Любовь убийца - Александр Мелихов 14 стр.


Он всегда слушался старших, а они в погибельную минуту – да еще и с презрением – бросили его на произвол стихий – расхлебывай сам со своей Лялей, ими же вымуштрованной... Описать бы все это как есть – без цветов, а с кровью, дерьмом, соплями, – пусть бы узнали, что такое настоящий мужчина! Но ведь они так все устроили, что этого и рассказать нельзя... Да! ведь они еще и лишили его права на трагедию – условились считать трагическим только непримиримый конфликт исторически значительных характеров, связанных с классовой борьбой. Вот в чем, оказывается, заключен демократизм Чернышевского: трагическое – это просто ужасное в человеческой жизни, не важно, в чем оно заключается и с кем происходит. Любые муки любого человечка – это тоже трагедия, да, да, да! Вы со своим Лениным устроили так, что уважается только трагедия борьбы. Но самая трагическая из трагедий – это ТРАГЕДИЯ ПОСЛУШАНИЯ!!!

Иридий Викторович бросал на даму такие грозные взгляды, что она презрительно измерила его – толстенького, лысенького – не знающими сомнений, а потому и жалости глазами и отвернулась. Но это не укротило его.

Но когда с тем самым проклятым лязгом перед ним начали разъезжаться дверные пластины лифта, прежний ужас окатил его, а сердце снова изнуряюще заколотилось. Он бешено выскочил на улицу, в светящийся чум, воздвигнутый из бисера фонарем среди безбрежной тьмы. Иридий Викторович в отчаянии воздел глаза к небесам. Неиссякаемые сонмища невесомого бисера надвигались с небес, расходясь вокруг его головы в разные стороны, словно выпрыскиваемые из гигантского невидимого пульверизатора. Но когда смотришь на них сбоку, они стройными рядами без устали расчеркивают воздух в косую миллиметровку. Внезапно Иридий Викторович присел от еще небывалого кинжального удара в груди и, пока приседал, успел заметить, что стройное черчение исчезло, а бисеринки замельтешили в воздухе кто куда – во все стороны, а кое-кто и обратно вверх. Потусторонним сознанием он догадался, что невольно присел с их же скоростью – оказался как бы одним из них... Вот что бывает, когда перестаешь смотреть на массы со стороны: войдешь внутрь – и стройные ряды превращаются в мечущихся одиночек.

Чтобы не входить в резиновую щель, не слышать проклятого лязга, он, хрипя, ринулся вверх по лестнице, с робкой надеждой ощущая, как в груди что-то рвется, освобождая место огненной пустоте, расширяющейся, словно галактика. Уже не было ни заплеванных, выщербленных ступенек, ни облезлых, исцарапанных стен – вселенная превратилась в орудие нагнетания палящей боли, которая наконец-то оттеснила боль гораздо более ужасную. Анестезирующая сила боли была такова, что его не пронзил даже ключ, вкрадчиво проникший в скважину.

"Ириша, что с тобой", – обомлело честное Лялино лицо. "Не называй меня Иришей", – бешено завопил он, пытаясь, словно Данко, разодрать когтями защищенную жирком грудь, чтобы впустить туда хоть капельку прохлады.

От его крика (такова сила непреклонного приказа!) померк свет в прихожей: сначала напряжение упало вполовину, а потом чернота залила почти все, кроме нескольких волокон вьетнамской циновки.

Очнулся он оттого, что кто-то трепал его за ухо. Огромное лицо в поварском колпаке заменяло ему небо. "Вы меня слышите, – спрашивало лицо, – как вас зовут?".

Инфаркт, осенила радостная догадка, но он не смел поверить своему счастью. Он пошевелил губами, и лицо склонилось ниже. "Скажите, мне можно будет жить половой жизнью", – одними губами прошелестел Иридий Викторович. Окружающим было не слышно, а перед доктором в качестве пациента он имел право на такую вольность.

