– Зачем только все они так ревностно заняты поисками истины и счастья. – Размышлял Ждан. – Ведь одно исключает другое. Счастливые не ищут истину, а мудрые не похожи на счастливых. Хотя и говорил поэт, что счастье дано лишь знающим. Страшно знать истину, гибельно её не знать. Правда, спасительно то, что обман, возвышающий нас, неотличим от истины. Во всяком случае, его наиболее охотно принимают за таковую. Да, но если не рассматривать этот вариант, то что остаётся? Опять нужно будет смотреть в сторону, где нет надежды, где не живёт мечта и гнездится скорбь и отчаяние?
– Ну-ну, это ведь совсем не так, и ты прекрасно знаешь об этом! – оппонировал Ждан сам себе. Впрочем, себе ли? Освободив охотника, Ждан ощутил иное, чуждое влияние, словно бы кто-то совестливый и тревожный проник в его мир и подверг сомнению устойчивость и надёжность хорошо знакомых и таких привычных внутренних построений и опор. Впрочем, это всегда сделать несложно, тем более что всё то, что формируется человеческим сознанием, никогда не имеет чётких и безупречных граней: то тут, то здесь обнаруживается подвижность формы и неопределённость деталей, и невозможно положиться, что со временем, вся собранная конструкция не превратится в собственную противоположность, сменив не только свою форму, но и саму суть. Действительно, какая может быть прочность и определённость там, где всё построено лишь с учётом веры, надежды и любви. Такая же эфемерная зыбкость, как и в вопросе поиска истины, которая обычно совсем непричастна к знанию, а проистекает, скорее, из надежды и веры.
Возможно, разговор с Мышалым не шёл из головы ещё и потому, что Ждан необъяснимо отчего почувствовал жалость к своему собеседнику. Самую обыкновенную жалость, которая, как принято считать, унижает человека, поощряя в нём слабость и малодушие. Ждан и представить себе не мог, насколько это, невесть откуда взявшееся чувство, способно было изменить его восприятие мира, нечаянно открыв ещё одно измерение, в котором тонули все его намётки и планы, вязли и буксовали мысли, цеплялась за опасения и спотыкалась о дурные предчувствия душа. Как будто бы он всеми своими нервами сумел встроиться в эмоциональную сеть своего окружения, улавливая любую тревогу и чувствуя всякую боль. Странно, но для него ничто не воспринималось как чужое, неведомое, словно он с детства знал все эти кривые щитовые домики, узкие улочки и коричневую медленную реку, со старым деревянным мостом, теряющуюся в пятнистых лоскутах полей. И помнил, как с высокого глинистого берега всматривался в синюю полоску горизонта, за которой бушевали беспокойные моря и шли куда-то белые корабли, дули горькие ветра и всплывали из глубины диковинные океанические рыбы. От воображаемого движения воды замирало сердце и перехватывало дыхание. Казалось, что от тёмной бесприютной земли ввысь поднимаются глухие звуки моря, и чайки, увязавшиеся за кораблём, пронзительными криками взрывая воздух над головой, будили в неприкаянной душе хрипловатое эхо: "Ты никого не любишь, не жалеешь, не ждешь!" "Ты приносишь несчастье, твои мечты ненавидят других и разрушают тебя!" Может быть, это было правдой, может быть, это было тем, что шло впереди реальности и предупреждало его о ней. В душе молодого "капитана" покатились холодные волны, их подгонял упрямый норд-ост, но не с северо-востока, а от зеленеющей земли, на которой под сквозной кленовой кровлей притаились узкие улочки с утлыми щитовыми домиками с крышами из осинового тёса. Он видел маленькую девичью фигурку на растрескавшемся асфальтовом перроне, слегка позванивающий и дышащий беспокойством поезд, пурпуровый, отсвечивающий оцинкованной жестяной крышей, кирпичный пенал вокзала.
