- Тридцать семь…
- Тридцать семь? - Переспросил он и посмотрел на него. - Опять тридцать семь… - тут могут попасться в бумагах материалы совсем не по теме… нашего музея… - неожиданно сказал он и кивнул на соседнюю комнату, - так ты их в ящик под неразобранное складывай… отдельно… потом посмотрим… не всем здесь эта старина по нутру… может, спасем что… - он оживился и оттянул свитер.
Домой Эля торопился, окрыленный и озадаченный, - это не могло быть случайным везением. "Ну, и Бобе!"
- Почему секрет? - Возразила бабушка. - Он с твоим отцом был там. Воевал. Когда отца взяли, его в шпионаже обвинили в пользу Англии и Германии - он же в окружении оказался под Уэской, а жена тоже шпионка - стенографистка в Коминтерне - все секреты выдала империалистам…
- Какие секреты, бобе?
- Какие? Как построить светлое завтра! То, в котором сейчас живем…
- А Иван Степанович?
- Его уже потом взяли за недоносительство…
- За что?…
- Это на политзанятиях не проходят… Он обязан был немедленно сообщить, что твой отец провел неделю на территории врага… - она помолчала и добавила, - наверное, я во всем виновата…
- Ты?
- Бог читает наши мысли… а мы часто не связываем, что случилось, с тем, о чем мечтали… я всю жизнь хотела попасть в Испанию… думала, может, с театром… я тоже просилась в Интербригаду… это им передалось… - она закусила край передника своими удивительно сохранившимися зубами и затрясла головой… - твой прадед Мендель проклял меня, когда я отказалась с ними уехать. Ты знаешь, что такое еврейское проклятие?!. О!.. И что? Он был богат… богат, но не нашел, где купить счастья… счастливых евреев не бывает, Эля… они, наверно, все там погибли… нам даже это нельзя узнать… он решил, что в Европе капиталам надежнее, а через океан плыть на корабле опасно… он боялся бури…
- Бобе, ты мне никогда не рассказывала! Почему!? Почему?
- Ты… мог сболтнуть что-то… а у меня больше - ничего… и никого… я не стала актрисой… не построила коммунизм… и не побывала в Испании… ты был маленький…
- Столько лет… Маленький?..
- Да!
- А теперь?
- Теперь ты стал взрослым…
- Потому что мне, дураку, тридцать семь?
- Нет, потому что ты перестал плыть по течению… я мечтала, что ты сам дойдешь до этого… до всего надо дойти самому…
- И это говоришь ты, осколок прошлого?
- Да. Да… осколок… такое ранение самое опасное - это меня еще в первую мировую учили в госпитале… - его часто совсем нельзя трогать… шевельнешь кусок металла, врезавшегося в тело, - и этому телу конец, а так можно еще жить и жить… поэтому они нас пока (она сделала упор на этом слове) больше не трогают… и ты сам это понял…
Чайки кричат…
Чайки кричали о том, чего не бывает. Сколько раз она приходила сюда? Сто? Тысячу? Чтобы утопить здесь свое разочарование… не вместе с собой, упаси Бог! Из-за какого-то… Она знала себе цену. Такое лицо! Такое тело! И из-за какого-то…, прости Господи…
И каждый раз кричали чайки - они всегда ее понимали. Поэтому она им верила и сейчас. И проходила тревога, а нетерпение становилось томяще сладким. Она вроде бы смотрела на себя со стороны - научилась уже за последние годы - и понимала, что такого больше не будет. И не надо только мелочно определять, "какого не будет"? Такого. И все.
