Каиново колено - Василий Дворцов 6 стр.


Вокзал уже вовсю светился своей неусыпающей площадью, когда вспомнилось, что именно сегодня в "Факеле" дежурит Дед-Мазай. То есть, Юрка Мазаев, бывший тоже артист, изгнанный со сцены за пьяную драку на гастролях в Болгарии. Какого ж им тогда рожна толкаться в шумном и грязном зале ожидания, выглядывая вдруг освободившееся местечко, прятать опухающие от пережима ноги в узких проходах, чутко дремля по очереди, дабы не смущать карманников, плести ментовскому наряду про ожидаемый пекинский поезд, и к утру стучать зубами от холода и неумытости перед такими же злыми от усталости буфетчицами, ожидая в конце технического перерыва горячего кофеинового напитка, разбавленного до пределов совести?.. И все это в то время, когда в шикарном здании бывшего купеческого собрания, бывшей колчаковской контрразведки, бывшего НКВД и так далее, а теперь помещении государственного академического драматического театра "Красный факел" дежурит их друг и, можно сказать, брат Мазаев? Вокзальная площадь осталась справа и позади, за бесконечной зековской стройкой с заборами, колючкой и пустыми солдатскими вышками. Вокруг ни души. И даже фонари здесь не горят. Который же час? Второй? Плевать, их уже ждали горячий чай со свежим анекдотом про мужа и командировку, шикарный мятый кожаный диван в артистическом фойе. И возможность побыть одному. Пусть там Петя с пожарными беседует об аэродинамике меняющейся плоскости крыла СУ-24 или 29. Не важно.

В одних носках по чистому полу Сергей бесшумно прошел через черный от покрытых чехлами кресел зрительный зал. Далекая запыленная дежурка где-то в колосниках не то, чтобы подсвечивала, а чуть-чуть обозначала пустую сцену. Сцена. В абсолюте ночной тишины остро чувствовалась наэлектризированность этого, никогда не вычисляемого в истинных размерах пространства. Сергей осторожно взошел по боковым ступенькам, немного постоял у скомпонованной из разнородных фонарных блоков рампы, и крупно прошагал на середину. Сцена. Дощатый, избитый гвоздями и издавленный колесами фур и опорами щитов, никогда не крашеный серый пол. Высоко-высоко над головой, между софитных мостиков, тускло проблескивающими разноцветными стеклами, тяжело зависли плотные ряды подвязанных на штанкетах задников, порталов и кулис. Задняя стена промерзшего кирпича, неубранные треноги от прострельных фонарей, запасные грузы и перевернутые обшарпанные станки с загадочной нумерацией. По сторонам в непроглядных карманах сплющенные громады перемешанных декораций. И запах, повсюду этот пьянящий, наркотически одуряющий запах пыли и пудры. Им пропитано все, но особенно он - тяжелый, негнущимися складками раздвинутый в края кулис, маг-занавес. Сцена. Семнадцать шагов в одну сторону, двадцать четыре в другую. Но это сейчас, ночью. А так она может быть и дворцовой площадью, и каменным мешком, лабораторией и океаном. Сцена. Вот оно, то место, откуда в неразличимые от ослепительного встречного света выносов зрительные ряды кровавыми сгустками летят импульсы растравленной верой в свою правоту душевной энергии. И где-то там, в истинном зазеркалье сцены, отразившись от проклятой "четвертой стены" - от плотного дыхания сдавленного в единое неразрывное существо, заполненного синхронным сердцебиением зала, эта энергия, пружинно сжимаясь и стократно усиливаясь, рикошетит назад, ожигая актера, словно пылинку, попавшую в фокус линзы. Посыл, ответ. Посыл-ответ… Кто победит в этом пинг-понге? У кого первого лопнет артерия? Если быть честным, то на сцену можно выйти только раз. Как в лобовую атаку. Как на таран: кто кого? Ты - зрителя, или он тебя… Финал пьесы должен быть финалом жизни актера. Занавес как гильотина. Нельзя же, действительно, сегодня быть смертельно отравленным всеми, полуденным лунатиком Гамлетом, обречено прорицающим с авансцены вселенские катастрофы, а на следующий день появиться здесь снова, но уже сочащимся желчью, алчным, комплексующим от собственной никчемности, Фигаро. И быть честным. В старой правде и новой искренности. Нельзя. Невозможно. Не должно быть.