У врача от неожиданности вырвался хрюкающий смешок:

"Ну, вы, голубчик, даете! Вам не об этом сейчас надо думать. Уж полгодика придется как-нибудь перетерпеть".

Из небытия, на мгновение приоткрыв просвет в какой-то иной мир, где маячили в пустоте расстроенные лица Ляли и Антона, возникла медсестра с комариным жальцем в руке. Видимо, доктор что-то успел ей шепнуть о первом вопросе вынырнувшего из загробной тьмы Иридия Викторовича, потому что она поглядывала на него с каким-то почтительным удивлением – вот уж, мол, от кого не ожидала...

Боли он не почувствовал – только бесконечный покой: впереди было полгода свободы.

Бескорыстная

Она еще в полете поняла, что ей кранты.

Если даже она ничего не расшибет, приковылять на сломанном каблуке все равно будет полный звездец. И если даже успеть обернуться к себе на Зверинскую за кроссовками, все равно с сарафаном они не покатят, могут принять за бомжиху... А джинсы никогда так не подействуют на мужика, как платье с вырезом...

Дзынннь!..

Уфф, успела подбросить под локоть сумочку, – искры и слезы из глаз – чепуха, главное (лихорадочно оглядела локти, коленки) обошлось без ссадин, без мокрухи, а чего не видно мужикам, то и ее никогда особенно не волновало. Теперь – она это поняла еще в воздухе – ее ухватила за глотку другая проблема: туфли. У друзей и подруг уже назанято столько, что лучше о себе даже не напоминать, – но и переносить встречу с будущим шефом сразу аж на неделю... Да и что она даст, неделя?.. Да хоть и месяц?.. Она же бескорыстная, она не может брать у мужиков бабки...

Подарки – дело другое. Но только такие, какие они сами дарят. А просить чего-то конкретного – до этого она никогда не унижалась.

– Вы не ушиблись?..

И сразу отлегло – раз еще не перевелись на свете мужики, значит жизнь продолжается. Голос только его не понравился – слишком уж встревоженный, совсем без заигрывания...

И глаза тут же подтвердили: слишком чистое лицо, слишком серьезное, слишком красивое – короткая стрижка, седеющие виски – прямо американский генерал, они там такие, не то что наши пузаны.

Но выбирать не приходилось.

– Каблук сломала... – растерянно улыбнулась она снизу вверх, зная, что сломанная нога не умилит, а каблук умилит.

– Ну, это не большая беда, – не вполне еще успокоено улыбнулся натовец и, склонившись, протянул ей твердую руку, другой рукой одновременно подхватив ее под локоть.

– Ой, спасибо... – растерянно улыбнулась она, повисая на его руке, чтобы подчеркнуть свою беспомощность, и он не оплошал: поднял и поставил ее на ноги с такой легкостью, словно она была куклой.

Силен... Отличник боевой и политической подготовки.

Она еще раз мгновенным фотографирующим взглядом оценила его стать – да, красавец, на раскаленной Мытнинской набережной смотрится, как на Багамах, где она так и не побывала: белые джинсы и бежевая безрукавка с американским лейблом на кармашке, высокий, поджарый, с широкими прямыми плечами – не то манекен, не то и впрямь американский генерал, хоть сейчас бомбить какую-нибудь Сербию...

– Спасибо... – еще раз протянула она, не зная, на что решиться, а он вдруг вгляделся в нее поближе (она даже слегка напряглась – может, где-то когда-то в чем-то его кинула?..) и вдруг просиял, как осточертевшее июльское солнце:

– Элька, это ты?..

Уфф, значит из давнишних знакомых... А с теми у нее никогда никаких разборок не водилось.

Покойная мать хотела вырастить ее заморской принцессой – в коммуналке на Зверинской, вот и наградила красивым именем – Эльвира. Ее все и звали Элькой, пока она после техникума не начала новым знакомым представляться Веркой. Так она с тех пор и живет Веркой, серебряную свадьбу с новым именем скоро можно справлять.

Она тоже вгляделась в генерала попристальнее и ахнула:

– Комсомолец?..

