Мой маленький Советский Союз - Наталья Гвелесиани 13 стр.


– Александр Казбеги практически сжег себя и умер в расцвете физических сил от психического истощения; в последние годы его не раз госпитализировали в психиатрическую клинику. Но вся просвещенная Грузия уже бушевала. Грузия, жадно читавшая все эти годы каждую его новую строчку, захотела вернуться к себе. Это она породит великого Нико Пиросмани, который тоже уйдет из этой жизни голым, как последний пес… Так куда же ушел вслед за уважаемым Александром уважаемый Нико?

Напрасно я лихорадочно подыскиваю ответ на этот риторический вопрос, отвечая на серьезный и строгий взгляд сторожа смущенно-ироничной улыбкой. Ничего путного мне в голову не приходит. Только вспоминается рассказ отца про то, как, будучи студентом топографического техникума, расположенного в старинном районе Ваке, он часто видел на улицах вечно пьяного пожилого мужчину, великого грузинского поэта Галактиона Табидзе, который, по словам отца, тоже был сумасшедшим, но это отцовское мнение меня только сердило.

Собеседник мой, сокрушенно покачав головой, показывает жестом за окно и горестно, но в то же время торжественно произносит:

– Он ушел по следам великого Руставели в настоящую Грузию!.. А не в это вот… подобие.

Лариса, снова хохотнув, живо подхватывает, ибо тоже наконец смекнула, куда он клонит:

– Корыто дырявое, без руля и без ветрил! Правильно, в старину люди были другими.

Она украдкой подмигивает мне.

Но наш собеседник не готов разделить с нами ни грамма иронии.

– Надо плакать, – сокрушенно говорит он, прежде чем опорожнить до дна стакан. – А мы смеемся! Так выпьем же за другую, параллельную Грузию – Грузию уважаемого Александра, уважаемого Нико и уважаемого Шота! "Мир лишь свет от лика друга, всё иное тень его", – процитировал он Гумилева, но я тогда еще не знала, что это Гумилев.

Никогда не забыть мне этого сторожа-чохоносца!

Подружившись с ним, мы любили приходить на территорию бассейна, куда он беспрепятственно пускал нас, с роликовыми коньками, а накатавшись, мы слушали его рассказы про лихую, но полную великих починов молодость.

Видимо, то, что осталось от параллельной Грузии – Грузии Шота Руставели, – представлялось нам после разговоров с этим последним из могикан слишком откровенным отстоем. И вскоре мы избрали на роль коллективного Мальчиша-Плохиша некую жившую на широкую ногу семью на первом этаже одного из соседних домов, за которым мы любили прохаживаться по садам– огородам.

Солидный балкон семейства с пристройкой и перилами из белого мрамора выдвигался в роскошный ухоженный сад с вплетенной в ограду колючей проволокой. Но мы умели справляться и не с такими препятствиями. Проникнув непосредственно к балкону, однажды мы увидели сквозь широкую щель огромного, невероятно жирного белоснежного кролика. Наши тонкие руки без труда дотянулись до него, совсем ручного, сквозь широкое пространство между мраморными балясинами, и сначала какое-то время мы только восторженно гладили его. Но потом я ухватила животное за уши и, повинуясь все тому же восторгу, вытащила его, лениво-покорного, наружу, удивляясь тому, что он не догадывался сам выскочить через эту лазейку. Лариса прыснула… Скинув кофту, я привычным жестом, каким справлялась с котятами, накинула ее на добычу, и мы, не сговариваясь, умыкнули кролика, держа с двух сторон за уши и за ноги.

Восторгу нашему не было предела!

Свою добычу мы принесли на площадку и выпустили кроля, совсем ручного, в траву.

Целый день мы играли вместе с другой детворой с этим буржуином, щекоча ему роскошное розовое брюшко, покрытое густым белоснежным пухом, ползая рядом на собственных животах среди одуванчиков в ярко-свежей траве.

О хозяевах, живших в каких-то двухстах метрах от нашего двора, мы, конечно, забыли и уже считали этого кролика своим. И наверное, только по случайности избежали возмездия.