Сергей вышел в актерское фойе через боковую дверь. За высоким арочным окном сквозь морозные узоры голубел уличный фонарь, где-то вдалеке зажигались первые окна. Что? Уже шесть? Подремать оставалось полчаса, при удаче - сорок минут. И, улетая в бессвязность, он слышал далекие, повторяемые эхом шаги и разговоры обходящих театр дежурных. И спал. Слышал и спал.

Весна все больше располагала к балдежу. Лучшим приколом было где-нибудь на остановке, около "Орбиты" или ЦУМа, главное, что б вокруг сновало побольше народа, вдруг начать толкать друг друга в плечи, тыкать пальцами в небо и, указывая в звонкую слепящую пустоту, наперебой галдеть: "Смотри! Смотри! Ох, ты! Ох, ты!" Прохожие на бегу тормозились, недоуменно замирали и растерянно всматривались: что это там так восторгает молодежь? Уж, не летающая ли, часом, тарелка зависла в вибрирующей апрельским солнцем пронзительной синеве? Толпа зевак нарастала почти мгновенно, ибо весна действительно располагала всех к … желанию чуда, по крайней мере. Когда уже с полсотни людей мучительно щурились в далекое пространство, и некоторые даже начинали там что-то различать, студенты тихонько смывались на безопасное расстояние и укатывались вволю. Или вот еще: стоит себе человек в телефонной будке, разговаривает по делу, на часы, конечно, не глядит. Зато, закончив разговор и выходя, обнаруживает за собой огромную десятиметровую очередь. Конечно же, все сами по себе, вовсе не знают друг друга, - кто совсем один, кто-то парами, - но вместе враз наворчат и даже негромко, но ясно говорят про битых полчаса или час ожидания, когда всем вот так срочно надо, и про бессовестность некоторых болтунов…

А еще хотелось быть обожаемым и ответно щедрым. Весна вытягивала на приключения. Опасные приключения. Ненужные в другую пору. Только когда у человека уже есть какой-никакой жизненный опыт, то он знает, что от таких порывов можно и нужно лечиться одиночеством.

Одиночество в городе возможно только на набережной. Три широкие террасы со связующими каскадами лестничных спусков гладко вторят забетонированному берегу широкой, всегда мутно тугой реки. Обь, сверху и снизу по течению кратно размерянная фермами двух мостов, сейчас еще только набирала половодную силу. Не проснувшаяся от долгой спячки вода мелко рябила под выглядывающим в просветы стремительно проносимых серых облачков белым солнышком. Шум оживленной трассы остался позади, теснимый свежим запахом необъятных водяных просторов, магнитящим сердце видом заякоренных у противоположного берега барж и толкачей. И пронзительной перекличкой пары самых первых, неведомо откуда залетевших в апрель черноголовых чаек. Деревья голые, серо-сизые, только плотный, почти черный ельник упруго оттеняет яркие прутья краснотала. Обогнув комплекс старого речного вокзала слева, вдруг оказываешься в странном для Новосибирска местечке, где не видно ни самого города, не слышно его жителей, да и не понятен сам смысл их существования. И где ты мгновенно одинок. Высокая глухая стена старинного здания своей покоричневевшей от времени кирпичной кладкой неожиданно запирает поток времени, отвергая все, что тебя только что распинало, четвертовало, крошило чужими обязательствами и любопытством. Отсюда тебе некуда и незачем больше спешить, здесь покой, и только плотно сошедшиеся за спиной деревья утешительно шепчут о том, о чем ты устал вспоминать или забывать… Сергей пытался потом, задним числом, понять: что же здесь с ним все-таки всегда вот так случалось? Может быть, это место как-то связанно с действительно забытым событием детства? Но как? Вряд ли раньше пяти-семи лет он мог бывать в центре города, да, тем более, здесь. Может быть, это память отца? Или матери. Бред. Колдовство. Наваждение… F iction… Но откуда же он так непередаваемо остро чувствует это место? Все здесь тайно родное. Эта холодная патина старинного кирпича стены, эти близкие склонившиеся тополя и запах тления листьев… Стоило только раскинуть руки, поднять лицо и начать кружиться… И воздух скручивался в бледную полосатость… И он действительно здесь на какое-то время терял сознание, замирая дыханием и даже сердцем. И был упоительно одинок…