Расстались на Мытнинской и встретились на Мытнинской, хотела добавить она, но вовремя прикусила чересчур уж простодушный свой язык: расстались они не самым нежным образом... А ведь выйди она тогда за него замуж, тоже, стало быть, была бы генеральшей, серебряную бы свадьбу уже справили... Да нет, все равно бы ей было не вытерпеть этих вечных комсомольских дел...

– Я неважный был комсомолец, – растроганно усмехнулся он, – ты же помнишь, я все больше самиздат читал да Би-би-си слушал...

– Помню... – туманно ответила она, не разъясняя, что этим своим Сахаровым и бибисями он доставал ее почище всякого комсомола.

Ее ухо не обманешь – оно отлично разбирало, что настоящие, советские комсомольцы ничего от нее не требуют, – они чего-то там бухтят, а ты сиди не возникай, а потом спокойненько разойдетесь, они по своим делам, а ты по своим, и забудете друг про друга до следующего собрания. А вот антисоветские комсомольцы – от тех пощады не жди, они хотят, чтобы ты всерьез кипятилась из-за ихней херни... Сахаров, Сахаров... Может, если бы он ее так не доставал своим Сахаровым – может, что-нибудь у них и склеилось бы...

Но нет, он и в те времена был слишком красивый, ей никогда такие не нравились. Только тогда она не понимала, почему, а теперь понимает: стройная талия, мускулы, загар сразу приводят на ум физзарядку, диету, короче, всякое занудство и мутотень, а обвислый животик, заплывшие глазки говорят об умении жить в свое удовольствие. То есть просто жить, ибо все эти иссушающие труды красавцев и красавиц даже и нельзя назвать жизнью, это не жизнь, а сплошная тягомотина.

* * *

Чуть ли не здесь же где-то, в двух шагах, они с техникумовской подружкой пытались в первый раз проникнуть в университетскую общагу на танцы, но вход был перегорожен черным учебным столом на три посадочных места, а позади стола каменели какие-то строгие молокососы с красными повязками. Пяток местных парней угрюмо просились внутрь, но молокососы были непреклонны. Комсомольцы, презрительно подумала она и хотела уже отваливать, как вдруг появился настоящий мужик – тоже молодой, но уже с брюшком, заплывшими нагловатыми глазками, обливающийся потом в вечернюю майскую жару. Он сразу просек ситуацию.

– Вам что, блядва жалко? – обратился он к молокососам. – Заходи, мужики.

Он взялся за стол и – дрын-дын-дын-дын-дын – развернул его к стене.

– Ерш... Ты чего... Деканат... Студсовет, – занудили комсомольцы, но это уже слышалось откуда-то сзади.

Она никогда не была любительницей брыкающейся толкотни, музыкальной истошности, а на тамошних танцульках в полумраке, насколько он был возможен белеющей с каждым днем ночью, все остервенело ерзали и работали локтями, как паровозные шатуны, того и гляди заедут в живот, а два чистеньких комсомольца с электрогитарами гремели и орали в микрофон, удивительно широко разевая интеллигентные рты. Теперь-то она понимает, что в них раздражало больше всего, в чистеньких мальчиках, изображающих бесшабашность, – хотят на халяву устроиться еще и на нашей территории, – но она уже и тогда разозлилась на подружку, которая ее сюда приволокла: лучше бы в своей компашке поддать, потрендеть, пообжиматься под нормальную музыку, чтобы еще можно было понимать, с кем обжимаешься...

Но тут возник Ерш – ей еще на вахте показалось, что он положил на нее глаз, – и точно: блудливо склонившись к ее уху, проорал, что ее ждут не дождутся у них в комнате.

