Вот он, – думал я, – тот сказочный, пленительный мир Нью-Йорка, который был так близок и так недосягаем. Мальчику, чье детство прошло в пригороде, Нью-Йорк казался Страной Оз, сияющим миражом в пустыне, и десять лет, прожитых в этом мегаполисе, не изменили моего отношения к нему. Я гулял по улицам, просиживал в барах бесчисленные вечера моей студенческой юности, пробовал пирожки с черной фасолью в Китайском квартале, блины на Брайтон-Бич, суп из рубца (под названием "фляки") в польском ресторане. Я ходил в центр современного искусства The Kitchen, в клуб The Knitting Factory, в студию перфоманса P. S. 122, но всегда чувствовал себя чужаком. Настоящий Нью-Йорк (я представлял его волшебным королевством, где живут красивые придворные в шикарных одеждах, ведущие умные беседы в залах с приглушенным светом) жил своей жизнью; складывалось ощущение такое, словно я попал на церемонию вручения Оскара, вот только меня не пускают за бархатные канаты вдоль красной ковровой дорожки.
И вдруг мне словно выдали пропуск – ничего, что с ограниченным доступом. Мы подружились-таки с девушкой моего приятеля (она, кстати, оказалась чрезвычайно обаятельной особой, отличной рассказчицей и проницательной собеседницей), однако все прочие игнорировали меня. Я не виню их за это. Одевался я безвкусно, вечно путался под ногами, не умел себя вести на вечеринках и заказывать напитки. Поэтому я держался в стороне от центра внимания, глазел на женщин и отрабатывал свое пребывание в компании остроумными замечаниями. Мне очень хотелось прижиться среди бомонда, хотя в моем случае оставалось только уповать на чудо. Я представлял, как они разглядят во мне интеллектуала и высоко оценят мою способность сдобрить беседу щепоткой литературной цедры. Ребята зауважают меня, девчонки обратят внимание. И, в конце концов, одна из них – абсолютно не важно, кто именно, – сочтет, что я достаточно интересен для того, чтобы стать ее парнем.
После таких бурных вечеров и выходных тяжело было снова приниматься за диссертацию и корпеть над главой, посвященной Джейн Остин. Научная работа – невероятно долгое и утомительное занятие; я только начал ее, а уже постоянно спрашивал себя, чем все это закончится и устроюсь ли я на достойную должность, когда стану кандидатом наук. Иногда я даже злился на писательницу, особенно при мысли о романе "Мэнсфилд-парк". Я прочитал его дважды, но не нашел ничего, что бы мне в нем понравилось, и совсем не мог понять, как Остин вообще ухитрилась написать эту книгу. Произведение отрицало все, во что верила писательница, что так восхищало меня в "Эмме", "Гордости и предубеждении" и "Нортенгерском аббатстве": ум, любознательность и жизнерадостность. Тон повествования был мрачным, даже печальным, мироощущение героев казалось сложным для понимания и старомодным.
Хуже всего то, что я был вынужден проводить время в компании крайне неинтересной героини. Фанни Прайс – бедная родственница, которую в возрасте десяти лет удочерила семья ее богатого дяди. Ошеломленная великолепной обстановкой нового дома в поместье Мэнсфилд-парк, подавленная самоуверенностью и красотой четырех кузенов и кузин, малышка выросла безропотной и пугливой девицей, слабой телом и душой. Она не обладала ни смелостью Эммы, ни остроумием Элизабет, ни искренним жизнелюбием Кэтрин Морланд и, кажется, просто не умела быть счастливой и радостной.
Покорность Фанни можно объяснить и оправдать, но временами мне чудилась в ней скрытая агрессия. Когда братья и сестры Фанни, желая развлечься с друзьями, решили поставить домашний спектакль (кстати, обычное дело для семьи Остин; когда Джейн росла, в их доме часто устраивали представления), девушка наотрез отказалась участвовать в такой, якобы непотребной, затее. Однако просто держаться в стороне ей было недостаточно. Похоже, ее брала досада при одной мысли о том, что остальные радуются:
Вокруг нее каждый был весел и деятелен, упоен собственной значительностью и собственными успехами, у каждого был свой интерес, своя роль, свой костюм, своя любимая сцена, свои друзья и союзники, все были заняты, совещались, сравнивали или находили развлеченье в шутливых причудах. Она одна была печальна и никому не нужна; ни в чем не участвовала, могла уйти или остаться, могла окунуться в их шум и суету или удалиться… и никто ее не замечал и ни разу ее не хватился.
