– А хотите узнать, – оживилась Франсуаза, – как выглядит жизнь, управляемая человеком, и жизнь, управляемая Христом?
Он слабо кивнул.
– Вот смотрите, – почти чирикнула она и показала ему рисунок, где был изображен круг, в круге перевернутое русское "Г", буква "я", а за пределами круга – крестик. – Собственное "я" на троне, – указала Франсуаза мизинцем (перевернутое "Г" – это трон, догадался Ласточка), – Христос за пределами жизни, жизненные устремления исходят от самого человека… Вот эти разного размера кружочки внутри шарика видите? Это жизненные устремления…
– Я, признаться, и не разглядел их, – покаялся Ласточка.
– Ну вот, – пропела Франсуаза, – устремления, шарики эти, исходят от самого человека, что часто приводит к разочарованию. А вот этот рисунок символизирует жизнь, управляемую Христом.
Он приподнял голову и взглянул на рисунок. В центре круга на троне, как он теперь понимал, стоял крошечный крестик, "я" находилось у правой ножки трона и от трона по все стороны равномерно расходились такие кружочки на палочках, сильно напоминавшие сперматозоиды.
– Христос на троне вашей жизни, вот он, – Франсуаза указала все тем же ноготком на мизинце, – "я" уступило место Христу и жизненные устремления исходят от Христа, что соответствует Божьему замыслу. Какой круг лучше изображает вашу жизнь? – прочла Франсуаза надпись под картинками. – Какой из них вам хотелось бы избрать?"
Ласточка попросил у Франсуазы брошюру и еще раз взглянул в глаза гладковыбритому голубоглазому красавцу, изображенному на обложке. Отвращение к нему тут же переродилось в чисто физиологическое чувство тошноты, но, конечно же, он не сказал этого Франсуазе, а, сославшись на усталость, попросил ее уйти ненадолго под предлогом, что ему хочется чуть-чуть вздремнуть.
Она вышла и, подождав немного, принялась кому-то звонить. Она звонила также и вчера, он слышал это сквозь сон, подробно докладывала кому-то о его состоянии.
– Плох, слаб, – говорила она почти шепотом, – кишечник блокирован, пьет, но совсем немного, сон довольно спокойный, четыре укола в сутки. Нет, пока без увеличения дозы. Когда начинаются боли, просит сам.
"Кому она может все это рассказывать? Кому может быть это интересно?" – задался вопросом Ласточка, но тут же и отвлекся, поскольку главной его задачей было успеть прочесть письма.
Он вскрыл очередное письмо и хотел было приняться читать, но буквы расплывались у него перед глазами. Текст был написан фиолетовыми чернилами на тетрадном листе в клеточку, не крупно и не мелко, но строчки слишком тесно прилегали друг к другу (надо было одну клеточку оставить, подумал он по-школьному). Он силился и тер глаза и решил на мгновение зажмуриться и полностью расслабиться, чтобы затем собрать все силы для чтения. Он проделал это, и буквы расплывались уже меньше, но только все время прыгали у него перед глазами, прыгали и танцевали, водили хороводы и кружились на одном месте. В отчаянии он обхватил голову руками и сжал пальцами виски. Он умолял буквы остановиться, и в какой то момент они, кажется, немного сжалились, смилостивились: они продолжали движение, но не такое активное, они продолжали перепрыгивать из слова в слово, но все-таки уже можно было догадываться, что это было за слово, и он, истекая потом от напряжения, для верности медленно произнося слова вслух, начал читать:
"ОТЧЕ НАШ! ИЖЕ ЕСИ НА НЕБЕСЕХ! ДА СВЯТИТСЯ ИМЯ ТВОЕ, ДА ПРИИДЕТ ЦАРСТВИЕ ТВОЕ, ДА БУДЕТ ВОЛЯ ТВОЯ, ЯКО НА НЕБЕСИ И НА ЗЕМЛИ. ХЛЕБ НАШ НАСУЩНЫЙ ДАЖДЬ НАМ ДНЕСЬ: И ОСТАВИ НАМ ДОЛГИ НАША, ЯКО ЖЕ И МЫ ОСТАВЛЯЕМ ДОЛЖНИКОМ НАШИМ: И НЕ ВВЕДИ НАС ВО ИСКУШЕНИЕ, НО ИЗБАВИ НАС ОТ ЛУКАВОГО. ЯКО ТВОЕ ЕСТЬ ЦАРСТВО И СИЛА И СЛАВА, ОТЦА И СЫНА И СВЯТОГО ДУХА НЫНЕ И ПРИСНО И ВО ВЕКИ ВЕКОВ АМИНЬ".
