Любовь убийца - Александр Мелихов 15 стр.


Она хромала еще сильнее, чтобы он еще лучше прочувствовал ее руку.

Да-да, евростандарт есть евростандарт, кафель не отличить от мрамора...

Лампочек в потолке было слишком много, это ни к чему – она оставила две по сторонам большого зеркала: при таком освещении у нее фигура еще будь-будь.

Она специально не стала запирать дверь. Поплескалась, подождала – тишина. Она прошлепала по малахитовой плитке к двери и приоткрыла ее. Снова поплескалась. И снова никакой реакции. Ну и урод, где его только воспитывали!

Она снова прошлепала к двери, просунула голову, покричала в холл:

– Принеси, пожалуйста, полотенце!

– Оно на змеевике, я им еще не пользовался! – жизнерадостно прокричал он в ответ.

Ну, мудак!.. Она сняла со змеевика дышащую прачечной махровую простыню и бросила ее в полупустую ванну.

– Я его в ванну уронила, другого у тебя нет?

– Сейчас!

Тишина, видно, где-то роется. Уфф, кажется, шлепает сюда. Протягивает синее полотенце издали, но она укрылась за дверью и руку убрала. Что за дурак – он через дверь просовывает свою, не входя внутрь!..

Пришлось забираться обратно в ванну и кричать оттуда:

– Принеси мне его сюда, я боюсь простудиться!

Вполз, слава те господи, наконец-то соизволил!.. Она его уже почти ненавидела.

Протягивает полотенце, а сам смотрит в сторону... Но эти штуки мы знаем, краем глаза все что надо хочешь не хочешь, а разглядишь.

– Посмотри, пожалуйста, у меня под лопаткой – кажется, родинка какая-то ненормальная, – жалобно взмолилась она, и тут уж ему деться было некуда, пришлось разглядывать ее лопатки, сначала левую, потом правую.

– Ничего не вижу, – наконец честно доложил он.

– Ну и хорошо, значит прошло, – легкомысленно сказала она и повернулась к нему передом, преданно глядя ему в глаза как лучшему другу, однако он смотрел в сторону.

– Ведь мы же с тобой друзья, – она искательно засматривала ему в отвернувшееся лицо, так что в конце концов и ему пришлось ответить ей прямым взглядом:

– Конечно.

– Так чего ты стоишь, как неродной, забирайся ко мне, я тебя вымою, ты же тоже весь потный. Да не бойся, я тебя не изнасилую, – ласково прибавила она как маленькому: мужики не переносят, если им сказать, что они чего-то боятся.

Он взялся за шерифский ремень на белых джинсах, но так нерешительно, что пришлось ему помогать. Как бы по-дружески, с шуточками – мол, не бойся, твоя невинность останется при тебе: мужики страшно не любят, когда их считают невинными.

Чтобы усыпить его бдительность, она и вправду долго поливала его из душа со всех сторон, – инструмент ничего себе, но остальное... Одни мускулы да загар, прямо не мужик, а сопляк какой-то, солнце, воздух и вода. Попросила вытереть себя сзади – вытер, и опять остановился, как истукан. Пришлось, изображая няню в детском саду, вытирать его самой, а добравшись до петушка рассюсюкаться: а что это у нас здесь такое?.. И начать с ним шутливую игру, сначала пальцами, а потом и языком.

Наконец-то сработало... Награждает же господь дураков! Она не стала его расспрашивать, где здесь спальня, а то еще вспомнит жену, маму, расхнычется... С такими занудами надо ковать железо, пока горячо.

Сидеть на краю ванны было и холодно, и твердо, и неудобно, но лучше уж хоть так... Она даже постаралась расслабиться и получить удовольствие, вообразить, что обнимает настоящего мужика, но он и здесь ухитрился все испортить своим занудством, прошептал, задыхаясь, ей на ухо:

– Я так когда-то об этом мечтал!..

И все удовольствие как рукой сняло. Ладно, хрен с ним, ей лишь бы туфли...

