вниз.

– Сгодится вместо веревки, – сказал я.

Идея мухоловки, возникшая в моей голове, была проста. Фанерка подпирается палочкой, от палочки тянется веревка. Зашла муха под фанерку – дерг за веревку! Фанерка – хлоп! И от мухи – только мокрое место.

Дождавшись, когда в тень от фанерки забрели сразу две мухи, я резко дернул на себя проволоку, фанерка шлепнулась, накрыв одну, другая улетела. Вдруг я услышал над самым ухом сопение. Скосив глаза, я близко увидел белобрысую голову Виталика.

О, кошмарный сон воспитавшей его мамы! Виталик встал на щебенку голыми коленками, а чтобы лучше видеть охоту на мух, еще и облокотился.

– Ты понял? – прошипел я шепотом. – Держи проволоку, а я сбегаю домой за приманкой.

Виталик живо перехватил проволоку, рука его дрожала.

– Есть первая муха! – приговаривал я, взбегая по прохладной лестнице, – Есть!

Не уверен, что имел в виду только муху. Может, и Виталика немного?.. Никто никого не подчиняет. Просто мой жизненный опыт богаче, чем у Виталика. Как говорит дед Вася из двенадцатого подъезда: так – судьба.

Уже лежа в кровати, я перебирал прошедший день и вспомнил, как Виталик, подав мне на прощанье грязную лапу, сказал:

– Вов! Если хочешь, завтра выйду во двор с великом.

"Хороший пацан", – думал я, засыпая. Перед глазами пошли мухи, мухи, много мух… Мухи с зелено-радужными брюшками сучили лапками. Ползая, вдруг, словно что-то очень важное вспомнив, резко меняли направление. Словно бы спохватясь: что ж это я! Ушла за покупками, а утюг забыла выключить…

Никто никого не подчиняет. Просто жизненный опыт Толика Кривого богаче моего. Если по отношению к Виталику, так похожему на Петю из книжки "Белееет парус", я был как бы Гавриком, то по отношению к Толяну я сам был и Петей, и воспитоном, и маменькиным сынком.

Hoc

Жида мог получить любой мальчишка во дворе, и означало это скорее – жадина. Некоторая жадноватость во мне была, и я думал, что вот это и есть мое еврейство. С ним мне было кисло, жарко и стыдно.

Как-то раз, в пионерлагере, изнемогши от тревог за сохранность только что присланной родителями посылки, я достал из тумбочки, всегда сложно пахнувшей мылом и печеньем, что там еще оставалось, и раскидал ребятам по койкам. При этом я, может быть, излишне молодцевато (молодцеватость с надрывом) покрикивал: "Ну, держи, что ли?" или: "Лови, разиня!" Боже, каким легким вдруг сделалось все! Какой новенький восторг охватил душу: так вот что значит быть русским! Как это хорошо не иметь лишнего, а, заимев, легко с ним расставаться, не жидоветь.

Конечно, тут не обходилось без излишеств. Прихваченный на самом входе импульс собственника: не дам! – в котором ведь были и вполне законные осторожность и ограничение, – заменялся бескрайним и в силу того противоестественным: "Да катайся на моем велике сколько влезет!" Кабы тут не было насилия над собой, наверно бы я сказал спокойней: "Катайся сколько хочешь". В этом "сколько влезет" были уже и злость и раздражение, что такой дорогой ценой приходится покупать ту самую русскость, которая другим ребятам достается просто даром.

Назад Дальше