Мой маленький Советский Союз - Наталья Гвелесиани 12 стр.


Скорее всего, на него подействовало столь неотразимым, обязывающим образом имя Веры, в которую – это постепенно и запоздало понимали уже все – он был влюблен. Правда, Вера не отвечала ему взаимностью и подчеркнуто устранялась, если уж не внешне, то внутренне, едва он предпринимал попытки расположить ее к себе с помощью лихих выходок либо елейных, нарочито сладких речей. Вера, как всегда, понимала меня. И даже, правда без удовольствия, сделала несколько попыток отговорить меня, но все-таки согласилась стать моим секундантом, предоставив для дуэли собственную квартиру. В Вере я по-прежнему не сомневалась ни минуты и не испытывала ни малейшей ревности, более того, считала ее чуть ли не жертвой такого эгоцентрика, как Олег.

И день дуэли настал.

С моей стороны на ней присутствовали Вера и Ира.

Со стороны Олега – только Олег.

Мы взяли в руки два огромных пластмассовых меча с щитами, которые я специально купила в магазине игрушек, и принялись драться.

План у меня отсутствовал. Я только лишь хотела дать выход ярости и воспринимала эту прямую сосредоточенную борьбу как процесс. Об исходе и результате я как-то не задумалась. Наверное, я все же надеялась в глубине души, что Олег опомнится и образумится. Остановится первым, притихнет. А после – тихо уйдет из моей жизни, оставив меня в покое раз и навсегда. Или, может быть, останется, снова став прежним.

Но Олег, подловив удачный момент, больно, с силой всадил мне меч прямо под дых.

Меч был игрушечный и поранил только кожу под одеждой. Но боль была такая, что я не удержалась на ногах. И когда я упала, Олег ударил меня под дых уже кулаком.

Сквозь замелькавшие в окутавшей меня красной тьме фиолетовые бабочки всплыл из памяти эпизод прошлогоднего лета.

Мы, все четверо, шли по "проспекту" вокруг дома, и Олег нес, держа за шкирку, слепого новорожденного щенка, которого мы подобрали в стороне от дороги. Олег был в досаде и искал место, куда можно было бы сплавить это беспомощное существо, которое он на свою голову взял на руки. Взгляд его упал на крышу трансформаторной подстанции. Недолго думая, он размахнулся и, прежде чем Вера и Ира успели, охнув, вскрикнуть: "Не смей!..", запоздало повиснув у него на руках, щенок уже был трупом на крыше подстанции.

Позже все шли и подавленно молчали. Девочки – подавленно. А Олег же – поддерживая всеобщую подавленность просто из приличия. Ира потом несколько дней возмущенно, не скупясь на детали, характеризовала по-всякому его поступок, ожидая подобного и от меня. Но я… промолчала. Поскольку, сосредоточив все свое внимание на человеке и его внутреннем мире, по-прежнему не воспринимала живых существ, братьев наши меньших, в ипостаси самостоятельных сущностей. Просто жизнь – физическая жизнь безгласных, не имеющих сознания, – не трогала моего сердца. Вероятно, именно эта особенность приводила к тому, что я в раннем детстве спокойно экспериментировала с ящерицами и прочей живностью, неосознанно считая их игрушками либо пособиями, данными человеку для его собственной пользы.

Теперь же тот эпизод со щенком вдруг достал меня, как долго идущий к сердцу осколок.

Осколок плыл, преодолевая сопротивление крови, по извилистым венам и венкам, таким еще звенящим, голубым, – и приплыл. Он стал безмолвным скрежетом внутри сердца. От чего на лбу выступили капли пота, а глаза заволокли слезы.

На Олеге с двух сторон повисли Вера и Ира. Они оттеснили его к двери и вытолкнули. Но и с порога он бешено кричал: "Убью ее!.. Убью, суку, если когда-нибудь еще встречу на своей дорожке!"

После Вера и Ира хлопотливо принялись обрабатывать мне рану, ругая Олега и пеняя мне за причуду разводить дуэли с теми, кто физически сильней.