Я - Гамлет. Холодеет кровь,
Когда плетет коварство сети,
И в сердце - первая любовь
Жива - к единственной на свете…

К единственной на свете… Как ты прав, Александр Александрович. Как ты прав.

Набережная почти по прямой лежит между старым речным вокзалом и Коммунальным мостом. Вдоль высокого бетонного края часто узорится литая чугунная решетка с разъемами для спусков к воде. Здесь обычно все и гуляют, любуясь рекой и могучими полуарками действительно красивого двухкилометрового моста. А выше за спиной начинается ленточный парк. Наверно, это самый мудрый, самый "сделанный" парк города. Такой удивительной гармоничности в сотворении десятков уютно замкнутых не очень богатой сибирской флорой душевных уголков не добивался ни один другой садовник. Кружок шиповника, боярышника, поджимаемый пирамидами трех-пяти пихт, а напротив рябина нервно толкается с соснами около густющих дебрей сирени. Тупички, тайные скамейки… Здесь всегда хорошо. В любое время года, в любую погоду. И осенью, когда по мокрому асфальту перекрещивающихся дорожек лимонное золото берез ветер щедро смешивает с обильной ржаво-охристой жестяной осыпью тополей и ярой разноцветностью кленовых звезд. И зимой, когда даже через трехметровые отвалы сугробов обнаженные сильные ветви упорно тянутся в небо, и, словно затаившихся в засаде зверей, бережно покачивают над головой плотные снежные комья. И прямо на плечи спархивают такие в эту пору доверчивые синицы, а рядом сыпется посверкивающий иней и оседает легкая ольховая шелуха с пиршества залетных красавцев свиристелей. И сейчас, весной. Да…

Many times I've been alone and many times I've cried
Anyway you'll never know the many ways I've tried…

Да… А скоро, к концу мая, здесь раскинут свои цветные паруса палатки чехословацкого "Луна-парка", и молодое лето каждый вечер будет набираться восторгом от огней каруселей, американских горок и клейкой демократической музыки для легких, именно летних знакомств.

And still they lead me back to the long and winding road
You left me standing here a long, long time ago
Don't leave me waiting here, lead me to your door…

- Ребята, тихо! Сегодня у нас немного необычное занятие. Общеучилищное итоговое комсомольское собрание переносится на следующую пятницу, и, поэтому, мы разойдемся пораньше. Впрочем, это "пораньше" зависит от вас, от вашего интереса и внимания.

Места в темном душном репзале занимались согласно сложившемуся социальному статусу. Кто с кем, кто за кем. Самые уважаемые, естественно, у выхода. И еще Сергею нужно садиться подальше от Ленки. А "разойтись пораньше" было бы просто здорово. Петрова все заправляла падавшую с уха прядь, одновременно перебирая в огромной, индийской, из тисненой буйволовой кожи, рыжей сумке тетради, книги, пудреницы, сцепки ключей, недовязанную кофточку, ножницы, паспорт, бусы и все остальное, что так необходимо женщинам на каждую минуту. Рядом кисло улыбался Шустрин, актер ТЮЗа и ассистент руководителя параллельной группы Левы Чернова.

- Во-первых, поздравим Григория Аркадиевича с присуждением ему звания заслуженного артиста России! Правда, вручение будет через месяц, но поздравлять уже можно.

Студенты очень фальшиво начали выражать буйный восторг.

- Во-вторых, я пригласила его сегодня для маленького такого урока некоторым зазнайкам. Ибо некто на днях умудрился очень научно доказать в нашем туалете первокурсникам неполноценность работы в театре юного зрителя в сравнении с театрами драматическими.

