Уроки Джейн Остин. Как шесть романов научили меня дружить, любить и быть счастливым - Уильям Дерезевиц 4 стр.


Но как же быть с величайшим модернистским романом, книгой, сформировавшей меня как читателя, – "Улиссом" Джеймса Джойса? Любой филолог скажет вам, что "Улисс" также превозносит повседневность. Джойс стремился создать произведение, сравнимое по величию и размаху с шедеврами Гомера, Вергилия и Данте, вершинами западной литературы, но в центр событий он поместил не героическую фигуру Ахиллеса или Одиссея, а самого ничтожного человека, какого смог вообразить, – недотепу, рогоносца, нелюдимого неудачника, рекламного агента-еврея по имени Леопольд Блум. Эпическое великолепие романа заключается в символических лабиринтах, которые Джойс выстраивает вокруг него, начиная с заглавия. Незаметно для себя Блум становится Улиссом наших дней, а его путешествие по Дублину длиной в один день приравнивается к десятилетнему странствию среди богов и чудовищ, выпавшему на долю его прославленного предшественника.

Эта мысль волнует, кружит голову. Как и Остин, Джойс дает понять, что любая жизнь, включая твою, в каком-то смысле является подвигом. Но, в отличие от "Эммы", форма, в которой Джойс преподносит нам эту истину, не дает читателю возможности прозреть. Символика произведения слишком навязчива, а художественные эффекты излишне нарочиты, и в итоге тебе начинает казаться, что значимость фигуры Блума не имеет никакого отношения к самому Блуму, все дело в его создателе. Мантия героя дана Блуму напрокат; наше внимание сосредоточено не на его жизни, а на том, с каким непревзойденным мастерством ее преподносят. Фигура, притягивающая взгляд в истории Блума, – это Джойс, несравненный и необыкновенный. С этой точки зрения послание "Улисса" прямо противоположно посланию "Эммы". Обычная жизнь интересна только в изложении Джеймса Джойса, без него она мало что значит.

Между прочим, однажды мне пересказали теорию, согласно которой "Эмма" (по единодушному мнению критиков, лучшая книга Остин) была также задумана как нечто эпическое. Неоцененный вклад Остин в традицию, к которой век спустя столь громогласно присоединился Джойс. Например, сцена с пикником, где Эмма так низко пала с моральной точки зрения, должна была стать своеобразной версией нисхождения героя в преисподнюю, центральным эпизодом западного эпоса, и все остальное в том же духе. Тут, правда, надо иметь в виду, что теорию излагала поклонница Остин; при таком раскладе Джейн вставала в один ряд с высочайшими классиками. Но для меня подобные суждения противоречат всему, что Остин пыталась выразить, и даже умаляют ее достижения. Ни к чему гримировать романы Остин под эпические, чтобы оценить их по достоинству. Ей не обязательно выступать в высшей лиге. Ее скромная женская игра не менее хороша и величественна. Остин прославляла обычную жизнь по-своему – без претенциозности Джойса, без модернизма, исторических прототипов, целого арсенала эпических приемов. Она предложила нам взглянуть – если мы готовы всматриваться – на самые обычные дни, без всяких прикрас. Роману Остин не требуется снисхождение. Он очень личный и откровенный, и оправдания ему не нужны.

После встречи с Эммой Вудхаус во мне изменилось еще кое-что – мое отношение к другим людям. Впервые присмотревшись к себе, я вдруг увидел окружающих. Я стал замечать их, принимать их в расчет и не на шутку заинтересовался чужими ощущениями и переживаниями. Люди вдруг обрели глубину и яркость литературных персонажей, а их истории оказались занимательными, словно книги. Я почти научился сопереживать им во время разговора и замечал черты характера, которые они стремились мне показать. Все, что раньше едва просматривалось сквозь завесу скуки, вдруг стало четким и ясным. Все оказалось таким интересным, таким важным, каждая беседа могла привести к новому открытию. Из моих ушей будто вытащили затычки. Мир вдруг стал больше и просторнее, чем я мог себе представить, словно передо мной распахнул двери дом с тысячью комнат.