Он прислушался.
Франсуаза продолжала говорить по телефону.
– Сейчас я никак не могу позвать его, мадам, – говорила она, стараясь выражаться как можно более учтиво. – Он молится, и я не могу прервать его. Но как только он сможет, он перезвонит вам, я обязательно передам ему, что вы звонили, и он перезвонит вам. Он очень плох, мадам, – сказала Франсуаза и повесила трубку.
Последние слова она произнесла почти замогильным голосом. "Откуда она знает, что я молился, ведь она не знает языка? – изумился Ласточка. – Хотя я и не молился, а всего лишь читал текст молитвы вслух".
– Кто это был? – прошептал он, у него вышло шепотом то, что должно было выйти криком.
– Франсуаза! – простонал он, но она не шла, видимо, не слыша его.
Он испугался и принял решение больше никогда не просить ее закрывать дверь в его комнату. Он все думал, кто же это звонил, он вдруг вспомнил, что с кем-то она уже говорила сегодня, докладывая о его состоянии. Но в этот раз она говорила явно с кем-то другим. С кем? Он решил не тратить много времени на догадки, потому что хотел прочесть еще одно письмо.
Не успел он распечатать конверт, как в комнату вошла Франсуаза.
– Звонила ваша тетушка, но я слышала, как вы молились, и не хотела прерывать вас. Вы можете немедленно перезвонить ей.
– Откуда ты знала, что я молился, ведь ты не знаешь русского языка? – еле слышно спросил Ласточка.
– Догадалась, – ответила она, – и вообще все молятся на одном и том же языке, а как при этом звучат слова – совершенно неважно.
То, что она сказала, он счел бредовой идеей, но теплая волна захлестнула его, когда Франсуаза упомянула тетку. Тетка немедленно предстала у него перед глазами, на ней, как на дереве, сидело множество говорящих котов и птиц, у ног ее лежал пес. Он улыбнулся ей и, кажется, даже мысленно поцеловал ее. Но она понимал, что у него нет сил звонить ей, да и зачем звонить, если они только что виделись воочию?..
– Я позвоню ей позже, – сказал он Франсуазе, – а сейчас не могла бы ты оказать мне одну услугу? Не спрашивай меня ни о чем и не суди… Не судите, да не судимы будете… Прочти мне, пожалуйста, это письмо… Это просьба умирающего, я уже сам почти не могу читать, все расплывается у меня перед глазами.
Она села рядом, и он, вынув письмо из вскрытого конверта, протянул ей листок.
– Но я же не знаю вашего языка, – возразила Франсуаза.
– Ты же сама сказала, что все обращенное к богу написано на одном языке, – серьезно проговорил он.
Он, кажется, уже и сам начинал верить в это. Они оба помолчали.
Поколебавшись минуту, Франсуаза развернула письмо и, чем-то кольнув его в бедро, медленно начала читать. Теплота разливалась по всему его телу, и он блаженствовал от того, что слышал франсуазин голос, читающий столь вожделенный им текст. Он, конечно, заметил сделанный ему укол, но предвкушение совершенно обезболило его: Ласточка даже не дернулся, как обычно, и теперь его мозг с жадностью поглощал фразу за фразой. "Как же она прекрасно читает по-русски", – отметил он мимоходом, после того как с жадностью проглотил первую из прочитанных ею фраз.