Ага. Это, значит, гаденыш Леха Самокатов успел настучать Чернову, своему приемному отцу и, по совместительству, своему же педагогу и главному режиссеру упомянутого ТЮЗа, где он со временем обязательно будет играть только самые главные роли, о серегиной теории неприменимости системы Станиславского в изображении котиков и ежиков. Вот чмо!

- Григорий Аркадьевич согласился немного поделиться своим опытом. Опытом уникальным, ибо он, действительно заслуженный артист, имеет за плечами уже более семидесяти ролей! И не только "котиков и ежиков".

Ну, что за чмо! Бедная Петрова, сколько ж ей пришлось выслушать за вчерашний день! И он тоже, осел, не подумал о скором дипломе: Лев Серапионович Чернов памятливый, как кот. И председатель комиссии. Ну, да только очень уж Самокатов тогда в курилке выделывался. Так молодым не положено. Кого другого можно было бы и просто высечь, чтоб впредь неповадно, а тут пришлось только морально. Растет стукачок, растет!

- Мне, конечно, неприятно начинать с оправдывания, - начал оправдываться Шустрин, - но будем честны. Я знаю, как несколько свысока артисты оперного посматривают на драматических. Те, в свою очередь, на нас. А мы на кукольников. Но в чем наша разница? В престижности зрителя? Так это никак не касается нашего общего ремесла. В сложности поднимаемых тем? Так "Орлеанская дева" в опере не глубже раскрывает прообраз, чем наш "Жаворонок". Тогда в чем? В чем заключается это пренебрежение к исполнению сказочных героев? В конце концов, любое произведение искусства, даже самое натуралистичное - сказка. Вернее, оно создается по законам сказки. Иначе его зритель и не воспримет. Я много думал на эту тему. И вот могу честно сказать: я люблю сказку, люблю играть фантастические персонажи. Шел у нас неплохой спектакль о войне "Не помню!" по повести Камилла Икрамова. Я там играл Деда, говорили, что хорошо. Но начало этой роли надо искать в сказке "Финист - ясный Сокол" в постановке Мовчана. Там было три старичка, и я играл одного из них, Старичка-барабанщика, который помогал Финисту. Народ помогал герою бороться с темными силами, а мы олицетворяли народ…

Во втором ряду с краю, рядом с Сергеем притулилась Лариска Либман. Давненько она к нему не подсаживалась. Взволновавшись от упоминания борьбы народа с темными силами, он положил ладонь ей на колено и сильно прижал. Стерпела.

- Самая интересная работа была в "Коньке-Горбунке", - Шустрин уже обрел нормальный педагогический голос, - я очень любил своего Царя. И любил стихи в этой сказке, актеров, которые играли рядом со мной. Сказка шла долго, на каникулах мы ее играли по два раза в день. Еще из "многолетних" сказок помню "Волшебные кольца"…

Рука ползла выше, выше. Пока в определенной точке ее не прижали локтем. Больно так прижали. Зажав дыхание, они стали тихо-тихо толкаться. Кто первый не выдержит?

- Она мне запомнилась тем, что никак не получалась у меня роль пирата Мухамиеля. "Зерно" не давалось. Случайно на рынке увидел мужчину, торговавшего цитрусовыми. Долго слушал его, наблюдал. На репетиции наклеил маленькие усики и стал демонстрировать импозантность, большое к себе уважение. И все сразу засмеялись! Режиссер сказал: "О!"

- О! - Вдруг сказала и Либман.

- А? - Не понял Шустрин. И все сразу засмеялись.