Помимо этого меня начало интересовать, что люди думают и говорят обо мне, как мои слова и поведение влияют на них. Вот это да! Оказалось, что многое выводит их из себя. Так легко обидеть другого человека, если ты, фигурально выражаясь, не видишь и не слышишь его. Теперь я понимал, что если хочу найти друзей, вернее, по-настоящему подружиться со своими друзьями, надо менять себя. Пора перестать быть подозрительным, злобным, зацикленным на себе придурком.

Как-то раз, примерно в это время, я разговорился с одной из своих приятельниц. Мы с ней встречались, когда учились в колледже, и тогда я не слишком хорошо с ней обошелся. А сейчас она рассказывала мне о своем новом парне, жаловалась, что в последнее время они не так близки, как прежде. Слушая об отношениях, которые были куда более близкими, чем я мог себе представить, я волновался все больше и больше и, в конце концов, не выдержал и перебил ее. "Что, – спросил я, – что для тебя значит "близкие?"" Это был не риторический вопрос. Я вдруг осознал, что мне очень важно, что она скажет, потому что сам я не в состоянии дать ответ. Меня вдруг охватило чувство растерянности, утраты – все эти годы что-то необыкновенное, грандиозное обходило меня стороной, а я даже не догадывался об этом и теперь не понимал, как это обрести. "Вот мы, например, – поинтересовался я, – были близки? То, что между нами сейчас, – близость?" Ее взгляд многое прояснил: "Несчастный болван, конечно, мы не близки. Разумеется, это не близость".

Мне было досадно от осознания своей обделенности. Я не знал, что делать, не представлял, как избавиться от этого чувства, как выбраться из ямы, в которой, оказывается, сидел столько времени. Но дальше так продолжаться не могло. В конце года я набрался храбрости и объявил своей подружке, что мы расходимся. Я уже начинал понимать, какими должны быть настоящие отношения, но у нас с ней оказалось слишком мало общего, да и я успел наломать столько дров, что бессмысленно было пробовать начинать сначала. (Кстати, она-то давным-давно решила, что нам надо расстаться, и была очень рада, что все, наконец, закончилось.) Быть одному оказалось не так-то просто, но я понимал, что это первый шаг к тому, чтобы стать когда-нибудь нормальным человеком. Хотя нет, это был второй шаг. Первым шагом стало знакомство с "Эммой".

Глава 2. "Гордость и предубеждение": пора взрослеть

На первых курсах аспирантуры я жил в университетском общежитии, деля убогую, замызганную квартирку с незнакомыми студентами факультета управления. Они вечно пропадали на корпоративных вечеринках и возвращались разгоряченные бесплатными коктейлями и разговорами о будущей работе, а иногда приводили с собой дружков и галдели у телевизора. Я прятался в своей комнате, словно хомяк в норе. Норка была невелика. Столом мне служил кусок доски на двух тумбах, кроватью – старый тощий матрас, который я раскладывал прямо на полу. Жесткий, неудобный стул, крохотный шкаф для книг, подержанный компьютер – вот и все мои пожитки. Я спал до полудня, читал ночи напролет, завесив окно истрепанным шерстяным одеялом – оно держалось на двух гвоздях, вбитых в раму, – чтобы свет уличных фонарей не бил в глаза. В три часа ночи я шел на кухню ужинать, зажигал свет, ждал с минуту, пока тараканы разбегутся по углам, ел лапшу или разогревал мини-пиццу.

Другими словами, мне стукнуло почти тридцать, а я все еще жил как студент-первокурсник. Я никак не мог повзрослеть; собственно говоря, именно поэтому я и поступил в аспирантуру. Уже несколько лет я вел вполне самостоятельное существование, работал там и сям, но по-прежнему не понимал, как управляться с этой жизнью. Меня пугала элементарная покупка шампуня. Я замирал посреди магазина, пытаясь понять, как меня сюда занесло и что я должен сделать. "Значит так, – логически размышлял я. – Ты хотел вымыть голову. Сюда пришел за шампунем. Ну вот, теперь иди к кассе и заплати за него".

