Он решил сфотографировать меня и "Мадонну". На всякий, мол, случай. Вдруг из этой истории что-нибудь получится. Я повернул картину лицом в комнату, влез в витрину и стал позади - так он нас и заснял.
Когда стоял там, опершись на верхнюю планку рамы, я сказал кое-что странное, сам не знаю почему, просто, пока он возился с фотоаппаратом, в мастерской воцарилась до того неловкая тишина, что на этом снимке я вынужден был хоть что-то сказать:
- В этой картине смысл всей моей жизни.
Я же не предполагал, что он тиснет мою фразу в газете. А он именно так и сделал.
Перед уходом он спросил, не хочу ли я сказать что-нибудь еще, что-нибудь особенное. По поводу картины. Тогда я принес Шопенгауэра и дал ему выписать несколько строк из "Искусства": "Идея, то есть предполагаемая взаимосвязь меж абстракциями и данностями, в искусстве всегда абсолютно стерильна; художник выражает глубочайшую суть мироздания на языке, непостижном для разума, подобно тому как лунатик способен четко и ясно поведать о вещах, о которых, бодрствуя, понятия не имеет".
Когда свечерело, я опять притащил сверху матрас и лег спать на полу в мастерской. Витрину закрывало обыкновенное четырехмиллиметровое стекло, а в двери у меня был всего-навсего простенький французский замок, запиравшийся изнутри на ключ.
Наутро "Губернская газета" вышла с "Мадонной" на первой полосе. Тут-то она и получила свое название; репортер, по всей видимости, не умел писать о вещах безымянных, а она - шедевр и стоит миллионы. В заметке она именовалась картиной на миллион. Сведения о Дарделе он почерпнул из Шведской энциклопедии. А заодно использовал все мои глупости и банальности, да и Шопенгауэра тоже приплел. Хорошая заметка. Пожалуй, самая лучшая и самая правдивая из написанных о "Мадонне". В слове "триптих" ни одной ошибки. Фотография занимала два столбца, и мне было неловко видеть собственную круглую, самодовольную, забавно плешивую башку над "Мадонной", сдержанной, чистой, настоящей. Рядом, в квадратной рамке, помещалось интервью с матерью Паулы. Она, мол, все-все знает о новой музыке Паулы, о ее жизни в Стокгольме, о ее огромном состоянии, но не хочет ничего выдавать. Мать и дочь вправе иметь свои секреты. Она без устали защищала частную жизнь, свою и Паулы. На всех фронтах. Еще она сказала, что нет более тяжкого бремени, чем секреты. Однако она вправду ждет не дождется, когда снова увидит на сцене свою малютку Паулу. Нет, в Стокгольм она не поедет. Разумеется, ее пригласили на премьеру. Но ей невыносимо видеть в газетах свою фотографию. И вообще, все эти вульгарные еженедельники… Нет, она не рискнет поехать, зачем искушать судьбу? Материнское сердце хрупко, как воздушный шарик, и легко может разорваться.
В течение дня нет-нет да и заглядывали соседи, то один, то другой. Стояли, смотрели на изнанку картины. Разговаривали со мной о том о сем.
- Все-таки это очень странно, - говорили они.
- Да, - соглашался я. - Очень странно.
После пяти потянулась публика. Люди стояли в сумраке на тротуаре и смотрели на нее, по-моему, даже между собой не разговаривали, стояли чуть покачиваясь, заслоняя руками глаза от слепящего света в витрине. Большинство задерживались недолго, садились в машины и ехали дальше своей дорогой, заходить ко мне им было недосуг.
Когда совсем стемнело, я установил за драпировкой, отделяющей мастерскую от магазина, маленькую зеркальную лампочку и направил ее за окно. Погасив в магазине верхний свет, я отчетливо видел их всех, как в аквариуме.
В семь пришел Гулливер. Протолкался вперед и чуть что лицом к стеклу не прилип. Он не шевелился, только глаза двигались туда-сюда, придирчиво рассматривая триптих. Думаю, он понимал, что я смотрю на него из магазина. Но ему было все равно. Или же он хотел, чтобы я его видел.