Вот там она и познакомилась с этим... Имя забыла, а прозвище накрепко засело, хотя вслух она назвала его Комсомольцем сегодня в первый раз. В прокуренной четырехкоечной комнате вроде бы и бухла хватало (она пила бормотушку, довольно вкусную, пока не попробуешь похмелья, из стеклянного бочоночка из-под меда – надо было чуть не на спину лечь, чтобы допить последнюю лужицу, задержавшуюся в вогнутом боку), и трендеж был веселый, но этот Комсомолец как-то умудрился отрезать ее ото всех остальных, и как она ни поглядывала на разбитного Ерша, этот все прессовал ее и прессовал то Сахаровым, то каким-то термоядом... Она не сдохла от скуки только потому, что когда ее Комсомолец горячо провозглашал: мы, физики, – Ерш обязательно добавлял: шизики. Потом начали составлять коктейль "термоядерный" – полстакана "московской", полстакана "столичной", а вместо закуски прыгать, чтобы перемешалось, – но кончились сразу и "столичная", и деньги...

Комсомолец увязался провожать ее на Зверинскую и как-то так охмурил ее, дуру малолетнюю, что она и впрямь начала с ним ходить – маяться в филармонии, кормить комаров и утирать слезы у дымных костров, ворочаться на впивающихся в бока корневищах, покуда он благовоспитанно посапывает в соседнем спальнике... Он бы ее и в горы затащил, если бы этот дурман затянулся подольше, он ее как-то битый час плющил черно-белыми слайдами – какие-то обормоты в капюшонах, не поймешь, где мужик, где баба, среди льдов и осыпей: это та самая четверка, которая в прошлом году замерзла на Памире, а вот эта девчонка сорвалась с двенадцати метров и, представляешь, только руку сломала. А с этой командой мы брали семитысячник, видишь, второй слева – это я. Спасибо, а то не узнала в бороде да в инее.

Вот что значит людям не хрен делать!..

Она со столькими мужиками с тех пор пережила, что даже плохо помнила, как все оборвалось, – пили, танцевали в полумраке, потом трахались с Ершом на брыкающейся провисающей койке – того и гляди треснешься задницей о паркет... Потом свет, объяснения, Комсомолец благородно пожимает руку потному малиновому Ершу...

– Извини, старик, – бормочет Ерш, – так получилось...

– Все нормально, старик, – уверяет Комсомолец, – ты открыл мне глаза, я тебе страшно благодарен...

Голос срывается, но понт держит, она его даже немножко зауважала в тот момент, но дело было сделано.

И слава богу...

Но сейчас он как будто ничего этого вовсе не помнит... Нет, из комсомольца никогда не выйдет настоящего мужика.

* * *

Она хотела было тоже изобразить нежданную радость и бежать поскорее и подальше, но чуть не стукнула себя по лбу – туфли! Вот такая она бескорыстная, никогда не думает про выгоду!.. А ведь туфли, можно сказать, сами идут в руки...

– Мы же где-то здесь поблизости и познакомились? – растроганно спросила она, и он размягченно закивал.

– Да, все возвращается на круги своя... В свой родной университет возвращаюсь, как на гастроли, приглашенным профессором – я же сейчас в Принстоне в основном...

Он как будто извинялся, и она поняла, что Принстон – это, должно быть, круто, – пришлось изобразить почтительное удивление.

– И поселили в двух шагах от нашей же общаги, в гостевых апартаментах... Да вот она, дверь. Не зайдешь?..

В его голосе прозвучала робость, отозвавшаяся в ее душе радостной надеждой: кажется, клюет...

– У меня встреча назначена... – она бросила на него беспомощный взгляд. – Правда, куда я теперь без каблука... Надо позвонить, отменить... У тебя нет трубы? В смысле мобильника?

– Есть, есть. Но давай сначала присядем.

Он отпер стальную дверь, и она, утрированно, но не без изящества прохромав внутрь, непритворно ахнула – такие люксы она видела только в рекламах, хотя в последнем турбюро сама рекламировала двухзвездочные номера, выдавая их за трехзвездочные, – расписывая их клиентам как люксы: напирала на холодильник, ванную – для нашего брата-совка и это можно втюхать за евростандарт...

Но здесь был евростандарт так евростандарт!