Но она сделала все по-честному, позволила ему кончить внутрь. Потом собственными руками обтерла его влажным полотенцем, а затем, изображая стыдливость, выставила его за дверь и постаралась хорошенько все промыть под предельным напором – не хватало еще залететь на старости лет... Из-за этих гребаных туфель.

Она вышла из ванной уже в платье и с неудовольствием увидела, что он по-прежнему гол, как манекен. По-прежнему награжденный не по уму. Может, полежим, поразговариваем, робко предложил он, и она через силу улыбнулась.

– Давай лучше выпьем кофейку, очень устала. Нет, мне и растворимый сойдет.

Он неохотно отправился в ванную и вышел уже при параде – снова ни дать ни взять американский генерал, хоть сейчас бомбить Ирак. Нет, не надо ей таких орлов, ей больше нравятся обозники.

Она сама пошла ставить чайник, чтобы избежать разговора, и, только зажигая газ, сообразила, что если теперь она заговорит про деньги, получится, как будто она ради бабок все и затевала. И хотя это было именно так, признаться в подобной расчетливости она никак не могла, она никогда до такого не унижалась.

Ну, дела...

За кофе она даже загрустила – прямо безвыходное какое-то оказалось положение... А он обрадовался, решил, что теперь можно под это дело грузить ее своими проблемами, комсомольцы без этого не могут, без этого "по душам": он-де почти все время в Америке, а его старенький папа в Усть-Тараканске, а забирать его в Америку опасно, потому что как же ему там выжить без усть-тараканских друзей, он же в своем родном колхозе первый герой труда, всех лечил и денег не брал, всех учил и денег не брал, построил самую высокую трубу на азотно-камвольном комбинате и от ордена отказался, – ей все эти советские песни о главном насквозь известны, она тоже много чего могла бы рассказать про папу с мамой, но ведь не плющит же никого своими проблемами!.. А он за свои бабки прямо три урожая с одного горшка хочет снять!..

И вспомнила, как раз бабок-то он и не заплатил ей ни одной копейки...

Она чуть не взбесилась: да на хрен мне твой папа, такой же, небось, придурок, как и сынуля, – гони бабки и разбежимся, чего ты жмешься, у тебя же полный лопатник зелени?..

И тут до нее окончательно дошло, что вовсе он и не жмется, а просто не помнит о такой мелочи, как деньги, и если его не потрясти, не вспомнит никогда.

Но и она до того, чтобы впрямую попросить, не унизится тоже никогда.

А значит...

А значит не хрен тут рассиживаться, надо вставать и валить, на одном каблуке ковылять на Зверинскую. И чтоб она еще раз подошла к какому-то комсомольцу хоть на пушечный выстрел...

– Ладно, все. Мне пора.

Она резко поднялась, натянула туфли, одну целую, другую изуродованную, и захромала к железной двери.

– Подожди, что случилось?

У него даже рот приоткрылся, в нордических стальных глазах забрезжило изумление – и ни проблеска мысли, что человеку НУЖНО ДАТЬ ДЕНЕГ!..

– Ничего. Пора.

– Но куда же ты пойдешь на одном каблуке?.. Постой, я вызову такси!

– Как-нибудь доковыляю. Не впервой.

– Ну, подожди, я тебя чем-нибудь обидел?

– Чем ты меня можешь обидеть? Потрендели, перепихнулись и хватит. Хорошенького понемножку.

– Ну подожди... Я что-то сделал не так?

Уй, идиота кусок!.. Так и стукнула бы по самодовольной американской башке... У них там в Принстоне все, что ли, такие?.. Мне бабки, баксы, еврики нужны позарез, ты можешь это понять, шизик хренов?!.

Но язык наотрез отказывался это произнести – лучше сдохнуть. Такая вот она бескорыстная уродилась на свою голову... Разве так она могла бы устроиться в этой жизни, если бы думала про свою выгоду, как другие?.. И кто тут ей виноват, если она сама такая дура уродилась?..

И она грустно вздохнула:

– Ты все сделал нормально. Это я ненормальная. Бывай.