Деревья не сбрасывали с себя пожухлую листву, и не лил обязательный в таких случаях дождь, природа равнодушно тлела пробуждающейся весною и не обращала внимания на людей, вспыхивая то тут, то там ярким фисташковым пламенем новой жизни. Поезд – хорошая аллегория человеческой судьбы: он уходит в будущее, согласно расписанию, в своём неумолимом движении стремителен и неудержим, он никого не ждёт, ни к кому не привыкает и никому не радуется. Ты не всегда его пассажир, и доехать сумеешь только туда, куда был заранее выписан предназначающийся тебе билет.
Мышалый смотрел на стремительно убывающий асфальт перрона и видел, как маленькая фигурка нелепо бежит вслед за вагоном и, растеряно улыбаясь, машет ему рукой. Сердце щемило от досады и от обиды на всех, кто был невольным свидетелем этого, да и вообще на всех свидетелей его жизни, на узкие улочки, на медленную коричневую реку, на щитовые домики и зыбкую даль, скроенную из пёстрых лоскутов полей. Поезд затянул свой бесконечный монотонный распев и свернул на иную колею, где впереди уже не было места ни для маленькой хрупкой фигурки, ни для коричневой медленной реки, ни для щитовых домиков под крышами из осинового тёса.
Если раньше Ждан никогда не задумывался над значениями таких слов как жалость, то теперь мог бы сказать определённо: если жалость и унижает человека, то только потому, что, как правило, обращена не к нему, а к сопутствующим обстоятельствам.
Да разве Ждану было жаль именно несостоявшегося капитана? Скорее всего, он сожалел о том, что всё случилось именно так, а не иначе. Он сопереживал маленькой девушке, потому, что ей было не суждено увлечь Мышалого чем-то по-настоящему надёжным и земным, сожалел о том, что у того оказалось чёрствое сердце, неспособное любить, жалел неполноводную коричневую реку, в чьи воды никогда не зайдут большие морские суда, жалел утлые щитовые домики за их нескладность, за ветхость и неуют. Ждан никогда раньше не смотрел на вещи настолько узко и однобоко, с позиции одного лишь чувства, поскольку такой взгляд не только не позволяет верно оценить ситуацию, но и не даёт возможности помочь, деятельно поддержать, что-нибудь изменить. А художник, тем более, должен непременно находиться вовне, на некотором удалении, и не поддаваться стихии и хаосу блуждающих чувств, оставляя холодным разум и спокойной душу. Иначе можно будет навсегда забыть об объективности. Только не надо думать, что такая невовлечённость и обособленность предполагает равнодушие и безразличие. Скорее напротив, требует сверхчувственности, когда необходимо понимать людей и видеть идеи вещей, разговаривая с ними со всеми на их же языке, но не подходя к ним слишком близко, так близко, чтобы ничего из того, что принадлежит им, не стало невзначай принадлежать тебе. Как часто ранимая и чувствительная душа губит своим состраданием и неосмотрительной жалостью и себя, и того, к кому обращено её сочувствие. И как же прав был его учитель, когда говорил, что для верного представления о чём-либо необходимо отойти на расстояние, равное утроенной величине выбранного объекта. Сделать такое необходимо как внутри, в своей душе, где расстояния отмеряются согласно силе произведённого впечатления, так и снаружи. Сложно сказать насколько, благодаря таким правилам, он сумел приблизиться к истине, но картины его навсегда запоминались теми, кому случалось их видеть.
Эти картины были похожи на воспоминания, причём всякий был готов признать их своими, так как у каждого в глубине памяти блестят голубые озёра, пламенеют стремительными лепестками огненные цветы, упираются в небо изумрудные кроны, поддерживая там густую синеву или тяжёлые облака, до краёв наполненные радугами и дождями.