Правда, хозяева кролика к вечеру так и не объявились. И пришло время куда-то пристроить его.

Сначала мы попытались подарить своего питомца одной пришлой девочке, которая в ответ так громко хрустнула яблоком, в которое вгрызлась от неожиданности, что буржуин наш впервые решил дать деру, и не столько от хруста яблока, сколько от громового хохота Ларисы. Пришлось выуживать его из ямки с прошлогодними листьями за дырой в сетчатой ограде.

В итоге Лариса забрала его домой, сказав родителям, будто мы поймали его в лесу. Версия была не особенно правдоподобной, но ей поверили, ведь водились же на горе у Тбилисского моря черепахи.

Пожив некоторое время на балконе шестого этажа, кролик наш опять поменял место жительства, перебравшись в частный дом к Ларисиной бабушке по материнской линии, где благополучно и закончил свои дни, будучи поданным к столу на какой-то праздник.

Родители Ларисы тоже были ей под стать – люди особенные.

Отец ее был настоящим морским капитаном в отставке, бывшим фронтовиком. На пиджаке его в праздничные дни сияли ордена. Пожилой уже мужчина плотного телосложения, он чем-то напоминал популярного в те годы спортивного комментатора Льва Озерова. Спокойный и молчаливый, он вел жизнь размеренную и неторопливую и был не чужд лиризма, проглядывающего в его серьезных, мудрых и в то же время простодушных синих глазах. От этого человека веяло чем-то нездешним, собственно, он и приехал в Тбилиси из Севастополя, где в свое время воевал, а родился и вырос в Москве, где занимался в ранней юности спортивной гимнастикой и был в ту пору так похож на актера Сергея Столярова, что ему посчастливилось дублировать того в фильме "Цирк" при выполнении сложных акробатических трюков. Не знаю, насколько соответствовал истине этот рассказ Ларисы о гимнастическом прошлом ее отца, но сходство со Столяровым, сыгравшим в пленившей меня "Сказке о Царе Салтане" главную роль, я улавливала.

Мать Ларисы была лет на двадцать младше мужа и обладала, в отличие от него, бурным темпераментом. Всегда подтянутая, с прямой спиной и гордо поднятой головой, с красивыми, аккуратно уложенными белыми крашеными волосами, густобровая, сероглазая, с огоньком и иронией во взгляде, она обладала неоспоримой способностью внушать к себе уважение – перед ней все невольно расступались, освобождая дорогу. Порой она громогласно извещала о своем появлении уже издали – приветствуя кого-то удачной репликой или взмахом руки. Работая на двух работах – она была тренером по плаванию и инструктором-методистом по физкультуре на одной из фабрик, – мама Ларисы, тем не менее, никогда не выглядела, что называется, замученной трудом и бытом. С бытом, кстати, у них в семье все было в порядке.

В Ларисе удачно совмещались качества обоих родителей. По характеру она была ровно посередине между ними, а внешне больше походила на отца, которого не просто очень любила – гордилась им. И отец тоже не чаял в ней души, тем более что она была у них единственным, поздним ребенком.

Иногда мы с Ларисой, надевавшей по этому поводу тельняшку, садились в белый "Запорожец", который государство выделило ее отцу как ветерану войны, и отправлялись вместе с ее родителями на весь день на центральную спасательную станцию Тбилисского моря, где нас встречали как родных.

Отец Ларисы работал в республиканском ОСВОДе, и спасатели знали его, как говорится, в лицо.

Пока взрослые занимались своими разговорами о работе и о житье-бытье, мы с Ларисой, обменявшись со всеми приветствиями и шуточками и обследовав на станции каждую дырку, садились в моторную лодку, которую вел, улыбаясь, кто-то из спасателей, и бороздили море, глядя без устали на синюю гладь и на взвивающуюся за бортом пену.