Он попытался что-то сказать своим приоткрытым ртом, но так и не успел его захлопнуть – как ужаленный, схватился за телефон, – кажется, еще раньше, чем тот успел закурлыкать.

– Да, да, дорогая, говори, я слушаю, – орал он так, словно его могли услышать в его родном Усть-Тараканске: она сразу поняла, что звонит его жена.

– Да, да, я слушаю, говори, – заполошно орал он, как будто и не американский генерал был вовсе, а бестолковый колхозный совок, кем он, собственно, и остался при всех своих баксах и шерифских ремнях.

И вдруг сник и побелел как бумага:

– Да... Да... И когда?.. А скорую вызывали? Ну да, ну да... А когда похороны? Конечно, конечно. Сегодня же выезжаю. Ну, отменю, что же делать. Выкрутятся как-нибудь. Да нет, что они, не люди?.. Нет-нет, я в порядке. Да нет, ты сама увидишь. Все. Обнимаю. Иду за билетом.

Он положил трубку на стол лицом вниз и застыл, все такой же белый – даже твердые губы у него поголубели. И глаза. А потом наполнились слезами.

– Отец умер. Извини. Я должен идти за билетом. Давай, я вызову тебе такси.

Но он думал уже о чем-то совсем другом. Незаметно смахнул слезинку. И ей открылась невероятная вещь: комсомольцы тоже люди!..

– Извини, я понимаю, что тебе не до того, – она сама удивилась, сколько нежности прозвучало в ее голосе. – Но мне сейчас позарез нужны новые туфли. Ты мне не подбросишь деньжат? Я отдам.

– Да ну что ты, – захлопотал он, не отрываясь от своих горестных дум, – какие отдачи, ты только скажи, сколько они стоят, туфли?

– Хорошие – баксов сто. Но можно найти и за пятьдесят.

– Это же не деньги...

Он, смущаясь, извлек новенькую зеленую полоску и конфузливо протянул ей, по-прежнему прикидывая в уме что-то грустное. Она взяла без малейшего смущения, действительно, как у друга, и он, не приходя в сознание, протянул ей еще две бумажки. И она тоже их взяла.

И нежно приложилась губами к его энергично выбритой обмякшей щеке.

Лорелея

В этой бочке солнечного вина я нахожу лишь несколько капель горечи – в те летние горячие дни я чувствовал себя совершенно беззаботным и молодым, а мои юные друзья видели во мне очень взрослого и серьезного дядю, который лишь снисходит к их забавам. Тогда как я страстно желал участвовать в них на равных.

Во мне уже тогда неоперабельным образом разрослось и ороговело то мое странное свойство, которое я сегодня расцениваю как душевную болезнь: когда я оказываюсь задержанным против воли даже в самом комфортабельном и желанном для многих и многих уголке мироздания, во мне немедленно начинают нарастать беспокойство, тревога, страх, отчаяние... На третий же-пятый день я готов бежать из любого принудительного Эдема хотя бы и с риском для жизни.

Этому тайному безумию могло противостоять лишь другое, явное безумие – моя исступленная любовь к десятилетнему сынишке. Только ради его здоровья я обреченно согласился оттянуть с ним фиксированный трехнедельный срок близ Сухуми в палаточном лагере проектного института, где тогда работала моя жена.

Скука мне не угрожала – в ту пору я готов был часами любоваться, как он играет в индейцев и ковбойцев, изображая сразу и тех, и этих, как вдохновенно набрасывает карандашом фигурку за фигуркой, с головой скрываясь в им же и творимом мире, как фыркает, умываясь, как пыхтит, обуваясь, как тараторит, умолкает, хохочет, сквалыжничает, читает, пишет – мне ни разу не удалось добраться до той черты, когда бы мне это прискучило. И в первые дни я так и проводил время – слушал плеск волн, стараясь не слышать курортного гомона, да любовался, как его ладное шоколадное тельце лепит башни из мокрого песка, добывая его из-под мраморной гальки, как самозабвенно барахтается в прибое, теребит меня восхитительными дурацкими вопросами, что-то сам рассказывает взахлеб, и я ощущал себя мудрым старцем, чье дело уже не предаваться собственным страстям, но лишь с любовной грустью наблюдать за чужими. И книгу я держал под рукой лишь на всякий аварийный случай – чтоб было куда нырнуть, если вдруг какой-нибудь неловкий камешек приведет в движение лавину тоски.