А я, равнодушно-покорная в их руках, вспомнила, как отец когда-то так и не понял, зачем мне понадобились самодельная форма и самодельная шпага, и как бы разжаловал меня приказом свыше из офицеров.

Он полагал, что разжаловал меня. А на самом деле разжаловал себя.

Вот и Олег прошел тот же путь, и я навсегда вычеркнула его из моей жизни.

Его – и таких же, как он.

С тех пор мы с ним больше ни разу не поздоровались.

А спустя еще какое-то время я раздружилась с Верой и Ирой.

Это произошло как-то незаметно. Как-то незаметно их утянуло, как на дно сонной реки, в более взрослую, размеренную, правильную жизнь, где не было места нашим играм во дворе – в прятки и казаки-разбойники, в бадминтон и волейбол, где исключалось сидение на трубах и деревьях и рассказывание историй о небывалом. Прогулки по ненастоящему "проспекту" закончились. После школы они отправлялись в кружок домоводства. После домоводства шли домой и занимались домом. И, надо полагать, прихорашивались, потому как влюблялись – пришла пора. И хоть ухажеров еще не было и в помине, Вере и Ире надо было выглядеть так, будто они, ухажеры, уже совсем рядом и вот-вот предложат тебе сердце и руку. А заодно ключик от золотой клетки.

Но это прозрение – начет ключика – было уже чисто моим, и оно было тем непроходимым рвом с водой, который всегда разводил меня по жизни с людьми, не ведающими в своих начинаниях про золотую клетку.

Так и получилось, что я снова осталось в своем большом дворе одна: в своем глупом детстве.

Но длилось это совсем недолго.

Как ослепительная чужестранная комета ворвалась в мою жизнь Лариса Раевская – такой же, как и я, вечный ребенок.

7

…Шел по дороге человек и плакал. Не украдкой – навзрыд. На весь белый свет. Рыдал неумолчно, а слезы, как струи поливальной машины, освежали асфальт и питали нежной солью пробивающуюся сквозь него траву. Сидящие на лавочках с газетами дедули вставали и, подойдя к человеку, пробовали утешить его шутками. Взоры их сначала ласково затуманивались, а потом прояснялись, как стекла едущих сквозь дождь машин, когда в них включались ходящие по стеклу штучки, напоминающие движущиеся на шарнирах руки Буратино.

Человеку все еще было можно, поскольку он был еще маленький и его горести казались всем маленькими, его горести лишь согревали дедов и даже по-своему радовали их.

А между тем горе плачущего человека было таким большим, что деды непременно умерли бы, задержись в нем на лишнее мгновение.

Но прелесть детства в том и состоит, что человек не задерживается, не отстает и не забегает вперед, – он просто идет, и все. Поэтому страшный миг горя так быстро сменяется мигом радости – так быстро, что замшелые деды не успевают заметить глубины того и другого.

Пока этот человек шел, я была занята позади нашего дома одним очень важным делом: приручала волков. Нет, наш дом стоял не среди дикого леса, но диких людей в округе хватало. И поэтому среди бродячих собак и кошек тоже водились дикие, шарахающиеся от людей. И самыми непримиримыми по отношению к человеческой стае были два серых, приземистых, длинношерстных, остромордых пса, абсолютно не отличимых друг от друга, как братья-близнецы. Их-то и прозвали волками.

Из-за них ни взрослые, ни дети не отваживались свободно разгуливать на поляне за домом. Поляна предшествовала садам, от которых ее отделял овраг. В этом овраге, среди высокой травы и кустарника, и обитали большую часть дня волки.

Но они могли выдвинуться и на саму поляну – залечь там, греясь на солнышке, среди высокой травы с полевыми цветами, росшими здесь особенно буйно. И вот тогда кто-нибудь из взрослых или детей, оказавшись на поляне, мог обнаружить метнувшегося к нему с глухим рычанием оскаленного волка. Оставалось одно – бежать со всех ног. А щелкающий зубами волк, прогоняя непрошеного гостя со своей территории, внезапно отскакивал вбок и убирался восвояси, безмятежно и даже как-то лениво, если не сказать иронично, помахивая хвостом. В равнодушно скользящем по людям взгляде чувствовались – даже издали – презрение и холодный расчет. И вот этих-то двух волков я и решила приручить.