Впрочем, в моей беспомощности во взрослом мире не было ничего удивительного. Я младший из троих детей в нашей семье – причем разница между нами довольно большая, почти шесть лет, – и со мной всегда обращались как с ребенком. Мама безмерно любила меня и поддерживала всегда и во всем. Я был "ее" сыном, только я походил на нее, во мне она узнавала своего обожаемого отца, и она вечно нянчилась со мной. Однако главным в семье был папа, и все в доме ему подчинялись. Взыскательный и вечно недовольный результатом, он относился ко мне как к младенцу, но, в отличие от матери, не мог ни приласкать, ни поддержать. Он требовал всегда очень многого, но при этом всем своим видом давал понять, что я вообще ни на что не годен.

Теперь я понимаю, что его постоянно преследовал страх – как за наше материальное положение, так и за физическую безопасность. Во время Второй мировой войны его родителям вместе с ним удалось покинуть Европу – и тем самым спастись от Холокоста – в самый последний момент. Остальные члены семьи бежать не смогли, и, хотя отец усилием воли сумел избавиться от чешского акцента, окончательно от пережитых в юности потрясений он так и не оправился. Он ни разу не потратил лишней копейки, ни одну скрепку не выбросил зря. Он был с нами суров и деспотичен – орал и раздавал затрещины, требуя отличных оценок, – и вместе с тем пытался уберечь от всего, словно наседка цыплят.

Отец не желал, чтобы его сыновья рисковали, самостоятельно пробовали свои силы или пускались в открытое плавание; он уже все продумал за нас; нам оставалось только следовать разработанному им плану: избрать своим поприщем естественные науки – отец был инженером, – поступить в медицинский университет и как можно раньше начать зарабатывать на жизнь. Не тратить времени попусту, не размениваться по мелочам. Мир опасен; чем меньше ошибок мы допустим, тем лучше. Отец уже просчитал, чем нам нужно заниматься, дабы обеспечить себе безбедное существование, и нечего понапрасну обдумывать это самим.

Каждый раз, заметив, что я затрудняюсь что-то сделать – открыть банку в десять лет или написать сочинение в пятнадцать, – отец бросался делать это вместо меня, не позволяя самостоятельно справиться с проблемой. Намерения его были исключительно благими: он хотел оградить меня от страданий и неудач на пути к той или иной цели. "Я уже совершил эти ошибки, – всегда говорил отец. – Учись на моем опыте". Однако в своей воспитательной методике он не учел одну мелочь: он не сможет вечно быть рядом, чтобы подстилать соломку. В результате я так и не научился заботиться о себе, разговаривать с продавцами, распределять деньги; вообще, жить самостоятельно. И поэтому в свои двадцать восемь лет стоял посреди магазина и пялился на шампунь.

Поступление в аспирантуру при Колумбийском университете не сделало меня самостоятельней. Отец преподавал на одном из факультетов этого вуза, и для его детей обучение было бесплатным, поэтому колледж я заканчивал там. После колледжа я мог бы уехать в Чикаго, но страшно было даже представить, что я перееду в незнакомый город, за сотни километров от всех, кого знаю. Словом, я остался на прежнем месте, в квартирке, расположенной практически за углом отцовского офиса.

Время от времени я заглядывал к нему, и он вел меня в китайский ресторан. Отцу не нравилось мое увлечение английской литературой – он уже заранее представлял, как будет содержать меня до конца своих дней, – и мы препирались по этому поводу, пока ели лапшу. "Если бы я владел собственным бизнесом, – ворчал он, – я бы нашел тебе местечко. Хотя ты бы все равно отказался". В ответ я напоминал ему о разногласиях между ним и моим дедом, который держал лавочку в Швейном квартале (отец не горел желанием продавать застежки так же, как я не стремился лечить людей), но подобные увещевания на родителя не действовали.