И я видел. Не знаю почему, но я ни на миг не смел оторвать от него взгляд.
Из других я тоже кой-кого узнал. Двух местных врачей и губернского ветеринара. Священника. И директора Сберегательного банка, и учительницу приготовительных классов из народной школы, которая однажды купила у меня две картины. И репортера "Губернской газеты". Он не иначе как проверял, какое действие произвела его статейка. Хотел увидеть ее как бы в зеркале.
Гулливер задержался дольше всех. К десяти часам он остался в одиночестве. Но еще полчаса торчал у окна, потом выпрямился, резко повернулся, будто его кто окликнул, вразвалку прошел к своей машине и тоже уехал.
Тем вечером я прицепил к раме "Мадонны" медный провод, протянул его к своему матрасу на полу и перед сном обмотал вокруг левого запястья. Сплю-то я крепко. Если вообще возможно судить о собственном сне.
В два часа ночи меня разбудил телефонный звонок. И я подумал: что-то случилось с Паулой. Я всегда так думал. Хотя, собственно говоря, никто понятия не имел, что, случись с Паулой какая беда, надо звонить мне. Я отмотал провод, бросился к телефону и поднял трубку.
Звонил репортер одной из вечерних газет.
- Слава Богу! - сказал я, вернее, крикнул.
Он ненароком заглянул в "Губернскую газету" и теперь засыпал меня вопросами: я ли тот самый багетчик? Почему я уверен, что это Дардель? Первый ли раз спекулирую искусством? Сколько мне лет? Продам ли я эту картину в Швеции или за рубежом? Почему я, сняв трубку, сказал "слава Богу"? Какие еще художники представлены в моем собрании? От усталости у меня хватило терпения спокойно, прямо-таки дружелюбно ответить на все его вопросы.
Потом пришлось выпить полстакана водки, иначе бы я не заснул.
~~~
Спроси меня кто-нибудь, что происходило в последующие дни, я ответить не смогу. Ко мне наведывались какие-то люди - вот все, что я помню. Но не помню, в каком порядке они появлялись, зачастую не помню и чего они хотели, я начисто забыл их имена и внешность их описать не сумею. Меня снедали усталость, смятение и возбуждение. Ночами я обвязывал запястье проволокой от "Мадонны" и спал час-другой, все тело у меня ломило, а сны снились такие, что лучше бы вовсе не спать. Приезжали съемочные группы четырех телеканалов, снимали репортажи обо мне и "Мадонне". Я был как в лихорадке - то дрожал от озноба, то вдруг обливался потом. Но чувствовал себя здоровее, бодрее и оживленнее, чем когда-либо. Мы были во всех газетах - "Мадонна" и я.
В тот вечер, когда новостные телепрограммы показали меня и "Мадонну", народ толпами приходил к мастерской и заглядывал в окна. Им хотелось поглазеть на меня, а не на "Мадонну". И я стал у окна - пускай смотрят.
Шопенгауэр где-то писал, что прекрасной жизнь не бывает никогда.
А вот мне жизнь казалась дивно прекрасной.
Паула прислала мне цветы - желтые и красные тюльпаны, как у Дарделя на картине "Визит к эксцентричной даме".
Заезжали и музейщики - научные сотрудники, управляющие. Много рассуждали об этом периоде в жизни Дарделя. Он потерял тогда единственную женщину, которую любил по-настоящему, скитался по Европе, беспробудно пьянствовал и писал картины, пил большей частью виски, крутил романы с мужчинами и с женщинами, а вероятно, и с демонами, все вперемешку, не разберешь, так уж получалось, и в его творчестве это был самый плодотворный период, причем иные работы остались неизвестны, тут ученые мужи сходились во мнениях. И все знатоки выражали готовность провести экспертизу.
- Да-да, спасибо, - говорил я.
Где-то у меня до сих пор лежит крафтовый конверт с семью рукописными заключениями, что "Мадонна с кинжалом" бесспорно написана Нильсом Дарделем. Вне всякого сомнения. На конверте стоят цифры: 38 47. Размеры той спичечной мозаики.