– Это для иностранных гостей... – по-прежнему извинялся Комсомолец, усаживая ее на раздувшийся чернокожаный диван, и протянул ей беспроводную телефонную трубку от припавшего к журнальному столику непривычно плоского белого аппарата. Сбросив туфли, она скрылась на просторной кухне – при нем лучше было не врать.

Дозвонилась сразу и с места в карьер бросилась – не извиняться, а жаловаться: у соседки внезапно заболел ребенок, не с кем было оставить – ребенком мужиков легче всего разжалобить. И сработало: ничего-ничего, можно и завтра. Неплохой, кажется, мужик, жалко будет, если сорвется из-за этих сраных туфлей.

Ей в принципе и старая работа нравилась – сидишь на телефоне, расписываешь Канары и Багамы, где ни разу не была, – но начальница, сучка, приревновала, что в компаниях не она оказывается в центре внимания, а ее подчиненная, начала придираться, перевела ее на улицу – садиться народу на уши своим матюгальником: экскурсия по ночному Петербургу, незабываемые впечатления, легенды и мифы с раскладкой по объектам, гибкая система скидок... Она и в эту мутотень сумела добавить человеческого перчику: посмотрите направо – это Медный всадник работы Фальконе, за ним – Адмиралтейство, там живут курсанты, после каждого выпускного вечера они надраивают коню яйца...

Народу нравилось, но какая-то старая комсомолка, сука краснознаменная, настучала в фирму, а начальница только того и ждала...

Немножко прихрамывая, хотя у нее ничего уже не болело, она вернулась в шикарный холл и на мгновение прикрыла лицо руками, как бы говоря: ой, господи, еле отделалась! – и долгим значительным взглядом посмотрела ему прямо в глаза, словно не веря своему счастью. Глаза были серые, нордические, холодные, хотя и выражали растерянную радость.

– Хочешь выпить? Мне тут приходится гостей принимать, есть виски, вино... Тебе какого – красного или белого?

– Ты знаешь, я бы чего-нибудь съела... – заговорщицки улыбнулась она: ей спешить некуда, да и впрямь было бы неплохо пожрать по-человечески.

– Тут по соседству неплохой ресторанчик есть, я у них заказываю... Сейчас позвоню, они все принесут.

– Но это же, наверное, очень дорого?.. – она изобразила деревенский испуг.

Он отмахнулся одними пальцами и набрал номер по памяти. Назвался только именем-отчеством, которые она тут же забыла, и ласково, словно папаша, воззрился на нее.

– Как ты все эти годы жила?

– Да что обо мне говорить, жила, как все. Ты как?

Он снова понес какую-то мутотень насчет термояда, лазеров-хуязеров – она слушала во все глаза. Получалось, что все у него шло лучше не надо, а потом государство отвернулось (и правильно сделало, что отвернулось), утечка мозгов, надо возрождать...

Как был дурак, так и остался. Возрождать... Зацепился за хорошее место, так сиди и радуйся... Нет, это такая наша русская манера – Марьяна-старица, за весь народ печальница, сама дома не евши сидит...

Но этот остолоп явно не голодает – расторопный парнишка по-быстрому приволок в судках какие-то салатики, горячие блюда из красной рыбы... Когда он расплачивался, она заметила у него в бумажнике целую пачечку стодолларовой зелени, – что за времена пошли, если у такого лошья такое бабло?..

Чокнулись белым французским вином – он сказал, как называется, но это ей было пофиг, а вот бокалы она отметила: какие-то фирмовые – и звенели красиво, и переливались...

– За встречу! – она задержала на нем значительный взгляд, и он ответил так же значительно.

Клюет, клюет!..

Рыба была очень вкусная, но ей объедаться сейчас было ни к чему, а то живот раздуется.

– Знаешь, я хочу душ принять, такая жара... – беспомощно улыбнулась она, хотя потное тело и у себя, и у других нравилось ей больше, чем сухое, промытое, больничное...

– Конечно, конечно, – засуетился он и проводил ее в ванную.

Назад Дальше