На самом деле отец не верил в то, что я закончу аспирантуру. Собственно, он изначально не думал даже, что я туда поступлю. Какое бы испытание мне ни предстояло, он никогда не сомневался в моем провале. Ведь, по мнению отца, ему постоянно приходилось мне во всем помогать. Он не ждал от меня успешного окончания первого курса. По французскому у меня вечно были тройки, и отец – сам-то он владел шестью языками – считал, что экзамен по языку я завалю. "Спасибо за поддержку", – бормотал я, благодарил его за ужин и плелся обратно в свою убогую берлогу.

Я жил в этой квартире, когда читал "Эмму" и, как результат, расстался со своей с девушкой; я жил там и год спустя, когда настал черед остальных романов Джейн Остин. Дело было на летних каникулах после третьего курса аспирантуры. Семинары закончились (между прочим, языковой экзамен я сдал), и теперь полным ходом шла подготовка к страшному испытанию: осенью меня ждал устный квалификационный экзамен. Последняя академическая проверка на прочность. За четыре месяца следовало прочитать сотню книг, а в день экзамена мне предстояло зайти в аудиторию, где четыре профессора должны были учинить двухчасовой допрос с пристрастием. Похоже на обряд посвящения. Зато, как только я его пройду – вернее, если пройду, – сразу стану на шаг ближе к зрелости и к тому, чтобы в свою очередь когда-нибудь занять место одного из этих профессоров. (Отец, ясное дело, был уверен, что я провалюсь. "За что боролся…" – буркнул он.) Что же касается взросления в целом, не только в учебе, я тогда не думал, что меня могут ожидать какие-либо сложности.

Тем летом квартира осталась в моем полном распоряжении – сосед, богатенький выпускник частной школы из Дартмута, нашел себе жилье поприличнее, – и я читал с утра до ночи. Я читал, когда чистил зубы, когда ел лапшу; я читал, даже когда шел по улице (что, как выяснилось, требовало изрядной сноровки). И вот в один прекрасный день где-то в середине лета я совершенно неожиданно влюбился.

Объектом моей нежной страсти стала Элизабет Беннет. Разве мог я устоять перед чарами главной героини романа "Гордость и предубеждение", когда другим это оказалось не под силу? Такого пленительного образа я в жизни не встречал. Великолепная и остроумная, смешливая и задорная – рядом с ней жизнь казалась ярче. Когда ее старшая сестра Джейн восторгалась новым знакомым: "он именно такой, каким должен быть молодой человек умный, добрый, веселый", Элизабет насме шливо заметила в ответ: "К тому же он недурен собой… что также говорит в пользу молодого человека, если к нему это относится". Кроме того, она – смелая и великодушная, решительная и преданная – бросается защищать своих близких, словно львица. Во время визита в соседнее имение, где проживают знатные друзья, Джейн заболевает. И тогда младшая сестра, не раздумывая, идет три мили пешком по грязи, чтобы позаботиться о старшей; Лиззи глубоко безразлично, что такой поступок могут счесть недостойным девушки ее положения.

Элизабет, как и мне, тоже досталась непростая семья. Джейн – идеальная сестра, милый, терпеливый и надежный друг. Но три младших сестры были несносны. Мэри, средняя, – педантичная зануда, которая все свои мысли черпала из книг ("Гордость и тщеславие – разные вещи, хотя этими словами часто пользуются как синонимами"). Младшие, Китти и Лидия, – пустоголовые вертихвостки. Отец семейства был умен (я выпрямлял спину, стоило ему заговорить, хотя с Элизабет он держался весело и шутливо), однако все силы тратил на пререкания со своей вздорной супругой – средоточием нервозности и безрассудства. Отношения четы Беннет напоминали затянувшуюся комедию, и, что хуже всего, они об этом знали. "Вам доставляет удовольствие меня изводить. Конечно, вам нет никакого дела до моих истерзанных нервов", – жаловалась миссис Беннет. "Вы ошибаетесь, моя дорогая. Я давно привык с ними считаться. Ведь они – мои старые друзья. Недаром вы мне толкуете о них не меньше двадцати лет", – парировал ее муж.

