"Ну да, не было бы деда, не было бы и того самого дерева, не было бы нескольких написанных книг, не было бы ни меня самого, ни моего отца, – рассуждал Ждан. – Но ничего бы не изменилось в мире, также бы перешёптывались деревья на своём ветвистом языке и также бы жили, любили и дружили люди, не ощущая никакой потребности не только в суровом и вечно чем-то недовольном человеке, но и во мне и моём отце". Ждана всегда удивляла эгоцентричность и поверхностность тех людей, кто пытался самонадеянно выстраивать взаимодействие с окружающим их миром, вечно в нём что-то выискивая для себя и простодушно полагая, что всё вокруг только и существует разве что для их благополучия и самоутверждения. На самом же деле – человек в этом мире гость, причём гость не самый званый. Миллиарды таких гостей уже побывали здесь, не оставив о себе никакой памяти, поскольку всё оставленное и невзначай забытое ими принадлежит теперь другим, живущим после них, и почти никак не напоминает о прежних хозяевах. Ждан часто замечал как любознательные туристы, разгуливающие по Питеру, спрашивали его о чём угодно, только не о художниках и зодчих, меценатах и донаторах благодаря которым были сооружены соборы, построены мосты, возведены памятники и дворцы. Правда, иногда имена создателей намертво приклеивались к их творениям, только с прошествием времени читались они уже со строчной буквы и воспринимались совершенно иначе, имея мало общего с реальными людьми, жившими и творившими когда-то. Однако это не имеет никакого значения, так как любой труд души, сердца и разума не эхом памяти отзывается в чужой душе, а возрождается в ней заново, принадлежа уже только ей. И каким он будет теперь – этого не может предположить никто. Где-то Ждан читал, что человек в состоянии существовать без необходимого, но не может обходиться без избыточного, без лишнего и необязательного. Даже если больше ни на что не обращать внимания это свойство уже выделяет человека из остальной природы, для которой не имеют никакого смысла все достижения его гения, все прекрасные порывы его души, все его вечные поиски пути, ведущего к добру и справедливости. Природе чужда отвлеченная от извечной цепочки перерождений человеческая память, всякое обращение к которой, как и стремление противостоять стихии времени и небытия, встречает с её стороны жесточайшее сопротивление. Природа, непрерывно меняющаяся и неспособная вобрать в себя такую странную и непонятную характеристику, как вечность, неизменно противодействует человеку, принуждая его не смотреться в бездну, в которой не существует времени и где все величины неизменны и абсолютны. У людей же всё обстоит иначе, в любом человеческом творении, устремленном в будущее, неизменно проступают суровые черты вечности, чувствуется её волнующая глубина и слышится её завораживающий зов.
Когда Ждан думал об этом, ему вспоминались слова апостола Иакова о Боге и мире, а, вернее, о самом человеке и о противостоянии в его душе двух противоположных начал. Дружить с миром, утверждал апостол, значит враждовать против Бога. Играть в карты, собравшись тесным кружком, заходить с утра на почту, искать собеседника для пустого разговора – всё это можно понимать как дружбу с миром. Важно не вслушиваться в тишину, звенящую симфониями, не всматриваться в мерцание света и тени, таящее живописные образы, не вникать в то, о чём шепчет душа, проговаривая невнятные тексты, в которых то там, то здесь проступают едва уловимые смыслы и звучат шелестящие рифмы. Дружить с миром – значит отказаться от памяти, отречься от прошлого и оттого потерять будущее. Не знать, не вникать, не искать, не помнить, словно бы эта странная дружба не есть самая очевидная иллюзия, поскольку не бывает дружбы между сильным и бессильным. А может ли быть сильным человек, чья душа не принадлежит Тому, для Которого не существует времени и Кому подвластно всё предельное и абсолютное?
Ждан считал бессмысленной и эту вражду, и ненужной такую дружбу. Ведь совершенно необязательно одно должно исключать другое и наверняка существует путь их соединяющий. Путь к добру и справедливости, если всё же уместно писать эти слова через соединительный союз. Для Ждана это было неочевидно, так как добро и справедливость всякий понимает лишь применительно к себе, в то время как по крайней мере справедливость призвана иметь универсальный характер, да и вообще ей должно быть свободной от человеческой интерпретации и являться инструментом Того, для Кого не существует времени и Кому подвластно всё предельное и абсолютное.
Справедливость Ждан относил к разряду случайных величин, таких как, например, счастье, на которые человек повлиять не в состоянии и которые поддерживают хрупкое вселенское равновесие в какой-то иной плоскости, не пересекающейся с плоскостью человеческого бытия. Однако определить справедливость казалось ему ещё сложнее, нежели счастье, так как в отличие от последнего, видимая её часть всегда сравнительно невелика, точь-в-точь как у пресловутой замаячной дороги – всего-навсего какой-нибудь отдельный фрагмент, по которому очень сложно судить о целом.