Меня так и подмывало воскликнуть: "Невелика потеря!" Фанни не просто жалела себя. Это была ее модель поведения, постоянная маска великомученичества, мол, не тревожьтесь обо мне, я посижу одна в темном углу. Однако, когда Фанни тихонько бродила, наблюдая за репетициями, ей "казалось, что она извлекает из этой затеи ничуть не меньше невинного удовольствия, чем любой из участников". "Невинное удовольствие" – верный признак ее лицемерия, которым она отгораживалась ото всех. Сначала Фанни получала наслаждение, наблюдая за репетициями пьесы, а затем – от порицания ее.
В свои восемнадцать лет Фанни по доброй воле оставалась той маленькой девочкой, которая когда-то впервые переступила порог Мэнсфилд-парка. Даже в "Восточной комнате" – ее собственных тесных владениях под крышей, – служившей когда-то классной комнатой в доме Бертрамов, до сих пор стояла детская мебель. Словосочетание "невинное удовольствие" подобрано верно. Пьеса (романтическая история под названием "Обеты любви") неприятна героине, потому что репетиции становятся чудесным предлогом для флирта между актерами. Сталкиваясь со взрослым миром чувственности, правильная, приличная, пристойная, порядочная и педантичная Фанни просто не знала, как себя вести. В довершение всего наша героиня не любила читать романы; она считала их слишком уж пикантными и развязными.
Но приходится признать, что прочие обитатели Мэнсфилд-парка оказались ничуть не лучше, а даже хуже, чем Фанни, у которой, помимо недостатков, имелись все же и достоинства. Да, она жалела себя, но была готова к самопожертвованию. Была пассивна, но терпелива, бескорыстна и уступчива. Поведение остальных домочадцев можно назвать в той или иной степени отвратительным. Дядя Фанни, сэр Томас Бертрам, – сухой и властный глава семейства, чье присутствие угнетало всех в Мэнсфилде. (Только его отъезд по делам позволил молодежи устроить домашний спектакль.) Супруга сэра Томаса, леди Бертрам, вялая и бесполезная особа: "нарядно одетая, она целыми днями сидела на диване и занималась каким-нибудь бесконечным рукодельем… думая при этом все больше о своем мопсе, а не о детях"; она была настолько мила, умна и предприимчива, насколько может себе это позволить дорогая диванная подушка.
Мария и Джулия – двуличные и капризные дочери супругов Бертрам. ("Тщеславие у них было такого превосходного свойства, что казалось, они полностью его лишены", – описывала их Остин.) Старший сын Том – безответственный повеса. И, конечно, самый гадкий персонаж во всем творчестве Остин – сестра леди Бертрам, язвительная, жадная, подлая миссис Норрис. Женщина, которая после смерти мужа "утешилась мыслью, что прекрасно может обойтись без него", и которая, словно злобная мачеха, изводила Фанни: "И помни, где б ты ни оказалась, ты должна быть тише воды, ниже травы". Одним словом, вся семья Бертрамов обращалась с приемной девочкой ничуть не лучше, чем с прислугой, – если вообще замечала ее существование.
Впрочем, нет, не вся семья. Младший сын Эдмунд, добрый и внимательный юноша, был оазисом порядочности в этой пустыне эгоизма. Но и к нему моя душа не лежала; он был такой же невыносимо правильный и благопристойный, как Фанни. Собственно говоря, именно он, любимый кузен и обожаемый старший друг и наставник, воспитал в девушке эти качества. К тому же Эдмунд и сам был склонен к лицемерию. Поначалу он тоже возражал против пьесы, однако быстро передумал, когда понял, что репетиции дают ему возможность ухаживать за той, в которую он, кажется, влюбился. Ничего дурного юноша, конечно же, не замышлял. Просто в постановке не хватало одного актера, и Эдмунду пришлось согласиться выйти на сцену, чтобы тем самым помешать вопиющему намерению брата – пригласить на эту роль едва знакомого джентльмена. И так уж получилось, что Эдмунду выпало играть в паре с девушкой, к которой он испытывал нечто большее, чем просто интерес.