Избегать Ленкиного взгляда можно было только непрестанно меняя местоположение и перекрываясь чужими спинами. И разговорами, разговорами со всеми, кто только бы ни оказывался между ними. Но даже через непрестанно сохраняемую дистанцию она не отстает ни на минуту. Карие, почти черные, теперь уже без блеска за припухшими красными веками, глаза царапают отовсюду. Такое ощущение, что она и по ночам теперь ходит вокруг его кровати. Или летает. Но действительно, кто-то же накапал слезами сегодня на его подушку. Через потолок и железную крышу. Совсем девчонка плывет. Ничего вокруг не видит, не стыдится. А, только, зачем? Измором его она не возьмет, просто не тот момент. В другое время пожалел бы. В другое время. Хотя, тоже, такая страсть и в другое время его бы испугала. Куда с таким шутить? А, может быть, объясниться начистоту? По взрослому, лицо в лицо. Ну-ну, чего доброго, она его еще и зарежет из ревности. А потом бросится в дурацкий межлестничный проем для несуществующего лифта в своем сталинском доме. Нет, лучше уходить, уходить от объяснений. Время все лечит. Все. Он об этом часто читал и слышал. Только парафин в том, что ее адвокатом вдруг да стал Петя. Петя, Петя, брат, можно сказать, по разуму. И вот такое внимание к Ленкиным проблемам. Даже решился на нравоучения. Нравоучения - от кого? И кому?! Эх, Петя, ты, Петя… На Сергеевы подколы вдруг запылил, и неожиданно намертво ушел в свое немецкое надутие. Gott mit uns! Только треугольников не хватало. Теперь прятаться приходилось от двоих. Как результат - пропуски, и долгая, ненужная беседа в учительской с Петровой о ремесле и призвании. Что новенького может поведать педагог лучшему своему студенту перед самыми госами? И что тот ответит? Насколько искренне? То есть, насколько правдоподобно? Так, чтобы обоих удовлетворил процесс собеседования. Самое противное то, что за любыми доводами и рассуждениями о, якобы, заботах о его будущем, сквозила, ох, как сквозила тонкая, но слишком явная идея вечной женской солидарности. Они ведь все знали, что их Петрову недавно муж бросил. И попрекали его, мужа-то, не комсомолом.

"Как Сергей в последнее время относится к своим товарищам по группе"? Ох, Ленка, ох… написано же, давно написано:

Так окрыленно, так напевно
Царевна пела о весне.
И я сказал: "Смотри, царевна,
Ты будешь плакать обо мне"…

Он тоже самое и сказал. Мы же все давно совершеннолетние. И сами по себе умные. И все видим. Вот, бедная Петрова: остаться одной с двумя детьми. Это уже не несчастная любовь, не отвергнутая жертва. И теперь педагог растерянно смотрит в опущенное лицо студента, который в принципе всего-то лишь на шесть лет младше ее. Всего на шесть лет! А вот сейчас протянуть к щеке ладонь, убрать выбившуюся прядь за ухо. Потом притянуть и поцеловать. О чем это он?.. Она говорит, все говорит про то, как они, преподаватели, любят их, как отдают им свою душу и опыт, и сколько государство тратит на обучение, чтобы сделать из них грамотных специалистов, а директор просто на части рвется в поисках нормального помещения. Говорит о том, как внимательно к выпуску присматриваются режиссеры, и о том, что в ближайший сезон во всех театрах будет много новых постановок современных пьес и обязательно востребуются именно молодые артисты. Говорит, говорит. А в глазах мольба: не обижай! Не обижай бедную девчонку!.. Нет, лучше уходить, уходить от объяснений. Время все лечит. Все и всех.

Какая это была странная встреча: нищий, и не просто нищий, а какой-то совсем убогий доходяга на костыле. Они неожиданно столкнулись с ним в сыром подземном переходе на "башне", в прямом смысле столкнулись, и калека, замычав, стал заваливаться на бетонную стену. Сергей подхватил его, брезгливо морщась от вони, удержал от падения. С опухшего от запоя и избиений, давно небритого лица на него посмотрели безумные в тоскливой мути глаза. И словно током ударило: показалось, что тот тоже его узнал. Что "узнал"? Но это не имело определений или понимания. Просто в давно выцветших голубо-белесых глазах стоял ужас удивления от внезапного узнавания. Кого? Сергей, вытирая пальцы о штаны, дошел до поворота на лестницу и оглянулся. Нищий пристально глядел ему в след. И, навалясь на костыль, крупно трясся, словно рыдал. Прилипшее впечатление от пойманного в упор взгляда преследовало несколько дней. Хорошо, что не снилось. Но аппетит при всяком воспоминании пропадал напрочь.

Назад Дальше