Правда дорога, в этом отношении, являлась более предсказуемой: здесь было совершенно неважно насколько ты продвинулся вперёд, в начале ты или в конце пути – всё также блестит под твоими ногами перламутровой полосой её проходимая твердь, для которой безразлично всё то, с чем ты связываешь всякий свой шаг по ней – со счастьем, со справедливостью, с важностью и необходимостью своего пути, наконец. Невдомёк тебе, идущему, что для неё ты имеешь какую-то ценность лишь тогда, когда в твоей душе и в твоих мыслях она может увидеть себя как в зеркале и, возможно, что-то изменить в себе самой. И не тебе, идущему, что-то изменить в ней, изменить, влекомому своим обманчивым счастьем, ложно понятой справедливостью и руководствуясь неверным курсом своего жизненного пути.
Обо всём об этом, пожалуй, Ждану поведал застенчивый артист в чёрном фраке и широкополой шляпе или же нет – вошедший без приглашения настырный солнечный бог, а может, эти мысли принесли ему рассветные проникающие лучи, превращающие в ничто всё, за что так отчаянно цепляется наше воображение.
Глава 12
Ждан осторожно переступал через заросшие мхами дорожные разломы, невольно сожалея о разрушении того, чего ему так и не случилось понять, чего он даже не попытался изучить, исследовать и с чем ему так и не удалось вступить в диалог. А могло ли быть как-нибудь иначе? Воспринимая окружающее и стараясь его постичь, Ждан обычно наделял его своим собственным внутренним голосом, дарил ему частицу своей души, предполагая в нём такое же сознание, такую же способность воспринимать и мыслить, поскольку в противном случае, ни о каком контакте, ни о каком диалоге не могло быть и речи.
Дорога же, напротив, затягивала и подчиняла, казалась самодостаточной и независимой от человеческого произвола, и всё это несмотря на то, что Ждану удалось вмешаться в её существование, нарушив безукоризненное перламутровое полотно. Только кто может поручиться, что разрушая внешнее, непонятое и даже враждебное, мы в первую очередь не разрушаем сами себя? И возможен ли такой путь, на котором можно не мять травы, не губить цветов, не вытаптывать муравьиных троп? Возможен ли маршрут, не проходящий по чужим жизням, путь, без неосознанных и невольных разрушений того, что тебе не принадлежит и что от тебя не зависит.
Ждан отвёл глаза от новообразованных ветвистых трещин, в обнажившейся глине которых то там, то здесь уже взошли диковинные северные цветы, опирающиеся своими венчиками на нежнейшие кудрявые мхи и посмотрел вдаль, туда, где на бледно-голубом горизонте ещё сияла размытая перламутровая полоса.
– Разумеется, есть такие пути, но человек их никогда не выбирает. – Услышав свой голос, Ждан догадался, что с ним снова разговаривает море, ибо не было в сказанном ничего такого, что обычно вкладывают в слова люди – ни желания что-то доказать, в чём-то убедить или дать почувствовать справедливость произносимых фраз.
– Но как же пути святых, подвижников, пути праведников?
– Нет, это не то, о чём ты спрашиваешь. Проблема исключительного выбора существует лишь для невовлечённых. Её нет для выбирающих, и она не столь обособлена, как это может показаться со стороны.
– Тогда может сердце способно служить нам компасом для выбора своего пути?
– Не всегда, выбор пути нельзя доверять сердцу. Выбирай те пути, на которых можно хорошо рассмотреть то, что находится рядом, а не то, что позади тебя или впереди.
– Это значит, что нельзя жить прошлым или будущим?
– Прошлое принадлежит не только тебе, будущее пока не принадлежит никому, лишь настоящим ты вправе распорядиться, распорядиться настолько, насколько оно тебе это позволит.
Но спрашивал ты о другом. Посмотри туда, где среди каменной пустыни вьётся дорога. И то, о чём ты прежде спросил, людям попросту ни к чему, поскольку они не живут в пустыне.
Последние слова Ждан воспринял совершенно буквально. Возможно, оттого, что так и не смог их понять и усмотреть в них искомый ответ на свой вопрос, а может из-за возникшей вдалеке одинокой фигуры, которая неожиданно отделилась от каменной пустыни и устремилась ему навстречу. "Нет, всюду жизнь, даже в пустыне", – хотел возразить Ждан, глядя на приближающегося человека, только слово "жизнь", против обыкновения, смутило его своей расплывчатостью и неопределённостъю. Достаточно ли просто мыслить для того, чтобы считать себя живущим? Мыслить – как и о чём? Если необходимо мыслить как Декарт, то может быть, большинство из нас, почитающих себя живущими, на самом-то деле и не существуют. Что-то подсказывало Ждану, что жизнь невозможно воспринимать отвлечённо, обособленно, что живое существо неразрывно связано со своим окружением и может существовать только до тех пор, пока не вступит с ним в непримиримый конфликт. Даже если предположить, что любая жизнь состоит из множества жизней-блиц, в каждой из которых приходится осваиваться и приноровляться и в каждой из которых существуют свои условия и свои правила.