Дело в том, что Остин ввела в роман еще двух молодых людей. Появление Генри и Мэри Крофордов, гостивших в Мэнсфилде у сводной сестры – жены тамошнего священника, – привнесло в ход событий то, чего, по моему мнению, так не хватало; их приезд подобен порыву свежего ветра в затхлом царстве Мэнсфилд-парка. Энергичный и обходительный Генри обладал хорошим вкусом и даром рассказчика, знал о жизни куда больше Тома, стоял на своем куда тверже Эдмунда, и с ним было куда интереснее, чем с любым из братьев. Что до его "необыкновенно хорошенькой" сестры, то она (резвая и пышущая здоровьем, кокетливая, остроумная и независимая), как никто другой, напоминала мне Элизабет Беннет. "Я очень крепкая", – сказала Мэри, спрыгивая с лошади. "Меня никогда ничто не утомляет, кроме того, что мне не по вкусу". Она даже позволяет себе весьма дерзкие высказывания. Так, она надменно заявляет: "Жизнь в доме дяди, конечно же, свела меня с кругом адмиралов" (Генри и Мэри Крофордов вырастил и воспитал дядя-адмирал), а затем выдает пикантный каламбур на тему сексуальной ориентации офицеров британского военно-морского флота.
Крофорды были богаты и независимы; деньги давали им внутреннюю свободу, невиданную прежде в тягостной атмосфере Мэнсфилд-парка. Их приезд оживил как семейство Бертрамов, так и сам роман. Пешие и конные прогулки, поездка в соседнее имение, спектакль: внезапно все завертелось, закружилось. Фанни, естественно, была взволнована и возмущена. Эти люди, их представления о том, как нужно проводить время (сама Фанни предпочитала спокойно сидеть), были ей не по душе. А когда Мэри и Эдмунд увлеклись друг другом – его спокойный уравновешенный характер притягивал мисс Крофорд как магнит, – нашу героиню охватила жгучая ревность.
Но если Фанни питала тайную неприязнь к Мэри, то последняя, напротив, вела себя по-дружески и тактично и, кажется, делала это вполне искренне. Миссис Норрис при всех отчитывала Фанни за то, что та отказалась играть в пьесе.
– Я и не собираюсь ее принуждать, – резко отвечала миссис Норрис, – но… я буду почитать ее весьма упрямой и неблагодарной девицей… весьма неблагодарной, принимая во вниманье, кто она и что. Эдмунд так был возмущен, что не мог произнести ни слова, но мисс Крофорд, удивленно поглядев на миссис Норрис, а потом на Фанни, у которой уже навертывались слезы на глаза, тотчас сказала не без язвительности:
– Не нравится мне мое место, для меня тут слишком жарко. – И отодвинула стул к другому концу стола, поближе к Фанни, а усевшись, ласково, тихонько заговорила:
– Не огорчайтесь, милая мисс Прайс… это досадливый вечер… все досадуют и сердятся… но Бог с ними.
Генри, неисправимый донжуан, нравился мне гораздо меньше, чем Мэри; во время репетиций спектакля он заигрывал с Марией Бертрам, прекрасно зная о ее помолвке с богатым, но не слишком сообразительным молодым джентльменом, а двигало мистером Крофордом вздорное желание потешить свое самолюбие. Следующей в его списке стояла Фанни; он хвастался сестре планами: "…мне нужно затронуть ее сердце", но вскоре его настойчивость сыграла с ним злую шутку. Генри очень удивился, когда понял, что пленен доброй и кроткой натурой Фанни – в свое время Мэри также была удивлена своим чувством к Эдмунду. Стоило мистеру Крофорду начать ухаживать за своей избранницей всерьез, и в нем проснулись такие чудесные качества, как терпение, такт и чуткость, он показал, что у него развитой ум и пылкое сердце.
Мистер Дарси и Элизабет дополняли друг друга, указывали на недостатки и исправляли их. Поэтому, читая "Мэнсфилд-парк", я по аналогии выискивал признаки такого же союза между Бертрамами и Крофордами: Эдмунда с Мэри и Фанни с Генри. Благопристойность уравновесит смелость, постоянство – живость. Братья и сестры повзрослеют, заведут свои семьи, и будут счастливы.