Формы на его холстах рассыпались, превращаясь в сложную мозаику бесчисленных светоносных плоскостей, и снова собирались в плотные причудливые объёмы с немногочисленными деталями, достраиваемые по преимуществу за счёт нашего собственного воображения. Именно такую же природу имеют и воспоминания, когда воображение дополняет утраченные фрагменты прошлого праздничным мерцанием несбывшегося, высветляет тона, делая безупречными и приподнятыми подзабытые лица вместе с исчезнувшими в вязкой глубине времени событиями, наполняет смазанные и неопределённые тени минувшего ярким витражным светом нашей далёкой мечты.
Ждан много раз слышал о врачующих свойствах картин, но никогда не думал об этой стороне живописи, считая такой подход к ней разновидностью шарлатанства. Но вспоминая работы учителя и проникаясь их спокойствием и глубиной, Ждан ощущал, как разительно смещались акценты его восприятия: становилось неразличимым всё то, что находилось вблизи, и напротив, открывалось дальнее, большое, не затенённое ничем мгновенным, случайным и ложным. Хотелось смотреть вперёд, в далекий внутренний горизонт, вглядываться в явленные там текучие формы то ли прошлого, то ли будущего. Туда, где неопределимыми были как время, так и сами события. А обиды, сожаления, досадные недоразумения оставались где-то снаружи, вне предложенного сюжета, они гасли и таяли, теряясь в этой величественной симфонии красок и форм.
Никто и никогда не оспаривал того, что внутри каждого сокрыт такой же необозримый космос, как и снаружи. Но часто ли мы задумываемся об этом? Нет, конечно! Наверное, задумываемся только тогда, когда обнаруживаем в себе нечто, нарушающее привычное течение жизни. У Ждана такое случилось внезапно, необъяснимо как пришло с нелепым фатальным нестроением, когда неистребимое беспокойство, глупая беспричинная жалость, бесконечные экскурсы в прошлое не оставляли его память и душу, и сам он больше напоминал хозяина неподвижного корабля с тревожными и чуткими к любому неблагополучию пассажирами. Только уже не Глокен, а он сам раскачивал тяжёлое нескладное судно, дул на безжизненный штандарт и крутил бесполезный штурвал, чтобы, разогнав свой корабль, скорее дотянуть до заветной земли и избавиться от странных пассажиров – людей в зэковских ватниках, серых ушанках, глядящих в него одинаковыми лицами с радужными глазами, лучистыми, как розовый перламутр.
Конечно, кто же, как не он, капитан этой тяжеловесной посудины, виноват в их беде? И что с того, что звание это дано ему понарошку стихией, а вовсе не людьми. Всякому, хотя бы раз в жизни судьба понуждает припадать к вертлявому штурвалу и дарует всамделишный капитанский мостик, но не всякому оказывается по плечу тёмный китель с жёлтыми шевронами на рукаве, и не каждому приходится к лицу белая фуражка с золотым якорем посередине. Оттого-то столько глаз обращено в его сторону, на капитанский мостик и на его тёмный китель с золотящимися рукавами.
Неужели забвение – антитеза счастья? Или может то, что идёт за ним следом и у них одна природа и суть? Что значит обрести забвение в высоких травах и утренней росе, войти молчанием в задумчивые ледниковые валуны, раствориться в далёких сквозняках питерских проходных дворов, в тишине и уюте московских скверов, в мутном дрожании ночных огней безвестных полустанков? Наверное, только так и можно прикоснуться к вечности, достигнуть абсолюта. Только бы доплыть до розовой каменной реки, лишь бы пришвартовать корабль у её ровных берегов, чтобы устремиться по течению вверх, пропадая в окрестных серых мхах, в корявых жёлтых скалах, в зелёной морской волне. Ибо достичь конечной цели возможно лишь на тех путях, которые никуда не ведут.