"Хаос, беспорядок, абсурд – загадки, недоступные человеческому пониманию. Что такое хаос? – спрашивал мягкий франсуазин голос. – Это космос, разлетевшийся вдребезги от извержения вулкана, имя которому – страсть. Это планеты, сошедшие с орбит и слившиеся вместе со звездами в один сладкий грильяжный ком. И в этом хаосе – свой закон, недоступный божественному разуму. Хаос – это отчаянье порядка. Хаос – это упоение беспорядка, хаос – это поражение ума. Беспорядок – это младенчество хаоса. Беспорядок – это игра предметов друг в друга, это симфония незапланированных сдвигов. Беспорядок – это порядок, который навел ребенок в своих игрушках, это пирамида, в основании которой находится отломанная кукольная ручка и вершину которой венчает огромный вертолет, рычащий от энергии батарейки и злобно вращающий своим пластмассовым пропеллером. А внутри этой пирамиды и игрушечные рыцари, и кирпичики от детского конструктора, синие, красные и зеленые, и части стен и башен, собранные из этих кирпичиков, и мамин носовой платок, и бабушкины вязальные спицы, и керамические кругляшки от разорванных бус. И пирамида эта стоит и не валится, потому что беспорядок – это гармония детской игры".
Франсуаза перевела дыхание.
– Дальше читай, дальше! – прокричал он ей во весь голос, и она продолжила, но уже как-то устало, потухше:
– Парадокс – это проблеск бессилия человеческого ума, проблеск, ослепляющий этот ум и возбуждающий его, словно напиток-афродизиак. Ум, подобно хищной рыбе, жаждет проглотить парадокс, но тот все время ускользает, напоминая голову Иоанна Крестителя: огромную голову с черным лицом, закатившимися глазами и сосудистой требухой, болтающейся, как спутанные веревки из шейного отреза, которую за черный чуб не схватить, не ухватить. Потому что без целого непонятно, откуда он пришел, этот парадокс, не с той ли дороги, где хаживают то убийцы малолеток, то два насильника, то один обычный убийца и один вор.
– Не пойдет, – возражал голубой, – все убийцы равны, против одного убийцы – один убийца, частности здесь значения не играют. Номинал есть номинал. Убийца – значит убийца, насильник – значит насильник, а вор – значит вор.
– Тащи еще голов, – проорал белоснежно-белый хозяину пивняка, – не на что играть! – и хозяин прикатил еще пару голов. Среди этих голов Ласточка увидел и свою.
– А это еще что за нововведение? – проорал голубой, тыча пальцем в ласточкину отрезанную голову. – Какой номинал?
Воцарилось всеобщее молчание.
Ангелы, уставившись своими неподвижными глазами на хозяина, ждали ответа.
– Это джокер, – с гордостью проговорил хозяин, – головий джокер, у него нет номинала, но тот, кому по розыгрышу эта голова достанется, может произвольно расплачиваться ею в игре.
Ласточка содрогнулся от услышанного и вышел вон из пивнушки, но вместо Столешникова, в котором ожидал оказаться, очутился в какой-то рощице и впереди увидел речушку и мост через неё. Он сразу узнал этот мост, он его никогда не забывал. Ему вспомнились лагеря, в которые их отправили по окончании университета, и этот мост, из события под которым с местной деревенской девушкой он вынес, может быть, самое главное свое мужское впечатление.
Он подошел к мосту и, чтобы снова увидеть то, что под ним происходило, лег животом вниз на его бревенчатую поверхность и жадно, захлебываясь своим же дыханием, глядел сквозь зазоры между бревнами на то, что делалось под ним.
Он смотрел и вспоминал всю эту историю с самого начала.
8
В бараке с койками в два яруса ночные разговоры раскрепостившихся гуманитарных студентов "о бабах" были столь яркими и откровенными, что в нем каждый раз начинало шевелиться желание – грубое, конкретное и называемое им про себя тем же словом, что употребляли опьяненные водкой и чувством кобелиной стаи его сокурсники, внезапно превратившиеся в бывалых и вонюченьких мужичков. Воздух в бараке казался пропитанным запахами плоти. Бревна, из которых он был сложен, влажные и распухшие, напоминали гигантские фаллосы. Бесконечно звучавшие самые низменные слова будили природные, животные, неиндивидуальные инстинкты.