Еще приезжал Петер Даль. Крупнейший из ныне живущих шведских художников.
- Мне кажется, - сказал он, - эта картина говорит о современности нечто такое, чего не знал никто. Кроме Дарделя. - И добавил: - Ныне уже не создать произведения искусства, которое сообщит людям о чем-то, дотоле им неизвестном. Мы первые из людей знаем о своей современности всё.
Вроде бы ничего особенного здесь нет. Но он так сказал. И это чистая правда.
Многие приходили фотографировать. И мы позировали, "Мадонна" и я. Денег мы не брали. У нас и в мыслях не было взимать плату. На всех снимках я улыбался, хвастливо и глупо, многие газеты меня попросту отрезали.
Один из фотографов задержался на три дня. Вообще-то он был не фотограф, но тогда я об этом не знал. Снимки он сделал в первый же день, а после только сидел на венском стуле и смотрел на "Мадонну", ради репортеров я повернул ее лицом в магазин. Человек этот был маленького роста, лысый, с короткими, толстыми пальцами, с эспаньолкой и в очках с широкими черными дужками. Остановился он в пансионе Лундгрена возле автобусной станции. Мы с ним разговаривали, и, к примеру, он спросил:
- Сколько тебе лет?
- Тридцать один, - ответил я. - Но мне кажется, будто за последние дни я стал старше. Или больше.
- Ты словно опять начал расти, да? Хотя уже близок к среднему возрасту.
- Да, - кивнул я.
- Изменился не ты, - сказал он. - Твоя судьба выросла, стала больше.
- Но ведь отыскать настоящий шедевр удается не каждому, верно?
- Найти ее мог кто угодно. Картина могла упасть на пол, и рама раскрылась бы. Так что не задавайся.
- Однако каким-то образом я был к этому готов, - сказал я. - Будто все время чувствовал: что-то случится.
Это была ложь, и больше ничего.
- Любой человек чувствует, что с ним должно что-то случиться, - заметил он. - Это у нас в крови.
Я ни о чем не спросил - ни как его зовут, ни чем он занимается, ни откуда приехал. Наверно, из репортеров, работает для какого-нибудь солидного журнала, ведь задержался он здесь надолго и был так задумчив и серьезен.
- Поначалу я было решил, что схожу с ума, - сказал я. - А сейчас чувствую в основном сдержанную и торжественную радость.
- В Музее современного искусства она бы смотрелась куда лучше, - заметил он. - Для такого маленького поселка она слишком эффектна и грандиозна, ведь в ней мощь водородной бомбы.
Только с ним я и говорил по-настоящему. Все остальные просто старались меня выспросить, хотели все узнать, но даже не трудились слушать, когда я пробовал объяснить. Помнится, мы с ним и о репортерах говорили. О репортерах, о газетах и журналах, о радио и телевидении. Как выстраивается высокое светлое пространство, а в нем - ландшафт, который кажется узнаваемым лишь потому, что однозначно представляет собой ландшафт, но все там фальшивое, ненастоящее, вместо подлинных предметов, существ и растительности одни только слова, понятия, домыслы. Однако замечаешь это, лишь очутившись внутри. Так он говорил.
И именно он послал Пауле большую хорошую цветную фотографию "Мадонны". Она же видела ее только в прессе, приехать-то не могла. Я попросил его о фотографии и дал адрес. Он слыхом о Пауле не слыхал. Она позвонила сразу, как только получила снимок, через несколько дней.
- Я совершенно не представляла себе, какая она потрясающая, - сказала Паула. - Только теперь поняла.
- Тем не менее это всего-навсего фотография.
- Я прилепила ее скотчем над кроватью. В память обо всем. О тебе, и о всяких невероятных событиях, и о том, что мы некоторым образом в ответе за нее.
- Твоя мама поступила бы точно так же, - сказал я.
- Прости.
- По-моему, Дардель рассчитывал, что она будет висеть в церкви. Возле хоров.
- Да, - согласилась Паула. - Наверно, есть и такие церкви.