Так как во всем, что касалось развлечений, я послушно следовала Ларисе, иногда это приводило к забавным потасовкам между нами. К примеру, однажды мы с ней вдвоем отправились на пустынный в осеннюю пору пляж. Залезли в одну из лодок, которые лежали здесь после окончания сезона перевернутыми и без весел, и отправились в плавание, гребя какой-то доской. Когда мы отошли уже довольно далеко от берега, бездомная овчарка Тома, верная спутница Ларисы, не любившая меня за то, что я тоже теперь стала спутницей ее хозяйки, принялась с лаем кидаться на меня, а сама Лариса, похохатывая, как всегда, раскачивала в это время лодку, и без того полную воды… А я-то и плавать толком не умела, даже мама Ларисы не сумела научить меня этому. Отлаявшись, отсмеявшись и отпаниковав, мы кое-как добрались до берега, где я кинулась на Ларису, собираясь ее как следует отдубасить. Мы вообще-то часто обменивались с ней на виду у изумленных прохожих кулачными ударами. Но это был скорее спектакль, который предназначался для чересчур корректных, прилизанных людей, которых нам нравилось шокировать буквально во всем. Но иногда нас захлестывала нешуточная злость, и обмен ударами был ощутимый. Впрочем, длилось это считаные секунды. Раз – и мы уже переключались на что-то другое, погружались в новую авантюру с головой, идеально дополняя друг друга.

А в тот день, пока мы с Ларисой дрались, овчарка Тома, притаилась, словно была гончей, в траве у тропинки, на которой показался бегущий трусцой мужчина в спортивном костюме. Внезапно она кинулась ему на грудь, и мужчина закричал. И тут же стал испуганно озираться в поисках камня или палки, но ничего не нашел, точнее, не успел, так как мы моментально оттащили Тому в сторону, схватив ее за ошейник с коротким поводком.

Мужчина был очень бледен и смешно ругался, мешая русскую речь с татарской и грузинской. Тома умудрилась цапнуть его в сосок! А мы… Увы, мы с трудом прятали улыбки…

Кончилось все это полюбовно: торжественно пообещали татарину-физкультурнику никогда больше не оставлять собаку без присмотра и расстались с ним без неприятностей.

Самое интересное, что потом он многие годы, когда от детства моего остались только приятные воспоминания, неизменно спрашивал, встречая меня на улице: "А как там твоя подруга? Передавай ей привет!" Он уже не бегал трусцой, а ходил с пастушьей палкой. И если сначала он показался нам серьезным и важным, то с годами он становился все проще и веселей, словно его в тот злополучный осенний день на пустынном берегу моря укусил сам ангел.

Но не все в нашей общей жизни было таким безоблачным. И одним из самых тяжелых событий – пожалуй, единственным событием, способным лишить мою подругу Ларису оптимизма и самообладания, – был приезд ненавистных собаколовов.

Словно фрагмент из фронтовой кинохроники, встает в памяти непривычно морозный декабрьский день со свежим пушком первого снега. И умирающий пес Каро, лежащий на снегу с раной в боку, которого обнимает рыдающая Лариса, а собаколовы нетерпеливо переминаются с сачком и жуткими своими щипцами, чтобы кинуться потом коршунами на труп.

…Тоже зима. С вьющимся на ветру красным знаменем, которое я изготовила из большого куска материи и ветки тополя, карабкаемся мы на вершину горы над Тбилисским морем. Это задумала я. И Лариса без лишних слов идет впереди меня по скользким камням, проваливаясь в снег.

Но мы все равно добираемся до вершины и, водрузив знамя, что-то поем, а после легко съезжаем вниз, сев на корточки, а потом и на пятую точку.

Мы совершили настоящий поступок, ведь вершина горы с развевающимся на нем красным полотнищем видна отовсюду!

Но на следующий день знамя исчезает.

И мы снова карабкаемся в гору с новым знаменем, благо дома у меня целый рулон красной материи, а найти ветку для древка и подавно не проблема.

Но и это знамя оказывается сорванным каким-то неизвестным нам Мальчишем-Плохишем.

День за днем длится наш с ним поединок: мы водружаем красное знамя – он его срывает.