Когда солнце начинало слишком уж допекать, я просил которую-нибудь из влюбившихся в него с первого взгляда сослуживиц моей жены приглядеть за сынишкой и, поджимая пальцы на ногах от врезающейся в подошвы обманчиво округлой гальки, брел в воду сквозь оранжевые круги в глазах, подныривал под неутомимыми волнами и плыл, покуда не оставался один во всем мире – только узенькая полоска песка на горизонте, за нею клубы субтропической зелени и совсем уже вдали – вечно невозмутимые горы. Чайки парили над воздушной, а я – над водной бездной.

Но понемногу нежная прохлада начинала охладевать ко мне, и выбирался я на мучительную гальку, уже борясь с ознобом. Что доставляло развлечение еще на четверть часа, покуда черноморское солнце снова не отвоевывало временно упущенную территорию.

Потом потный обед, передышка где-нибудь в тени – в раскаленную палатку невозможно было сунуть нос, но рядом с сыном я не знал, что такое скука.

* * *

И все-таки рано или поздно она меня, скорее всего, настигла бы – но тут появилась Лора. Чья-то родственница, вместе со своим женихом они были единственные москвичи в нашей ленинградской, как бы теперь выразились, тусовке, но я ни для кого не делал исключений в своей тонкой дипломатической игре, стараясь никого не оттолкнуть и никого не приманить.

Однако Лора возникла как бы ниоткуда, из пены прибоя... Скорее всего, она заговорила сама с моим сынишкой, он многих очаровывал своей непосредственностью, а может быть, и он к ней обратился с его тогдашней убежденностью, что все кругом друзья, – я помню лишь первое ее явление. В те годы любую красивую девушку на пляже в первый миг я всегда воспринимал как свою вечную Женю, одетую в солнце. Но Женя все же и с самого начала как-то покрепче, поосновательнее стояла на земле, а Лора, тоненькая, как струйка дыма, казалось, вот-вот растает в воздухе.

Словно в подтверждение, жаркий черноморский ветерок подхватил два золотых ручейка, слева и справа стекавших с ее головки на грудь, и тут же покинул их медленно опускаться на прежнее место – невесомые, как золотая паутинка.

И я понял, что жизнь не кончена в тридцать четыре года.

Самая сладостная иллюзия молодости – безмятежная убежденность, что время потерять невозможно, что проиграть два часа в волейбол или протрепаться четыре часа за седьмой производной вчерашнего чая – вовсе не потеря, а... Приобретение? Да нет, и не приобретение – просто не повод вообще, хоть как-то размышлять на эту тему.

Те дни в моей памяти сохранились беззаботной вылазкой к морю студенческой компашкой, в которой самому солидному двадцать два, а не девятнадцать. Огорчительно было только то, что никто, кроме меня самого, не воспринимал меня двадцатидвухлетним. Красивым – еще туда-сюда, но уж никак не двадцатидвухлетним. Хотя я был в отличной физической форме, брал в волейболе самые трудные мячи, к ужасу Лоры, заплывал дальше всех до полной неразличимости, а по дороге на пляж отказывался сделать лишние двадцать шагов до калитки, а брался за металлическую окантовку полутораметровой сетчатой ограды и без малейшего усилия перемахивал на ту сторону. И Лора не переставая восторгалась, какой я сильный, ловкий, смелый и умелый для своего возраста. Хотя я был и лучше сложен, и более спортивен, чем ее жених, а недостаток волос при моей короткой стрижке, казалось мне, не так уж и бросается в глаза. Тем более, что и жених ее, Максим, студент-геолог, тоже сверкал бритым массивным черепом – хотя это, кстати, на много лет опережало тогдашнюю моду. Но он привык бриться в Мангышлакских экспедициях, где было проще сбрить волосы, чем их вымыть.