Когда-то он уже испытывал подобные ощущения, разглядывая репродукции эротических фресок и мозаик в древних храмах, случающиеся мифологические существа, жеребцов, покрывающих сфинксов, козлоногих сатиров, наседающих на растрепанных нимф – он слышал их крики, и его второе "я" начинало неистовствовать. То самое "я", которое знаменитый венский профессор определил как "оно", ошибившись с бесполостью термина, поскольку главным в этом втором обличии человека является его принадлежность к той или иной половине всего живого и воспроизводящегося, как раз и отождествляющая его со всеми особями своего пола, независимо от той ступени эволюции, на которой он находится.
Немыслимые подробности и названия сбились в густой темноте барака в огнедышащий ком. Каждый изрыгал из себя все до дна, рассказывая, возможно, вместе с действительно имевшими место историями и свои бредовые пьяные грезы: кто, кого, как, куда, сколько раз, что до, что после, что во время… Особенно сладостно обсуждались детали женского устройства. Выстраивались типологические ряды: полногрудые и "плоскодонки", задастые и узкобедрые, клиторные и вагинальные – все они, казалось, присутствовали здесь, при нашем пристальном разборе, и это их кажущееся присутствие усиливалось обилием женских имен. Называлось все, включая и почти что анкетные данные. Ласточка помнил, как его сосед перечислял проблемы, которые, по его мнению, могут возникнуть у мужчины с женщиной. Он делился также и своими, доморощенными рецептами их преодоления, говорил о разного рода хитростях и приемчиках, и когда Ласточка представлял себе воочию то, что он предлагал делать, горячий озноб пробегал по всему его телу. Ласточка помнил, как лежал тогда на нарах с зажатым в кулаке возбудившимся фаллосом – именно так он называл про себя свое мужское естество. Он знал это слово еще с детства, когда в Пушкинском музее тетка, поймав его пристальный взгляд, сказала, что то, на что он смотрит у Давида, называется "фаллос", что это приличное слово, и его стесняться не следует.
Мысленно он никогда не называл "это" матерным трехбуквенным словом, которое казалось чем-то отталкивающим. Позднее появилось и второе название – "член", совершенно безликое, но точное в том смысле, что уподабливало называемый предмет другим членам человеческого тела – голове, руке или ноге.
Он лежал на нарах, сжимая член, и с затаенным сердцем слушал разговоры. К тому времени он уже однажды пробовал женщину – на пляже, после окончания школы, но все, что происходило здесь, в этих разговорах, не имело ничего общего с тем его мальчишеским летним опытом, окутанным какой-то романтической дымкой первого причастия. Его сосед говорил много, другие перебивали, добавляя не менее жаркие подробности. Внезапно разговор перешел на местных деревенских девок – лагерь их находился рядом с деревушкой, в которой мы, после утренней строевой подготовки и обеда с тайным распитием водки, строили то ли курятник, то ли свинарник.
– Местные девки дают, – сказал кто-то из темноты. – У них здесь мало мужиков и мало предрассудков.
На следующий день после этого разговора Ласточка ходил, словно нанизанный на раскаленный шампур. Все время засовывая руку в карман, он трогал себя, нервно курил, мерзко сплевывая на землю. Он чувствовал, что он – это не он, не тот юноша, который ухаживает красиво за девушками и листает вместе с ними в удобных креслах альбомы Босха. Он чувствовал, что он мужик и хочет бабу. Столь часто произносимые в казарме слова накрепко засели в его голове и заставляли его все время ощущать свою плоть, шевеление и горячую пульсацию внизу живота.
Со стройки того самого курятника он углядел вдруг девку. Она развешивала белье на веревке, натянутой между двух деревьев на лужайке, в нескольких шагах от хлипкого заборчика, за которым находился ее дом и огород. Ни минуты не раздумывая, он бросил работу и походкой, чуть нетвердой от опрокинутого после обеда полстакана водки, направился прямо к ней.
– Иди, иди, – заорали ребята ему в спину, – она дает, опробовано!