Он срывает – мы водружаем.

И в итоге гора оказывается без знамени.

Ведь все когда-то заканчивается, в том числе рулон красной материи.

8

А параллельно с этой жизнью, неотделимой от Ларисы, то есть жизнью вширь и ввысь, шла во мне и внутренняя работа – работа вглубь.

Порой она была тяжела, и тогда внутри, казалось, поскрипывали в бесприютном осеннем дне пустые детские качели. И словно проталкивался вперед под землей невидимый крот, плутающий среди хитросплетений корней.

Ребенок в затемненной комнате внутри меня то проявлялся, то исчезал, подобно пламени свечи в руке идущего в ночи человека. Иногда он тихо улыбался, а иногда страшно тревожился, и пламя бывало то желтым, то красным. Но чаще этот ребенок внутри не подавал признаков жизни или, погруженный в непроницаемую тьму, глухо стонал. Порой этот стон слышала даже Лариса, так как я неосознанно постанывала в унисон. "Чего ты кряхтишь? – спрашивала она с неудовольствием. – Тебе вроде еще не девяносто лет. Или это ты стонешь?"

Что я могла ответить на этот ее прямолинейный вопрос? Только что неловкую шутку произнести в замешательстве.

Так уж повелось, что о серьезном мы с Ларисой не говорили. Все серьезные разговоры отскакивали от нее, как детские мячики. И возвращались – детскими мячиками… А я посылала скорее тяжелые бильярдные шары, стараясь прицелиться поточнее.

Вздохнув, я сворачивала свой бильярд, догадываясь, что, видимо, двух радостей – непосредственной, детской, и опосредованной, пропущенной через себя, – в одном флаконе не уместить. Поэтому в нашей паре за внешнюю жизнь отвечала Лариса, а все внутреннее относилось уже к моей компетенции. О внутреннем полагалось говорить четко и ясно, в виде готовых выводов, причем таких, какие можно было тут же применить на деле. А так как однозначных выводов у меня было маловато, дни пролетали в основном в зоне компетенции Ларисы.

Зато мои одинокие вечера принадлежали исключительно жизни внутренней. Вернувшись с улицы, я по-прежнему погружалась в чтение и писание. Читала я все подряд, мешая детское и взрослое, а писала теперь, ни больше ни меньше, роман-эпопею о Советском Союзе – таком, каким я его видела в школе, у себя во дворе, в своих поездках на каникулы, в характерах родственников, соседей и одноклассников… Мне очень хотелось запечатлеть тревожащее меня ощущение, что с нашим милым Советским Союзом – с нашей великой и могучей Родиной, политой кровью сражавшихся за нее предков, – что-то не так. И я добросовестно фиксировала на бумаге все бросающиеся мне в глаза признаки этой налипшей репьем болезненной чужеродности. Больше всего я хотела разгадать, где же у репьев корни, и помногу раздумывала над причинно-следственными связями. Я планировала отправить свою эпопею после ее написания не только в издательство, но и в ЦК КПСС, чтобы дедушка Брежнев и другие члены Политбюро смогли увидеть целостную картину того, что, вероятно, из Кремля было не так хорошо видно.

И вот однажды я, как мне показалось, все поняла про Советский Союз. А заодно поняла, чего мне так не хватало для того, чтобы уловить причинно-следственные связи в лабиринте сидящей глубоко в почве корневой системы.

Это случилось тогда же, в шестом классе, в год, когда мы сдружились с Ларисой.

По Центральному телевидению шел фильм "Карл Маркс. Молодые годы". Эти несколько вечеров у экрана я провела так, как, наверное, проводят время у стоп гуру адепты какого-нибудь восточного культа. Или рокеры – перед поющим со сцены кумиром бунтующей молодежи.