Для этого я каждый день приходила на поляну и просто стояла на ней, не нарушая границ, за которыми могло последовать нападение волков. С собой я приносила еду – куриные кости и круги колбасы.

Уходя, я оставляла угощения на месте, где стояла. Но на следующей день я обычно находила все это тронутым лишь муравьями.

Тогда я стала понемногу заходить в глубь поляны и, обнаглев окончательно, однажды отважилась подобраться к оврагу и оставила пищу там. А потом, повернувшись к оврагу спиной, сразу же ушла.

Каково же было мое ликование, когда я высмотрела из-за кустов, как один из волков, сумрачно выбрел из своего логова, подошел к особенно ароматным в тот день косточкам от только что съеденной дома курицы, а потом, сонно-равнодушно обнюхав их, несколько раз осмотревшись и даже как будто вздохнув, сосредоточенно принялся за трапезу.

Ринувшись домой, я слила в большой алюминиевый таз остатки супа с курятиной, свалила почти все томившиеся в морозильнике сосиски, добавила круг колбасы и накрошила сверху хлеб. Это свое художество я, чуть не разлив его от нетерпения и из боязни столкнуться во дворе с отлучившейся в магазин матерью, принесла на поляну и, поставив у оврага, тут же развернулась, чтобы удалиться в свою засаду за кусты; при этом я стараясь ступать спокойно и неторопливо, чтобы не выдать волнения.

И конечно же была вознаграждена бесконечной радостью, когда из своей засады вышел один волк, потом второй, и они преспокойно вылакали всю эту окрошку.

Так у нас с тех пор и повелось – я приносила таз, полный еды, оставляла его, делано-безразлично поворачивалась и уходила. А после, вернувшись, забирала пустую посудину.

Чуть позже я рискнула оставаться на краю поляны, как официант в кафе. И волки милостиво позволяли мне это. А однажды, когда я, поставив на землю таз с еще теплой едой, привычно повернулась, намереваясь уйти, сзади к моей ноге прикоснулся шершавый язык. "Останься!.." – нежно сказал мне этим робким прикосновением волк.

Но я не осталась, я прошла на край поляны и устало опустилась в траву, избегая смотреть на сосредоточенно жующих, поглядывающих на меня украдкой волков.

В горле у меня стоял ком, и на душе было вовсе не радостно, а печально-печально.

Какой же я была, однако, сволочью! Зачем я приручала, зачем прикармливала этих недоверчивых и таких благодарных существ?

Только затем, чтобы развлечься. Никакой доброты за этим не стояло.

С тех пор я прекратила эти обильные пиршества, приносила им только кости и остатки еды, но и этим они так же вежливо-добродушно довольствовались.

Однажды, когда я сидела на своей – теперь уже своей – поляне, куда меня беспрепятственно пускали где-то в тот день загулявшие (а они иногда исчезали на сутки-двое) волки, я и увидела бредущего по дороге громко плачущего человека.

Этим человеком была Лариска-собачница – та самая девочка из ближнего к нашему, спаянного с ним углом, соседнего пятьдесят седьмого дома. Только на сей раз она была без собак и, пожалуй, в таком состоянии могла бы и не заметить двух моих волков, даже если те бы рискнули выбежать, приветливо помахивая хвостами, к ней навстречу, а навстречу к ней выбегали, как правило, все четвероногие, включая диких.

Лариска шла от нашей автобусной остановки, и чуть сзади нее шел терпеливо молчащий отец.

Я не выдержала, подошла к ней и спросила:

– Что с тобой? Что случилось?

– Бима убили!.. Сволочи!.. – выдохнула Лариска.