Он приблизился. Это была крепкая деревенская девка, полная, по городским понятиям, с крупными ягодицами, большой грудью, сильными руками, округлыми бочками – она стояла босая и развешивала белье, с силой отжимая недостаточно отжатые у речки простыни. Сила рук, сама сила движений потрясли Ласточку. Лицо ее раскраснелось от работы и солнца, и когда он приблизился, первое, что он почувствовал, был ее запах, запах пота, как ему показалось, молока и свежескошенной травы. Он засунул руки в карманы и, слегка коснувшись себя правой рукой, сказал ей, что хочет познакомиться. Она оглянулась и, осмотрев его с головы до пят, шутливо ответила:
– А, городской, ну чо ж, давай. Натальей меня звать.
– А меня Андреем, – почему-то соврал он.
Он стал помогать развешивать белье, рассказывал ей про своих начальников-майоров, которые все как один – пьянь. Потом, когда они закончили, предложил ей пройтись.
– А чего не пройтиться-то? – ответила она, и они пошли к речке, стали болтать. Он все врал, сам не зная почему – наверное, хотел прикинуться "своим в доску" – что учится в станкостроительном, что есть у него старший брат, который сейчас служит, что отец их работает инженером на заводе, и что он, как закончит, тоже пойдет туда же на завод работать. Она сказала, что хотела выучиться на учительницу, что в техникум два года не поступала, потому что не могла поехать, а что потом два года проваливалась. Потом сказала, что у нее есть сынок, а про мужа не сказала ни слова, из чего он сделал вывод, что сынок есть, а мужа нет. Они говорили очень ладно, говорили, словно постепенно договариваясь о главном, и когда, расставаясь, назначили встречу на вечер следующего дня, после отбоя, у моста через речку, он был совершенно уверен в том, что дело состоится. На прощание он обнял ее за плечи, и плотность ее тела изумила, изумила и распалила его.
Вечером он не стал обсуждать с ребятами знакомство и, выпив из горла полбутылки какого-то мерзкого портвейна, завалился на нары, и принялся снова жадно слушать разговоры. Обсуждался вопрос, как приучить женщину исполнять некоторые мужские желания. Высказывалось множество разных соображений, про бананы там и прочее, но он слушал их недолго, его очень быстро увело в сторону собственное разгоряченное воображение. Он мысленно представлял себе Наталью, раздевал ее, медленно расстегивал пуговички на ее сарафане, который сильно стягивал рвущуюся наружу грудь. Он представлял себе, как трогает руками ее грудь, как теребит пальцами ее крупные соски ("…Разные бабы по-разному реагируют, когда дотрагиваешься до их груди, – вспомнил он обрывок вчерашнего разговора. – Некоторые сразу с ума сходят: можно сжимать их руками, накладывать руки сверху так, чтобы сосок немного защипывался серединой ладони, а пальцами сдавливать или, наоборот, вращать, можно ласкать соски губами или языком, можно просто целовать соски, многим это тоже очень нравится, сразу разгораются, воспламеняются, и дальше с ними можно делать все, что заблагорассудится. Многие бабы, наоборот, совершенно бесчувственны к этим ласкам"…). Представлял, как гладит ее белые толстые бока, как, сняв с нее трусы, грубые такие, на резинках, розовые – почему-то он представил, что у нее будут именно такие теплые розовые трусы на резинках – гладит ее живот, потом и ворс внизу живота… Потом он мысленно просовывал ей руку между ног и перебирал там все детали…. Тут он мысленно не нашел слов. Он представлял ее полные, сладкие, влажные с обильной черной порослью губы, он раздвигал их пальцами и видел там крупный, упругий, как косточка от персика, клитор, он массировал его пальцами, а потом, присев, лизал его языком и даже зажимал его между зубами – таким крупным тот казался в мыслях. Затем он проводил ладонью вниз, вглубь, по ее скользким и нежным внутренним губам, стремясь проникнуть дальше. У нее будет большое разношенное влагалище, сказал он себе, будто рассказывал хорошо выученный урок, преподанный ему товарищами, – ведь она рожала. И у нее было много мужиков, значит оно разношенное. Он видел все это, сжимая рукой под одеялом свой огромный, как ему казалось, и влажный фаллос. Так он и уснул в тот вечер, не поддавшись соблазну насладиться под эти мысли. Он хотел получить все сполна завтра.