Лора обожала и мои остроты, и мои проницательные реплики в обычных студенческих препирательствах на возвышенные темы, и мою начитанность, и мою бывалость, однако в ее восторгах невозможно было разглядеть ни искорки влюбленности – одно лишь обожание студенточки-отличницы, торопящейся поскорее рассказать жениху о своем гениальном старичке-профессоре.

Не подумайте, я человек более чем добропорядочный, я бы не допустил и мысли нарушить ее покой или, тем паче, разрушить благополучие, – мне бы с лихвой хватило и тех микроскопичностей, которые у порядочных девушек, не умеющих понять их эротическую природу, ускользают из-под контроля сознания – задержавшиеся взгляды, задержанные прикосновения... А нам приходилось во время игры в волейбол или в догонялки на море и на суше даже немножко тискать друг друга или стряхивать вдавившиеся в лопатки песчинки – но это не вызывало у нее ничего, кроме азартного смеха или простодушного усердия, словно я был ее немолодым папочкой.

Возможно, виной всему было присутствие моего сынишки, с которым Лора болтала и смеялась совершенно на равных? Во всяком случае, не присутствие ее жениха, к коему она относилась с заметной нежностью, но отнюдь не млела от его близости. Максим, пожертвовавший Лориному желанию "отдохнуть" у моря сразу и экспедицией ("полем"), и честью (добыл справку о несуществующей болезни), старался возместить свое предательство тем, что ни на миг не расставался с мрачным томом, посвященным окаменелостям.

Вот уже третье лето изучая морские осадочные породы во глубине мангышлакских пустынь (слово "аммонит" он произносил с таким почтением, словно это была взрывчатка), Максим и у современного моря старался хоть чем-нибудь наверстать упущенное. У каждой осыпи, размыва или бог весть откуда скатившегося обломка скалы он подолгу, невзирая на наши шуточки, разглядывал так и этак обнажившуюся изнанку мира и произносил величественные заклинания: фанерозой, мезозой, кайнозой, юра, мел, пермь, девон, голоцен, плиоцен, поясняя их какими-то нечеловеческими, убийственными сроками – пятьсот миллионов лет, триста миллионов, двадцать пять миллионов...

Однако нас это только забавляло: главный источник – или, если хотите, признак счастья – самоуверенная иллюзия, что законы мироздания писаны не для тебя, что ты и те, кого ты любишь, это одно, а те, из кого складываются осадочные породы, нечто совсем, совсем другое...

Особенно забавным в этих геологических экскурсах было сходство Максима с Бенито Муссолини, чей портрет в молодости никто из нас не видел, но, глядя на Максима, мог легко вообразить. Юный Бенчик в исполнении Максика был на удивление славный парень – добрый, заботливый, мужественный, простодушный... Задавши мне как представителю более точных наук глубокий вопрос, с какой скоростью устаревают факты в геологической науке, он прямо-таки расстроился, когда я шутки ради ответил, что факты вообще никогда не устаревают. "Но как же – вот в такой-то статье написано, что там-то найдена нефть. А потом ее там не оказалось. Разве этот факт не устарел?" – "Нет, – отвечал я, – такого факта вовсе не было. Фактом являлась лишь публикация статьи. Она и осталась фактом".

Мне показалось, что Лоре неловко за его неспособность противостоять моей казуистике, и я поспешил признать его правоту. Да ему и не к лицу было бы упражняться в крючкотворстве – этакому добродушному плечистому увальню, чья легкая коротконогость и намечающееся курчавое брюшко не оставляли никаких сомнений в том, что дуче был бесстыдно оклеветан его политическими конкурентами. Но если бы даже и они посмотрели, с какой серьезностью он растолковывает нам, почему раковины оказываются закрученными по или против часовой стрелки, – даже и у них не хватило бы совести настаивать на своей лжи.

Назад Дальше