Пусть все говорят, что хотят - не в сплетнях дело, а в советах - но ничего не изменится. Чайки кричат ей: радуйся, Аллилуйя! За все твои неудачи и горести, за все разочарования и беды, за все потраченные силы на то, что верила - за все тебе теперь! "Потому что во многой мудрости много печали, а кто умножает познания, умножает скорбь". И пусть будет так, как кричат чайки, подслушав стук ее сердца…
В тридцать пять легко влюбиться. В тридцать пять можно и замуж выйти… но чтоб так влюбиться и замуж, как в двадцать… с ее опытом и лицом, и телом… когда ему на одиннадцать меньше… и ни о чем не думать, и не принимать советов, и не слушать разума, и не оглядываться на опыт, и не зажмуриваться со страху, и не вглядываться в завтра… а упасть ему на руки, и отбросить покрывало, и стоять потом здесь, чтобы слышать долго и много, что кричат чайки…
В театре все были в шоке. Директор дулся и старался обойти стороной. Может быть, сам рассчитывал - так добивался и знаки делал. Настя отказалась в очередь играть. Тетя Даша, костюмер, ничего не говорила, а вздыхала, подшивая подолы и снимая мерку на жилетку. Любка в буфете не удержалась, подмигнула, поманила пальцем, вытянула сигарету изо рта и шепнула ей в прямо в ухо, когда она наклонилась через откидную доску прилавка: "Надо дефицит для вечера? - все сделаю, только скажи заранее! Понял?`" А Игорь вроде ничего не замечал - ему тут еще все чужие. Может, и вообще в другой театр уйдет потом - стажер, еще не в штате. У него целый курс впереди. Спасибо Максиму - бегал, искал, искал себе кадр - некому играть, постановка сыпется, - и нашел. Спасибо. Тогда уж его другу Виктору, что в театральном преподает… а городок то маленький… спрятаться некуда… все круги пересекаются: моряки с артистами, инженеры с педагогами, а музейщики с портовой знатью… все друг друга знают - неблизко, так в лицо, а то по имени, да через друга понаслышке…
Он когда пришел, она только голос слышала. Что так в воздух выбрасывается?.. - энергия какая-то… может быть, волны, которые сквозь все проходят - и через тело, а застревают в каком-то человеческом секрете внутри… не открытом еще врачами… она ничего не говорила себе, и она ничего не делала намеренно, как иногда бывало, если мужчина нравился… сколько их нравилось! У чаек спросить надо… но если рассуждать приходится, да совета чьего-то спрашивать - зачем все это? Так… на один раз… противно потом… и осадок такой, и голоса их над водой высоки и сварливы… А вправду? Принца ждала? Нет! Мужика нормального. И еврея… мама так говорила… "Посмотри на меня…"
Говорила. Говорила…
А она свое - хоть и знала себе цену, да и других ценить умела… когда влюбилась девчонкой - все наоборот было: двадцать лет в другую сторону. А там жена, дети, но она бы не остановилась… и он тоже… почему вдруг все погасло?… как вспыхнуло, так и погасло… а как хорошо было… и звезды ярче, и снег белее… а не вышло… обжегшись на горячем, на холодное дуешь… только не теперь… Уж Настя - закадычная! Наверное, позавидовала?! Чему? У нее то все, как у людей в те же тридцать пять - и муж с положением, и квартира, и детей двое, и машина… - высший свет… местный. Двор, так сказать… только позавидовала - это она чувствовала. А что ж еще? Может, у нее такого не было… зря с ней делилась… да ничего и не делилась - глаза куда спрячешь?… нет бы порадоваться за подругу… да за кулисами так пыльно…
И пошел гудеть город от порта до телестудии в ратуше… кто осуждал, кто удивлялся, кто жалел, что парня окрутила, да не могли понять, зачем… за ней такие увивались… городу известные… слухи, слухи ползли… а другие жалели: мол, пропала… ишь, как ее скрутило! Любовь зла! А потом что? Вот потешится, да время выйдет… и вперед считали: когда ему тридцать пять, как ей сейчас, выдастся - так ей сорок шесть стукнет! И хоть: сорок пять - баба ягодка опять! А не так-то это просто… сорок пять… Может, клятву с него брать, что ли… вот, я старой стану - а ты не смотри вбок! Не смей! Поклянись, что ты тогда… а я за это тебя сейчас… любить буду… и смеялась… одна… сама с собой и делилась только, наслушавшись и советов добрых… головы не терять, и усмешек злорадных уже из будущего, когда она будет обманутой и брошенной! Мужик то в тридцать пять! Только жизнь начинается… он только тогда, может, по-настоящему женщину и оценить то может… уже и опыт, и еще не бес в ребро, и не седина в бороду… Она не могла от него оторваться, не знала, какой он актер, не знала, какой мужчина, не знала, какой друг, не знала, какой человек… спросили бы - не ответила. Но знала, что такой! Такой! И не то, чтобы любила - жила им и в нем. Вот и весь сказ.