Какой же он был рыцарь – этот молодой Карл! Какой светлый, глубокий ум! Какой благородный характер! К счастью, отнюдь не "мужчина", как мой отец. В моем детском сердце не было места для мужчин: оно предназначалось только для рыцарей. И этот молодой Карл, с пламенной душой и таким нетривиальным, проницательным умом, был сопоставим по степени эмоционального влияния на меня только с другим выдающимся Карлом – Тем Самым Мюнхаузеном из фильма Марка Захарова, который я посмотрела уже в старших классах.

В эти пять вечеров я поняла, кто может соседствовать в моей груди рядом с Самым Лучшим Человеком, который покоился в Мавзолее.

И я приступила к поиску книг Маркса.

Как я поняла позже, благодаря этим поискам, помимо всего прочего, в мою изнывающую по глубокой мысли, не находящую достойной опоры душу нашла лазейку Ее Величество Философия, которой не во что больше было рядиться, как в книги Маркса, ибо других мыслителей в стране попросту не издавали или же их тиражи не доходили до масс.

Переступив порог книжного магазина, находившегося в нескольких трамвайных остановках от дома, я сразу же направилась в отдел политической литературы и, только взглянув на полки, сразу высмотрела трехтомник избранных произведений Маркса и Энгельса. Возможно, он был тут и раньше – а я часто наведывалась в этот магазин, где покупала приглянувшиеся мне новинки, включая брошюры с материалами партийных съездов и пленумов, – но не привлекал моего внимания, как не привлекает небо увлеченно бредущего по лесу грибника. Теперь же сердце мое так и дрогнуло, так и понеслось вскачь.

– Дайте мне… вот это, – сказала я срывающимся голосом, показывая на полки рукой. – Этот трехтомник, пожалуйста.

Продавщица, проследив за моим взглядом, подняла голову к верхним полкам и после некоторой заминки тихо сказала вкрадчивым, немного опасливым и немного сочувственным тоном:

– Девочка, это Маркс.

– Я знаю, – ответила я с большим достоинством. – Маркс, как и Пушкин… это непреходящие ценности.

И продавщица сразу все поняла.

Она молча достала с полки все три тома, деловито завернула их и тут же без лишних слов вручила прямо мне в руки, а я вручила ей мелочью из копилки всю причитающуюся сумму, и она, не считая, аккуратно разложила монетки в кассе.

Какой же это был праздник! В те дни, пусть даже и гуляя с Ларисой, я не замечала внешнего мира, уплывая в разворачивающийся передо мной простор сильной, точной мысли. Маркс разил наповал все мелкое, пошлое, больное, что встречалось еще в этом предназначенном для счастья человека мире, и не просто разил – объяснял происхождение мелкого и больного и показывал, что надо делать. Он не то что бы говорил что-то радикально новое – все эти идеи носились в воздухе и были понятны мне и до него. И не то чтобы употреблял другие слова, отличные от слов авторов школьных учебников, газетных статей или некоторых педагогов на уроках истории, литературы, биологии. Просто их слово – лежало. А его – реяло.

Иногда их слово было цветисто, но в то же время таило какую-то жалобу, которая вечно раздражала меня. Казалось, дунь на такое жалобно-цветистое слово, и оно разлетится умершим одуванчиком.

Слово же Маркса обладало магнетизмом. И этот скрытый жар передавался тоже магнетически.

И передался успешно – из груди прямо в грудь, словно минуя такую сомнительную инстанцию, как логика.

Залпом, с лёту проглотив трехтомник избранных произведений основоположников марксизма, я в свои 13 лет все в них поняла. Более того, я стала с ходу схватывать любые гуманитарные науки, любые художественные произведения, сразу просекая их суть, на которую нанизывались разнообразные детали.

Словом, Маркс пришелся мне, несмотря на мои юные годы, впору.

Как и Владимир Высоцкий, которого я открыла для себя практически одновременно.

Помнится, я как-то услышала от одной девочки во дворе, что, дескать, жалко Высоцкого, хороший был артист, умер, вот, в дни Олимпиады. Это имя тогда мне было не известно, и я не придала значения ее фразе. Олимпиада ассоциировалась у меня с улетающим в небо олимпийским Мишкой, а не с каким-то там Высоцким.

Назад Дальше