Сколько их, этих жизней-блиц уже промелькнуло перед ним, Ждан не знал, но был твёрдо уверен в том, что такое, не имеющее целостности бытие является необходимым условием какого-то общего природного закона, определяющего как судьбы живущих, так и течение времён. Под диктовку этого закона проистекает любая человеческая жизнь, берущая своё начало в одной обособленной вселенной и переходящая затем через иные миры, почти никак не связанные между собой. В одной из этих вселенных, и она самая первая по счёту, вечно сияет под оранжевым солнцем несменяемый день, здесь обратимо время и никто и никогда не умирает. Воздух наполнен летающим тополиным пухом, разноцветными бархатными бабочками и янтарными пчёлами, по земле ползают красивые изумрудные жуки и бегут куда-то ручейки муравьёв. Пространство подвижно, разомкнуто, оно неудержимо принимает в себя всё новые и новые объёмы, разбегаясь зыбкими горизонтами вслед за уплывающими задумчивыми облаками.
– Тик-так, тик-так, – даёт о себе знать уже иной мир, в котором сознание впервые способно ощутить течение времени. Пробудившееся время ещё беззаботно и неторопливо, его непостижимая стихия пока никак не обнаруживает свой нрав. У большинства предметов здесь не существует названий и за всяким событием прячется тайна, поэтому воображение непрестанно занято множеством влекущих "почему", благодаря которым выстраивается память, формируются чувства и обретается особый, внутренний мир, изначально не противостоящий и не спорящий с миром внешним. Смогла ли почувствовать душа произошедшие перемены и новое, открывшееся ей измерение? Скорее всего, нет. Слишком много вокруг света, слишком прозрачны и невесомы тени, прекрасны деревья и цветы и невозмутим мир, до краёв наполненный безмолвным ликованием и повсеместным самоутверждением бытия.
Глаза легко привыкают к свету, и когда однажды вместо оранжевого солнца появятся разноцветные звёзды, взгляд неизменно обратится навстречу их прерывистым лучам, оставляя без внимания целое царство теней и мерцающего полусвета. Теперь, отныне и навсегда, их сияние становится символом надежды для любого из нас, знаком мечты и судьбы, посланием на неведомом языке, заключающем в себе все сокровенные таинства бытия и абсолютные истины, к которым стремится прикоснуться душа. В этой вселенной звёзды расположены очень низко, почти над самой головой. Кажется, что их можно достать руками, в то время как само небо расположено гораздо выше, там тлеют туманности и тускло сочится тяжёлым светом холодный эфир. Внизу, где ещё совсем недавно лежала цветущая земля, теперь простирается неровный зелёный ковер, на котором пушистыми островами колышутся изумрудные леса, благородным глянцем серебрятся кусты и тянется вверх со дна водоёмов зелёная мишура водорослей. Счастливая зелёная страна, только смущает бессчётное количество зовущих дорог, перед которыми сложно не растеряться. Все они начинаются в зелени трав и листвы, переливаются розовыми и жёлтыми камешками, горящими как украшения, белеют знойной глиной и стремятся быстрыми змейками к дымчатому горизонту. Там, из его лиловой дымки вырастают волшебные картинки будущего, лёгкие, как перистые облака, умиротворяющие, как морской штиль, загадочные, словно крылья бабочки.