Постепенно город приумолк. Те, что ее продвигали, помогали, думая потом обратить это себе в заслугу… при случае, кто знает, как жизнь повернется, - отвернулись… хоть не вредили, и то спасибо… а были и такие… Да ей все равно это стало… и он не пошел к ней в театр, чтоб глаза не мозолить, языки не солить… стал в кино сниматься… правда, уезжать надо было… да что поделаешь… зато и зарабатывал больше… но на телефон четверть просаживал - звонил ночами - по часу говорили… и самолеты на лету перехватывал - раз - и прилетел на одну ночь, раз - и заглянул на полдня… а билеты то дорогие! Ну, как цветок прилетал - неожиданно - и радость, и слезы - в глаза она ему смотрела, смотрела… Все успокоились, и потекла рутина по прежнему руслу… только она ходила сюда чаек слушать… ничего… хорошо они кричали… Беда через три года пришла. Теперь она к нему полетела - позвонили - он просил срочно приехать. До последнего терпел, а как понял, что беда - попросил, чтоб скорее, чтоб попрощаться хоть… она прилетела… примчалась, прибежала, и по лестнице в халате, как в бурке… через три ступеньки… а он уже знал, что все… и она поняла, как его увидела… только не поверила… поняла, но не поверила… и стала молиться… никогда не молилась… стала… и его спросила: "Ты какую молитву знаешь? Давай вместе скажем?" - "Зачем? - Возразил он. - Что мы все к Богу, когда нам плохо, а вдруг он спросит: где, мол, были, когда мне у вас плохо было? Где? И отвернется". А она молилась и своему Яхве, и его - сыну его божьему… молилась, пока он не перестал дышать… а потом не заплакала, не ушла, не сморщилась… все сама делала - никому его не доверила до последней секунды… и похоронила на родине, где просил… и все думала: "Конечно, и от такой ерунды люди умирают… хороших болезней не бывает, верно, только если это так - молодым, да сильным споткнуться и упасть насмерть, значит, неспроста… это ж неспроста… может, ей так отомстили через него - несправедливо и жестоко… не ее убили, а через него… только понятно: мучиться страшнее, чем умереть… и что кричат чайки?.."
А они ей кричали теперь про всю ее жизнь, такую короткую и такую бесконечную…
С голодной военной зимы, которая первая осталась в сознании. И мамины запахи - горького пота, когда приходила с завода, и сладкой пудры, когда собиралась в клуб… и отца, приходившего украдкой и совавшего какую-нибудь ерунду, которой она потом дорожила долго и мучительно… а потом первого мальчика, которого пожалела… он был такой кудрявый и так стеснялся… а она почему-то нет… может, свою силу уже тогда чувствовала… и смотрела с первого раза на себя будто сверху - самой противно было… а хотелось так улететь, чтоб елки внизу под полетом плоскими стали - вышивками на ковре… и все… а не получалось… огорчало всегда что-нибудь… привередой сама себе казалась и плакала потом в подушку, не потому что достичь не могла, а потому что не могла приладиться, опуститься чуть пониже и простить, а не насмешничать, не издеваться, не куражиться… тогда бы, может, и ей простое счастье выпало… а она его не хотела…
Однажды осенью они шли с Игорем полем вдоль опушки, и солнце так сладко грело, как бывает раз в году, и то не во всякий - надо уметь поймать этот день в удачное Бабье лето. И у сосенки на мху с сухими слезками на тоненьких волосяных ножках так сидеть было хорошо, обхватив колени и глядя в полупустую грибную корзинку… а он вдруг обхватил сзади и повалил… и она зашептала ему тогда: "Ты что же прямо тут… люди ходят… подождать не можешь?!.." И он молчал долго, ничего не говорил, а потом уж, после… когда опять поднялись, покачал из стороны в сторону головой, посмотрел в глаза и сказал: "Не-а! Никак… ты ж сама не можешь… а то разве я стал бы…" И она тогда первый раз подумала вдруг так отрешенно и трезво: может, и, правда, дура… как со стороны видно… а только теперь, после такого дня - все правильно… ничего не жалко… разве ради такого дня не побежишь на край света! Кто не побежит-тому судьба другая… Когда мама умерла… отец к себе звал… не пошла… дом продала… ему половину денег переправила… оба они мучилась… у обоих не сложилось… и она тоже думала про себя - в них пошла… мама такая красавица была… ну, там дела другие… кто в их годы молодым был, слава богу, что жив остался… там такая коса гуляла…
Вот она смотрела на себя в зеркало и видела маму, и отца за собой сзади… и шепот их слышала своими детскими непонимающими ушами, и смех их счастливый… тесно жили… за занавесками… так на всю жизнь ей боль осталась и единственный страх - в них пошла, и у меня так будет… все врозь… сама по себе. Как каждый…