Ждан догадывался, почему он видит и чувствует то, что не замечают и не ощущают остальные. Человек не должен всегда находиться в состоянии одиночества. Это противоречит природе мира людей, всему тому, что создано и обжито человеком. Но одиночество почти не спорит с самой человеческой природой. Сворачивая внешние горизонты, человек открывает самого себя, осваивая внутреннюю вселенную с иными законами и другими алгоритмами бытия. В ней обратимо время и нет привычного тяготения пространства, здесь не бывает ничего невозможного, и не существует грани между замысленным и обретаемым. Здесь всё исполнено магической прелести и очарования, организовано так или почти так, как на непостижимых живописных полотнах учителя, возвращающих нас туда, куда невозможно вернуться.
И кажется: зачем тебе беспокойный капитанский мостик хрупкого корабля, затерянного среди бушующих чёрных бездн людского мира, когда внутри тебя существует целая вселенная, живущая по законам любви и справедливости.
– Верно, счастливчик? – кто-то чуть слышно прошептал Ждану. Голос звучал совсем близко, в такой близости к человеку не может находиться никто, кроме, разве что, его совести.
"…Как ты помог бессильному, поддержал мышцу немощного!
Какой совет подал ты немудрому и как во всей полноте объяснил дело!
Кому ты говорил эти слова, и чей дух исходил из тебя?
Рефаимы трепещут под водами, и живущие в них.
Преисподняя обнажена пред Ним, и нет покрывала Аваддону.
Он распростер север над пустотою, повесил землю ни на чем.
Он заключает воды в облаках Своих, и облако не расседается под ними.
Он поставил престол Свой, распростер над ним облако Свое.
Черту провел над поверхностью воды, до границ света со тьмою.
Столпы небес дрожат и ужасаются от грозы Его.
Силою Своею волнует море и разумом Своим сражает его дерзость…"
Океан что-то громко вещал островам. Его прерывистым и влажным дыханием был пронизан воздух над этой случайной землёй, одиноко плывущей посреди далёких холодных морей. Морской воздух врывался в лёгкие и дома, заставлял петь провода и дрожать грубые железные кровли. Ждан решил идти к дороге через арктическую пустыню, минуя озеро со стороны гор, где грозный океан терял свой голос, кашляя и пропадая в острой каменной толчее. Грузные пластины – рассыпавшиеся кирпичики первобытных гор дыбились из земли как взъерошившаяся чешуя гигантской исполинской рыбы, хвост и голова которой по-прежнему оставались в воде, а туловище застряло среди шершавых архейских скал, забытых в своё время побеждёнными титанами. И там, ближе к морю, струилась дорога, дальше которой ничего не было. А может, и было, только это уже не являлось чем-то важным. Дорога действительно напоминала реку, разделяющую миры, из которой, как из мифической Леты, нельзя было сделать ни единого глотка воды, и где было невозможно дышать, без риска потерять память, и за которой был уже иной мир, откуда, как правило, не возвращается никто. Этим ощущением проникался всякий, ступивший на её рукотворную твердь, не желавший впоследствии больше ни говорить, ни даже упоминать о ней. Ждан брёл по остроконечной гранитной чешуе и, почти не глядя себе под ноги, следил, как различимо розовеет среди монотонного серого полотна пустыни тонкая жилка дороги, бегущая в горизонт. А рядом с ней сбились в тесное полукольцо странные фигуры, обращённые к океану и внимающие ему.
Глава 10
Фигуры сидели тесно друг к другу, почти вплотную. В каждой из них Ждан находил что-то очень знакомое, узнаваемое, словно бы память распорядилась наделить их своим реквизитом, возвращая призабытые черты тех, кто когда-то пересекал его жизнь, шёл с ним рядом или, случайно соприкоснувшись, навсегда исчезал в вязком сумраке несбывшегося. С кем-то из них были связаны исключительно светлые воспоминания, с кем-то – напротив, но все эти неожиданные гости из прошлого становились неразличимыми и похожими друг на друга, стоило лишь сделать несколько шагов от розоватой полосы дороги.