Нет ничего прекраснее этой зелёной земли и нет ничего приветливее её, даже если она привечает не только тебя. И верно: если раньше ты не замечал вокруг себя никого, кто бы не составлял с тобой единого целого, то теперь ты с удивлением обнаруживаешь, что рядом с тобой множество других людей, отличных от тебя, ничем на тебя не похожих, и их никак не меньше, чем тропинок и дорог, которые окружили тебя со всех сторон. Пока ещё ничто не ограничивает твой выбор и не существует ничего такого, чего бы ты был не в состоянии преодолеть, лишь всё ускоряющееся время неудержимо полнится своим приращением, и оно оказывается окрашенным как-то иначе, чем весь остальной окружающий тебя мир. Ты чувствуешь, что время отсчитывает секунды быстрее, нежели успевает биться твоё сердце, и эта разница чутко отзывается в душе волнующим трепетом ожидания. Ожиданием праздника, предвосхищением карнавала. Словно бы тебе было заранее известно, что вскоре всё заговорит на языке любви: и земля, и огонь, и вода, и небо. И тени окажутся пропитаны светом, и струящийся отовсюду свет будет звенеть бесшабашной радостью и весельем. Даже само счастье сведёт воедино все перекрёстки дорог, дабы ты не смог разминуться с ним и исполнит только для тебя чудесную фугу на своём волшебном клавесине. И чёрное будет белым, и ты сможешь увидеть лучистую улыбку удачи, услышать завораживающий голос мечты, а тёмные лики бытия где-то забудут свои уродливые маски. Сколько ещё раз душа, пытаясь обмануть время, будет возвращаться в этот удивительный мир, пытаясь найти всё это снова, вновь прикоснуться к мечте и услышать музыку счастья. Так рождается ностальгия по прошлому и обособление твоего внутреннего мира от внешнего, в котором тёмные лики бытия вновь наденут свои будничные маски, а цвета и формы снова наполнятся своим привычным содержанием. Но как же отучить слух от волнующих нот волшебного клавесина – душа противится такой утрате, и мы ещё долго и настороженно вслушиваемся в гнетущую немоту, пытаясь если не услышать чудесную музыку счастья, то хотя бы обнаружить где-нибудь его стремительные шаги. Эту музыку невозможно забыть, её волнующие аккорды порой мы узнаём в шуме ветров, прибое моря, шелесте листвы, но чем ярче и проникновеннее звучали её ноты, тем сложнее привыкает душа ко всему, что присуще иным мирам и другим временам. Но пока стремится к невозможному душа и напряжён наш слух, внешний мир ещё способен радовать и удивлять, способен находить для нас на теряющей краски земле зовущие дороги и открывать поверх снегов и пустынь манящие горизонты. Только так будет не всегда.
Звёзды поднимутся над головой настолько, что станут почти неразличимы, а небо, напротив, опустится вниз, коснувшись своей леденящей лазурью омертвелых кустов и серой иссохшей травы. Туманности и межзвёздная пыль, словно перламутровый пепел, запутается в волосах, а сонная тяжесть мироздания прижмёт к бесприютной земле, обрывая мысли и дробя истончившуюся память. Щёки, лоб и ладони покроют анаграммы вечности, а глаза утратят живой и вдохновенный блеск. Чужим и неуютным покажется мир, где уже никто не откликается на имена твоих друзей и любимых. И яркие зелёные острова, тени которых ещё отражают помутнелые осколки памяти, и родники души, питающие воображение и пробуждающие мысль, и струны чувств, до сих пор сохранившие эхо отзвеневшей мелодии волшебного клавесина – всё это заносится рваными клочьями растраченного времени, хламом несбывшихся надежд, мерзостью запустения. Разве что взгляд больше не страшит угрюмая бездна небытия, которая обрела голос и разговаривает с тобой на мёртвом языке природы. О непреклонности истин и о смыслах иллюзий, о превратностях цели и о тайнах предназначений. Но никому не дано тебя понять и нет даже внимающих тебе, ибо никто не разумеет мёртвые языки. Так неужели напрасен труд человеческой жизни и никуда не ведёт её многосложный путь, полный исканий, созидания и открытий! Знать об этом, верно, может только каменный Будда, не ведающий времени и находящийся сразу во всех мирах одновременно. Наверное, оттого у него такая загадочная улыбка посвящённого. Облака, нависшие над морем, на мгновение приняли его очертания, разве что улыбки просветления на лице внезапно явленного Будды Ждан так и не увидел в прихотливых формах облаков, зато хорошо разглядел лицо человека, идущего ему навстречу.
Глава 13
На Ждана никто и никогда так не смотрел – насмешливо, пристально, с чувством безусловного интеллектуального превосходства. Подошедший, пожалуй, был ровесником Ждана, однако держался гораздо увереннее его, и в незнакомце ясно читалась завидная независимость и какая-то лёгкая, игривая свобода. Ждан даже не сразу заметил, что одет молодой человек был в такую же лагерную униформу, как и все остальные обитатели дороги. Трудно было поверить, что он мог оказаться невольным попутчиком Ждана при движении в согласной стае – полулюдей-полурыб, хотя так же сложно было предположить, что дорога делает для кого-то исключения или имеет особые, мало к кому применимые законы.
Молодой человек, по-видимому, догадался о противоречивом впечатлении, произведённом им на Ждана и так его озадачившем.
– "Чистая" форма, по Канту, как правило, не несёт в себе никакого содержания, оттого-то и приходится избирать для себя форму куда как менее совершенную. – Человек снова испытующе посмотрел на Ждана и, очевидно, убедившись, что его слова не вызвали недоумения, продолжил: "Самое важное обычно недостижимо для зрения. А самое правдивое – таковым не кажется или же недоступно для понимания".