Чайки кричат… и он сзади… его голос… и она положила руки себе на груди, так что соски в центры ладошек уперлись - его ладони… а он сзади прижался всем телом, и сам переливается в нее весь… и словами… "Люся… Люся… Люся… слов нет… не могу сказать, Люся… а если скажу - совру, будто роль затверженную… все слова чужие будут, потому что столько раз сказаны… зализаны, захватаны, перековерканы… Люся, Люся… …о ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои черные под кудрями твоими; волоса твои, как стадо коз, сходящих с горы Галаадской; два сосца твои, как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями. Сотовый мед каплет из уст твоих… запертый сад, сестра моя, невеста, заключенный колодезь, запечатанный источник…" И я буду пить его, только я… Она очнулась оттого, что не кричали чайки, и наступившая тишина разбудила не спящую ее… они сидели белой лентой на песке вдоль сырой полосы в свете угасающего вечера - самое белое, чистое, верное, что осталось на свете… Пахло морем, дегтем, синевы вороньего крыла металлом… неожиданным холодом открытых ворот позади сцены, когда выносят декорации после спектакля… и она уходила туда вслед за ними - в другую страну, где не кричат чайки…
Третий звонок
Третий звонок теперь не давали. Неуловимо, миллиметрово сдвинулось его лицо за стеклом. Ей показалось, что это ее качнуло, но тень пробежала по его лбу, щекам, проплыла, и мертвенный белый свет бросился на глаза, на лоб, снова уступил место тени от проплывающего столба и… пошло, пошло медленно, бесшумно, неотвратимо вдоль перрона это мелькание проплывающего мимо всего оставляемого здесь на его лице… и она читала, читала по нему, не отставая несколько секунд, а потом замерла и прикрыла ладошкой рот, чтобы не закричать, что все это неправильно, жестоко и напрасно… Теперь она шла по темным сырым улицам ноябрьским городом от Трех вокзалов по Садовой вниз через Сыромятники, по Яузе до устья, через мост, по зауженной забором стройки набережной Обводного канала. Тут она остановилась ровно напротив своих окон, темнеющих на другой стороне водной преграды, на том самом месте, где вчера еще он стоял и смотрел на нее через тюлевое прозрачное дуновение… словно во сне…
И он в это время ее длинного пути к дому, удаляясь от него, стоял у вагонного окна, и проходил вместе с ней весь путь, и тоже остановился на том самом месте…
Это и удивило их больше всего, даже поразило друг в друге с самого первого момента странного неожиданного знакомства на концерте, незначащего разговора, как обычно в первые минуты, но уже явно, удивительно четко обозначенного совпадения не только направления мысли, но выговариваемых слов, а потом и непроизносимых, но оттого легко исполняемых желаний… с первых слов, с первых провожаний, с первого вечера, первой ночи… Они не говорили этого ненужного - ждал всю жизнь… будто мы вместе много лет… никогда хорошо так не было… - потому что это было совершенно напрасно, даже непредполагаемо очевидно, а потому совершенно лишнее - они вообще не говорили о сродстве своих ощущений, обескураженные этим невероятным и неиспытанным прежде обстоятельством, а лишь о том, что надо было давно сказать, но только не было того другого - кому. И вот он - этот другой, вернее бы было сказать: продолжающий меня, неотделимый… чьей-то злой волей скрываемый столько лет, а теперь вот непонятно почему и по чьему велению предоставленный для соединения и счастья… Так они стояли опять вместе, разделяемые все большим расстоянием, и опять продолжали свой бесконечный рассказ один другому о том, что было до, во время непонятно зачем устроенной с рождения их разлуки. Он прижался лбом к холодному стеклу, к черноте беспросветной ночи, ощущая, как она приложила ладонь к своему пылающему лбу, приплюснула другой ладонью грудь под пологом пальто, явно ощущая теплоту его руки - и оба зажмурили глаза.
Если бы изобрели такую камеру, чтобы снимать одновременно на таком огромном трагическом расстоянии, или проявлять возникающие сразу в двух сердцах токи и ритмы - все бы совпало, наложилось линиями одно на другое так, что невозможно было бы разделить, где чье… как это было все без исключения дни и ночи по часам и минутам с самого первого мига, как они увидели друг друга…
"…немцы распилили моего деда циркулярной пилой - такой круглой, которой бревна распускают на доски… ему восемьдесят три года было, а он такой здоровый был, что еще кочергу завязывал узлом… его местные звали Берл Кувалда, наверное, за ужасно огромные кулаки… как две моих головы… и уважали очень за эту силу и безотказность… он и жил при своей кузнице, так что в любое время помогал… а бабушка с ним все время боролась - не давала ему больше одной бутылки водки в день пить… но он просто с потом эту влагу выбрасывал наружу, когда работал… я его никогда и навеселе не видела… и ел он очень красиво… как будто совершал литургию - гимн радости…