Ну а как ещё могло быть иначе? Настоящее неизбежно уравнивает в правах и ошибки прошлого, и былые достижения, нивелирует приобретения и потери, примиряет в себе поверженных врагов и забывших тебя друзей, и происходит это подобно тому, как опытный рабочий укладывает между двух натянутых тросов дорожные камни, вбивая их в грунт и выравнивая, дабы дорога пролегала по земле гладкой и безупречной полосой. Будь это не так, никто не смог бы уверенно двигаться вперёд, а вечно бы цеплялся за своё прошлое, запинаясь и спотыкаясь на том, что не смогло поглотить и обезличить забвение, и было не в состоянии сгладить и выровнять время.
Ждана не удивляло, что подзабытые тени вновь обрели свою силу и плоть – душа в поисках опоры нередко возвращает нас к своему прошлому, туда, откуда пока ещё не видны проблемы дня сегодняшнего и открыты разные пути к иному будущему.
* * *
…Конечно, среди сидящих в тесном полукольце Ждан сразу же заметил и узнал её. Хотя она не могла и не должна быть здесь. Она навсегда осталась в том городе ранней весны, когда бесстыжая оттепель примяла во дворах снег, и по ржавым размокшим дорогам пустила свои мутные нетерпеливые ручьи.
Он взглянул в её глаза, и его снова отбросило в тот мартовский сумрак окраины, где ему впервые довелось увидеть это доверчивое, почти детское лицо, в котором каким-то непостижимым образом угадывался сложный рисунок судьбы, будто бы зрение обрело способность видеть то, что в состоянии различать только душа, пробующая на ощупь все слова и жесты и улавливающая малейшие движения и вибрации чувств.
Ждан стоял под бетонным козырьком подъезда, в котором где-то там, наверху, на высоких этажах, слышались её шаги и под её пальцами оживали звенящие клавиши старого фортепьяно, где абсолютно властвовал тяжёлый капризный свет, вливающийся в её комнаты и несущий за собой осторожные снежные хлопья. Они струились, оседая серебристым бисером в её глазах, и налипали на стёкла и карнизы, откуда, набухая и раскисая от талой воды, устремлялись вниз, прямо к ногам Ждана. Намокшие бетонные панели, эмалевые номерные таблички, подсвеченные подслеповатым электричеством, нависающие над просевшим снегом тротуарные ограды из крашеной арматуры – всё это сплеталось в общий мартовский калейдоскоп и имело необъяснимое отношение к ней, как падающие с её карниза талые снежные комья.
Город почти обезлюдел и потерял цвет. Мигающие жёлтые фонари не без труда пробивали плотный колючий воздух и старались уцелеть в белой метельной взвеси, ядовито отражаясь сквозь снежную пыль в огромных чёрных зеркалах мокрого асфальта. Очевидно, и они, и асфальтовые зеркала, и белый абсолют неба – все были причастны к тайне её имени, внимательного, слегка насмешливого взгляда, лёгкой и непринуждённой походки. Ждану вообще казалось, что непосвящённых в то, что сейчас так сильно владело им, попросту не существует. Пожалуй, даже время потеряло свою привычную свободу и неудержимость, всеми силами пытаясь закрепиться на скользком краешке ранней весны, словно бы не было ни предшествующего февраля, и не дано будет случиться грядущему апрелю. А останется только этот странный снежный март, отсыревший город и те двое, затерянные на его безлюдной и бесцветной окраине. Какой же это безумец поставил слова "счастье" и "любовь" в один смысловой ряд, не сделав при этом никаких сносок и примечаний! Как же он мог забыть о метельном небе, опустившемся на пленённую память, и о нескончаемых ветрах, пронизывающих всё существо и приводящих в движение как глубинные смыслы, так и сокровенные слова, обитающие на самом дне воспалённой души, о горячем снеге, осыпающем сознание липким гримом, делающем его неузнаваемо чужим, далёким и неотождествимым.