Этого обреченного выдоха-выкрика было достаточно для того, чтобы я сразу попала в широко распахнувшее свои объятия синее-пресинее, огромное-преогромное, близкое-преблизкое, прозрачное, с вьющимися барашками веселых курчавых облаков небо. К тому же испускающее тонкими кольцами, как из трубки дядюшки Сэма, уютную утреннюю дымку. И не то чтобы это внезапно обнаружившееся небо вдруг разверзлось надо мной, скрытое прежде невидимой завесой. Нет, это небо было всегда. Непонятно было только, где все это время была я, почему искала его всюду, не догадываясь просто поднять голову.

Солнечно оглядев Лариску с головы до ног, улыбаясь своим мыслям, еще не обретшим словесную форму, я, ничего не сказав, проводила ее до подъезда.

Лариска так вытянулась за лето, что теперь отставала от меня в росте всего на полголовы, и наша двухлетняя разница в возрасте, таким образом, частично сгладилась. А когда я, покачиваясь, как кораблик на волнах, от зазвеневшей колокольчиками в моей груди музыки, ласковой, как ароматы цветов, шла потом обратно по той же дороге, продолжая блаженно улыбаться, мне вспомнился Мурзик, а потом Штирлиц из "Семнадцати мгновений весны", на которого наш Мурзик был так похож.

Глаза Штирлица – ясные, светлые, печальные – мудро запечатлевали мир, окружающий нас, чтобы забрать с собой в небеса и отмыть там от слез и грязи, отмолить у грозного Судии, деликатно шепнув ему на ухо несколько кратких, но емких фраз. И бежал за Штирлицем-Тихоновым его верный пес Бим, отчаянно желая его спасти, и – погибал сам, как погибает всякий Спаситель.

Все самое лучшее пришло в мое детство вместе с Лариской.

Я как бы вышла из мелководья в прекрасное, неумолчное море, и мы поплыли с ней в наше дальнее плавание двумя капитанами.

Не шагающая, а фактически бегущая – ее размашистая походка всегда сопровождалась широкими взмахами рук, – Лариска показывалась на углу наших сросшихся домов и, выкрикнув мое имя, срывала, уносила меня за собой с любого места. Если это была игра, я бросала игру. Если беседа с кем-то – прерывала беседу. Если сидела дома за каким-либо неважным занятием, томительно ожидая чего-то важного, бросала всё и стремглав слетала по лестнице. Казалось, только с этой минуты и начинался день.

Нет, не Лариска… теперь она была для меня Ларисой, и была тем самым богом, про которого полагается помнить всегда. Она, как Карлсон, могла прийти за мной в любое время, подхватить, в каком ни застанет месте – среди сна ли, огня, воды или медных труб, – и унести на крышу. Нет, выше крыш!.. Солнечный день принимал меня в свои живительные объятия и ласково трепал веселым ветром мои неприметно, не враз и не скоро расправляющиеся паруса.

Но паруса расправлялись, и корабль наш плыл и плыл по волнам, в которых не было ничего повторяющегося, единообразного. Окружающим было не под силу оценить степень нашей непредсказуемости. Попробуй они сделать это, их ошпарило бы, как кипятком, поразило бы, как электрическим током. Может поэтому – из чувства самосохранения – многие и не глядели в нашу сторону, полагая наше с Ларисой времяпрепровождение чем-то неважным, незначительным, а то и принимали его за дурь.

К примеру, моя мама часто спрашивала, правда, добродушным, снисходительно-ироничным тоном: "И что, ты так и будешь всю жизнь вместе с Лариской крутить хвосты собакам?" Почему-то у многих сложилось мнение, что из Лариски по жизни не выйдет толку, пропащий она совсем человек. А меня считали умной и, в общем-то, серьезной девочкой, несмотря на прущую из меня блажь.

Вот мы с ней, перемахнув через бетонный забор "стройки коммунизма", недостроенного бассейна-лягушатника, к которому прилегало большое асфальтированное поле, на котором впору было гонять в футбол, взбираемся на крышу одной из времянок и прыгаем в горку песка – с высоты не менее четырех метров. Это так увлекательно, и дух замирает от чувства опасности. Тем более что все происходит под самым носом у сторожа, пока тот дремлет в сторожке.