И тут произошло событие, которое заставило меня изменить мнение не только насчет "Мэнсфилд-парка", но и самого себя. Примерно через год после того, как я стал вхож в тусовку золотой молодежи, мой друг женился на своей девушке. Свадьба больше смахивала на коронацию: ужин накануне заветного дня в изысканном ресторане с видом на Ист-Ривер, пышная церемония венчания в грандиозной епископальной церкви в Ист-Сайде и роскошный, безупречно организованный прием в частном клубе неподалеку. Ради такого случая я выудил из недр своего шкафа лучшую пару ботинок и купил новый костюм (старый висел еще с бар-мицвы). Собрались сотни гостей, большинство из них – бизнесмены, сделавшие головокружительные карьеры, и полезные знакомые, приглашенные родителями невесты. Пока я и другие холостые парни наблюдали за танцами (наследница огромного торгового центра была одета в маленькое черное платье с изящной меховой оторочкой по вырезу, от которого мы не могли оторвать глаз), один из них сказал про моего друга:
– Он своего добился.
– О чем ты? – не понял я, отыскивая глазами в толпе новобрачного, который, широко улыбаясь, пожимал руки друзьям своего тестя – крутым, уверенным в себе мужчинам, сильным мира сего.
– Он стал "своим", – ответили мне. – Он годами шел к этой цели.
Мой друг действительно не принадлежал к привилегированному кругу. Он вырос на юге; его отец, правда, имел высшее образование, но мать работала стюардессой, а дед был патрульным полицейским. Мой товарищ постепенно поднимался вверх по академической лестнице: получил высшее образование, затем защитил диссертацию; для путешествий выбирал исключительно северо-восточное направление и вскоре перебрался в Нью-Йорк, где стал делать карьеру, получая одно повышение за другим. Но я и представить не мог, что он настолько расчетлив.
Чисто теоретически я предполагал, что иногда люди женятся из-за денег. Из романа "Великий Гэтсби" я знал, каково это приехать в Нью-Йорк, чтобы похоронить свое прошлое и попытаться войти в высшее общество всеми правдами и неправдами. Но какое это может иметь отношение к моим друзьям? Мы же встречаемся только с теми людьми, которые нам симпатичны! Мы же обязательно женимся по любви! В голове всплыло слово "карьерист", и, кажется, я впервые осознал его значение. А потом я вспомнил один эпизод, который произошел вскоре после того, как друг познакомил меня со своей девушкой. Они хотели свести меня с ее школьной подругой, однако у них были сомнения на этот счет.
– Она привереда, – сказали мне.
– Как это? – спросил я (фильм "Когда Гарри встретил Салли" я еще не смотрел).
– Значит, хуже не бывает, – ответил друг, пытаясь как можно точнее передать ужасный смысл этого определения. – Хуже, чем некрасивая. И даже хуже, чем бедная.
Забавно, ведь тогда я не придал этому значения, или придал, но мысленно отмахнулся. Эти двое любили поразвлечься, с ними никогда не было скучно. Я не желал задумываться над истинным смыслом слов моего друга или, скорее всего, просто не поверил ему. Но теперь, на свадьбе, когда тот самый мир, в который я неожиданно попал, предстал предо мной во всей красе, явив свои законы, я невольно задумался о его подноготной (за маской изысканности скрывалась алчность, за роскошью стояла жестокость) и особенно о том, нужен ли он мне. Если мой друг – карьерист, то кто же, черт подери, я сам? Я не строил таких конкретных планов, как он, и даже не думал о том, к чему все это приведет, но разве моя тяга к блестящему кругу и потуги быть принятым в него не говорили о моих амбициях? В кого я превращался? Кем я уже стал?
Мне бы очень хотелось сказать, что в тот же вечер я потерял всякий интерес к этой публике, но все оказалось намного сложнее. Молодожены оставались моими друзьями, и, потом, устоять перед таким искушением совсем нелегко. Но я стал замечать то, что прежде ускользало от моего внимания; к примеру, как эти люди обращались с окружающими, а также до чего они довели самих себя. И я вдруг понял (как только вновь сел за диссертацию), что кто-то уже рассказывал мне о привилегированном обществе еще до моего знакомства с ним, вот только я плохо слушал. Догадываетесь, в каком из романов Остин я очутился? Чем было это царство роскоши и жестокости, гламура и жадности, равнодушия и развлечений, если не современной версией "Мэнсфилд-парка"?