Мне нравилось и то, что Элизабет, так же как я, мало интересовалась браком (стоит ли осуждать ее за это при таких-то родителях?). "Если бы я задумала приобрести богатого мужа, – говорит Элизабет, – или вообще какого-нибудь мужа…" Разумеется, взгляды Лиззи никоим образом не влияли на чаяния ее матери. Каждое утро, как только на окнах распахивались гардины, миссис Беннет, терзаемая мыслью о том, как бы поскорей выдать дочерей замуж, начинала докучать мужу просьбами нанести визит Чарлзу Бингли – молодому человеку со средствами, который недавно переехал в соседнее имение, – пока другие мамаши до него не добрались.

Вскоре сестры были представлены мистеру Бингли и его другу, мистеру Дарси, располагающему еще бóльшими средствами. Один – полная противоположность другого. Бингли походил на бойкого, дружелюбного щенка бигля. "Клянусь честью, – признался он своему другу на первом балу, – я еще ни разу не встречал за один вечер так много хорошеньких женщин". Дарси, напротив, держался надменно, словно сиамский кот, который, стоит к нему прикоснуться, тут же принимается брезгливо вылизывать себя. Ему даже хватило наглости пренебрежительно отозваться об Элизабет сразу после знакомства: "Что ж, она как будто мила. И все же не настолько хороша, чтобы нарушить мой душевный покой", – пытался уклониться Дарси, когда Бингли предложил ему потанцевать с Элизабет. Для меня подобное заявление прозвучало как личное оскорбление. Каким надо быть идиотом, чтобы не очароваться ей так же, как я? Лиззи была полностью со мной согласна. Она не последовала примеру сестры и Бингли (по мнению Джейн, он был "именно такой, каким должен быть молодой человек"), сразу же влюбившихся друг в друга. Напротив, Элизабет мысленно прозвала Дарси самодовольным пижоном. А вскоре приехал и третий молодой человек, знавший Дарси с детства и подтвердивший все ее подозрения насчет несносного характера последнего. Тем временем Дарси с тревогой наблюдал за увлечением друга и держать свое мнение при себе явно не собирался. Положение Джейн в обществе было ниже, чем у Бингли, к тому же члены семьи Беннет, за исключением Джейн и Лиззи, вели себя чрезвычайно бесцеремонно. Судьбу Джейн решил бал в доме Бингли. Там присутствовали все соседи, и Беннеты воспользовались чудесной возможностью выставить себя на посмешище. Миссис Беннет во всеуслышание ликовала по поводу предстоящего брака старшей дочери – "более того, как много хорошего это событие сулит ее младшим дочерям, которые после замужества Джейн окажутся на виду у других богатых мужчин", – не волнуясь о том, что ее рассуждения могут быть превратно истолкованы или подхвачены злыми языками. "Кто такой для меня твой мистер Дарси, чтобы мне его бояться?" – фыркнула она в ответ на попытку Элизабет утихомирить мать. Мэри, несмотря на полное отсутствие дарования, весьма охотно ублажала публику скверной игрой на фортепиано. Последней каплей стало поведение родственника Беннетов – напыщенного и вместе с тем угодливого священника по имени мистер Коллинз, заявлявшего: "Я… ставлю служение церкви, в смысле почетности, вровень с исполнением самых высоких обязанностей в королевстве – конечно, если только не забывать, что это служение должно осуществляться с подобающим смирением". Коллинз, один из первосортных болванов в мировой литературе, позволил себе возмутительную бестактность – обратился к мистеру Дарси, не будучи официально ему представленным.

Назад Дальше