Распознать антикваров среди приезжей публики не составляло труда. Смотреть на "Мадонну" им было недосуг, они вроде как спешили, быстро озирались по сторонам, желая убедиться, что конкурентов здесь нет. Потом спрашивали, нельзя ли поговорить со мной без свидетелей. И я вел их в мастерскую и задергивал драпировку.
- Ты решил насчет цены? - таков непременно был первый вопрос.
- Не понимаю, что ты имеешь в виду, - говорил я.
- Да ты не стесняйся. Назови сумму.
Все они разговаривали со мной снисходительно, высокомерно. Для них я был недоумком, которому выпала немыслимая удача.
- Вообще-то я думал оставить ее у себя, - говорил я. - В моем приватном собрании.
Некоторые из них с легким удивлением спрашивали, какие еще мастера есть в моем собрании. Но большинство говорили только:
- В конечном счете ты ведь назначил цену. В глубине души. Назови сумму-то.
А кое-кто добавлял:
- Ради Бога, не связывайся с аукционными фирмами. Надуют тебя.
- Никто меня не надует. А цены у нее нет.
- Стало быть, ты все же делал прикидки.
- Нет. Никаких прикидок я не делал.
- Но ты не против, чтобы тебе назвали цену? Так, для примера.
- В таком случае я предпочту получить предложение на бумаге. Подписанное, заверенное и действительное как минимум в течение полугода.
За ту неделю я получил восемь оферт, аккуратно написанных, с заверенной подписью. Они лежат у меня в ящике под телефоном. Некоторые не приезжали, а только звонили по телефону. Исполнительный директор одной из крупнейших в Норланде лесопромышленных компаний позвонил как-то поздним вечером и сообщил, что мог бы выложить столько-то и столько-то миллионов. Я видел его фотографии в "Новостях недели" и знал, как он выглядит.
- Но вы же не видели картину, - сказал я.
- Я привык покупать не глядя, - ответил он. - Каждый год покупаю миллионы сосен и елей, которых никогда не видал.
- Об этом я не подумал, - сказал я.
- Для меня искусство должно быть сюрпризом и являться аки тать в нощи. Покупать картины, знакомые вдоль и поперек, нет смысла, лучше уж писать их самому.
- Обещаю все взвесить, - сказал я. И записал номер его телефона. - Дам знать, если дело обернется так, что я не смогу сохранить ее за собой.
Однажды рано утром в дверь громко постучали, я только-только отвязал от запястья проволоку и стоял, держа под мышкой свернутый матрас. Оказалось, пришел Гулливер.
- Можно войти? - спросил он.
- Милости прошу, - сказал я.
При этом я ничуть не покривил душой; целыми днями вокруг толклись только чужаки, а его я вроде как знал давным-давно.
- Мы одни? - спросил Гулливер.
- Да. Одни.
- Я к тебе с предложением. На сей раз ты не отвертишься. Каждый человек рано или поздно приходит к выводу, что больше упираться не стоит.
- Я ни о каких предложениях не просил.
- Мы учредили консорциум. Я и несколько моих коллег. Мы бы не стали этого делать, если б ты напрочь отвергал любые предложения. Такова предпосылка.
- У меня есть и другие предложения, - вставил я. - Они тут, в ящике.
- Вот как. Ты их даже не читаешь.
- Пусть себе полежат, ведь они некоторым образом связаны с "Мадонной".
- Но наше предложение ты прочтешь, - сказал он. Достал из заднего кармана бумажник, открыл его и вытащил сложенный листок. - Думаю, большей суммы тебе не предложат. Хотя для нас это не предел.
Я поставил матрас на пол, прислонив к стопке писанных маслом картин, и развернул листок, а Гулливер сказал:
- Черт бы его побрал, Дарделя этого. В моей жизни это самая крупная сделка. - На секунду его отвисшая нижняя губа дрогнула вроде как от волнения.
Читая сумму, я заметил, что руки у меня дернулись, словно хотели тотчас порвать листок. Я понял, что он имел в виду, говоря, что большей суммы мне не предложат. Огромная цифра, точно кулак, ударила меня прямо в лицо.
- Прошли те времена, - сказал я. - Те времена, когда на искусстве срубали большие деньги. Так было несколько лет назад. Теперь ценится недвижимость за рубежом.