Но вот появляется и сторож – одно время в сторожах значился высокий худощавый старик-грузин; ходил он всегда очень прямо, с выгнутой по-военному грудью, с гордо приподнятой головой; нос у него был орлиный, а глаза голубые. Глядя немного затуманенными, хотя и внимательным взором, он грозил нам одним пальцем, а другой рукой жестом показывал – за мной!

Похохатывая, мы с Ларисой жмемся к стенке времянки, откуда только что спрыгнули. Нам ничего не стоит ускользнуть, перемахнув через ограду, оставив этого нового, не похожего на других сторожа, что называется, с носом.

Но мы завороженно, продолжая хихикать и шутливо толкаясь, движемся вслед за сторожем. И оказываемся в его халупке.

И что же мы видим? На стене висят две скрещенные сабли и настоящая древнегрузинская чоха. А на столике стоит дымящийся чайник, распространяя аромат трав, в окружении белоснежных чашек с горошинами на изящных полных боках. Тут же графин с вином и стаканы.

Сторож-чохоносец величественным жестом приглашает нас к столу. Нимало не смущаясь, мы принимаем приглашение.

Сидим, потягиваем чай, не отказываясь, понятно, от переломленного пополам хачапури, а сторож подливает себе вино. Он рассказывает нам о мачехе Саманишвили. Был в XIX веке такой писатель – Давид Клдиашвили. Он написал повесть "Мачеха Саманишвили" – про то, как сын решил подыскать для овдовевшего отца из числа обедневших дворян бездетную невесту, чтобы обезопасить себя от рождения конкурента-наследника. И, найдя-таки самую пропащую и престарелую в округе женщину, отца на ней женил. А та возьми и забеременей.

Мы чуть ли не падаем со стульев от хохоту, когда сторож, сделав недоуменное лицо, смешно разводит руками, а потом, загадочно ухмыльнувшись, самодовольно поглаживает себе грудь.

Впрочем, мы с Ларисой смеемся всегда, с ее лица никогда не сходит улыбка, а шуточки и прибауточки так и сыплются, словно во всем мире салют.

– И тогда другой писатель, Александр Казбеги, – продолжает свой рассказ сторож, – насмотревшись на мытарства мачехи Саманишвили и на все это безобразие, устроенное пасынком…

– Устраивает революцию! – говорю я.

– Именно! – веско соглашается сторож-чохоносец, пристально всматриваясь мне в глаза. Он словно старается вложить в них что-то значительное.

Кажется, он сейчас встанет и продолжит свой рассказ стоя. И он действительно встает и наливает себе полный стакан. Я, поддавшись его порыву, тоже встаю… А Лариса, коротко похохатывая и раскачиваясь на стуле, с интересом следит за нами.

– Александр Казбеги отказался от своей доли в богатом и просторном доме отца-дворянина и ушел жить к пастухам. Пять лет он жил в горах, перегоняя с пастухами стада. Пять лет постигал школу настоящей жизни. А потом, вернувшись в цивилизованный мир, написал одну за другой повести про то, как должны жить настоящие джигиты.

– Люблю людей я странных, ведь они жгут по ночам для нас живые фонари! – серьезно говорю я.

– Да! – с придыханием произносит сторож и отводит в сторону руку с полным стаканом, вглядываясь в него своим орлиным взором так, словно держит череп Йорика.

Лариса молчит и уже почти не смеется. А я с жадностью слежу за каждым изгибом этого величественного полета мысли, которая так кстати, так неожиданно развернулась передо мной. Ведь я хочу стать писателем – правда, об этом еще не знает ни один человек в мире. Писательством я планирую заниматься в свободное от какой-нибудь другой, тоже полезной и увлекательной работы время. Работы следователя, капитана корабля или, на худой конец, адвоката или тренера по экстремальным видам спорта. Или хотя бы психолога, занимающимся кризисами, в которые попадают люди внутри себя.

Назад Дальше