- Мне на это начхать, - отозвался Гулливер. - Мы в консорциуме решили: она - само совершенство. Так по телевизору говорили. А совершенство риску подвергать нельзя.
- Все подлинное - совершенство. Ничто не может быть иным, чем оно есть. - Еще мне удалось сказать: - Но твою бумажку я положу в ящик, к остальным предложениям.
А затем я попросил его уйти. Мне, мол, надо одеться. В любую минуту могут прийти клиенты.
В те дни я действительно продал несколько картин, писанных маслом, в золоченых рамах. Казалось, "Мадонна" заразила своими флюидами неподдельные, ручной работы пейзажи, и они словно бы стали еще подлиннее, еще правдивее, оттого что находились с нею рядом.
В дверях Гулливер сказал:
- Я видел, попадание было почти в яблочко. Судя по твоей физиономии. В конце концов ты поймешь, что выбора у тебя нет.
Тут я все-таки должен упомянуть, какой пейзаж видели вокруг те, кто приходил ко мне и к "Мадонне". Они же как-никак видели его. Когда они приходили утром, до полудня, озеро пряталось в тумане, поселок начинался там, где кончался туман. За последними домами - это трехэтажные доходные дома, построенные муниципальным жилищным фондом еще в шестидесятые годы, - тянулись поля. И простирались они далеко, до самого низкого горизонта, где начинался лес. Некоторые говорили про лес, что это горы. Но какие там горы, просто глинистая равнина сменялась мореной. Среди дня туман исчезал, и тогда было видно, по сути, одно только небо. Хотя иной раз над рекой оставалась полоска мглы, как бы тонкий, змеистый клуб дыма, который уплывал прочь, по-настоящему нигде не кончаясь. Кроме неба, можно было заметить дубы, ясени и липы во дворах. Когда эти люди, ну, те, что приезжали посмотреть на "Мадонну", отправлялись восвояси, им приходилось мили две ехать сквозь туман, чтобы выбраться на магистральное шоссе.
В один из первых дней кто-то спросил, как я обеспечиваю ее безопасность.
- Ночую возле нее, - ответил я. - И привязываю к запястью медную проволоку, закрепленную на раме.
Сказал и тотчас сообразил, как неубедительно и убого это звучит и как ребячлива моя затея. Вот и позвонил в страховую компанию, где с давних пор была застрахована наша багетная мастерская. Оборудование и склад, 50 000 крон.
Все оказалось не так просто, как я себе представлял. На случай кражи требовалась сигнализация. И нужно было точно указать стоимость "Мадонны". Я назвал сумму, обозначенную в Гулливеровом предложении, даже запнулся несколько раз - язык не поворачивался произносить такие цифры. Потом спросил, не поможет ли страховая компания с установкой сигнализации. И во что мне это обойдется.
В тот же день после обеда они прислали своего сотрудника. Он осмотрелся и сказал:
- Две тысячи за сигнализацию. И одиннадцать - за страховку.
- Таких денег у меня нет.
- Ты здесь самый состоятельный человек. С этакой-то картиной.
- Кроме "Мадонны", у меня ничего нет.
- Ликвидные средства, - сказал он, - не проблема. Могу тебя выручить. Случайно. С деньгами всегда одна только трудность: как их поместить.
- Спасибо, но я лучше попробую обойтись своими силами.
Перед тем как уйти, он сказал:
- А вот эти-то, остальные картины небось сотни тысяч стоят?
- Они вообще ничего не стоят, - ответил я. - Рамы и те дороже самих картин.
- За эту сколько возьмешь? - спросил он, показывая на рощицу с озерцом, где плавали четыре белоснежные птицы. - Тысяч восемь, скажем?
- Она стоит четыре сотни, - объяснил я. - Большие - те по шестьсот крон, маленькие - по четыреста. На больших, там по семь птиц. - И я потер ладонью лысину. Я всегда так делаю, когда растерян или, наоборот, знаю что-то совершенно точно.
- Нет, - сказал он, - ты стараешься мозги мне запудрить. Черт побери, связываться с тобой рискованно.