- Вы платите за услугу - вы получаете услугу.
И, мог бы я добавить, уговор есть уговор. По крайней мере, так я смотрел на мир… и на договоренность с Фитцсимонс-Россом. Поэтому, вернувшись в тот вечер домой и не застав соседа, я оставил наушники и десятиметровый удлинитель рядом с проигрывателем, приложив записку:
"Это тебе. Думаю, провод достаточно длинный, чтобы ты мог свободно перемещаться по мастерской. Продавец заверил меня в отменном качестве звука. Приятного прослушивания… Томас".
Я поднялся наверх и решил пораньше лечь спать, так что к одиннадцати уже был в постели.
Музыка загремела вскоре после полуночи. Только на этот раз это был не Барток, и не Джон Колтрейн, и не кто-нибудь из этой рафинированной когорты. Нет, сегодня это был самый зубодробительный хеви-метал - что-то вроде скрежета, имитирующего лобовое столкновение пяти автомобилей. Выбор был не случайным, я в этом не сомневался. Такфитцсимонс-Росс давал мне понять, что компромисс с наушниками отвергнут. Я встал с кровати, надел халат и спустился вниз. Фитцсимонс-Росс увлеченно работал, стоя спиной к стереосистеме. Поэтому он не увидел, как я подошел к проигрывателю и убрал звук. Внезапная тишина заставила его обернуться как раз в тот момент, когда я отсоединил провода и потащил аппарат к окну. Когда я распахнул окно, он завопил:
- Что ты творишь, черт возьми?
- У нас был уговор.
- Ты не посмеешь…
- Обещаешь выполнить свои обязательства?
- Я не поддаюсь на шантаж.
- А я не собираюсь вступать в переговоры с хулиганом. Или ты выполняешь наш договор, или возвращаешь мне семьсот марок, или твоя вертушка летит вниз…
- Ты будешь диктовать мне, как себя вести, говнюк?
- Что ж, будь по-твоему.
И я выбросил проигрыватель в окно.
Фитцсимонс-Росс разом изменился в лице. Он был просто ошарашен тем, что произошло на его глазах. Сидя на полу перед своим незаконченным холстом, он смотрел прямо перед собой и молчал. Теперь он чем-то напоминал мне потерянного мальчика. Странно, но мне стало стыдно за такую грубую выходку, хотя в душе я понимал, что, если бы не осадил его, музыка гремела бы всю ночь.
Я тихонько поднялся к себе, оставив его сидящим на полу. Выпил несколько бокалов красного вина и выкурил две самокрутки. На цыпочках подошел к двери, прислушиваясь, не крадется ли он по лестнице с молотком в руке. Согласен, поддался паранойе… но, в конце концов, парень - наркоман с возбудимой психикой, так что (говорил я себе) нельзя ничего исключать. В тот момент я твердо решил, что завтра же съеду с квартиры.
Около двух часов ночи я наконец лег в постель и сразу отключился. Проснулся около полудня. Робкое зимнее солнце пробивалось сквозь венецианские жалюзи. Окончательно проснувшись, я начал мысленно составлять план действий на день.
Сходить в кафе "Стамбул" и позвонить в пансион Вайссе, поговорить о долгосрочной аренде комнаты.
Позвонить на "Радио "Свобода"" и сказать фрау Шарм, что у меня изменился телефон.
Вернуться сюда, собрать вещи, оставить Фитцсимонс-Россу прощальную записку, выразив надежду, что семисот марок ему хватит, чтобы купить новый проигрыватель (и заодно успокоить мою совесть).
После утреннего ритуала - бутерброд с сыром на черном хлебе "памперникель", две чашки эспрессо и первая самокрутка - я схватил пальто и спустился вниз. Фитцсимонс-Росс уже работал, стоя перед мольбертом, и его кисть порхала по холсту, нанося все новые слои голубой лазури. У него на голове были наушники, купленные мной накануне. Провод удлинителя тянулся по всей комнате к стереосистеме с новым проигрывателем.
Я изумленно покачал головой, и тут Фитцсимонс-Росс обернулся и заметил меня. Сдвинув наушники, он коротко выругался:
- Говнюк.
После чего еле заметно улыбнулся.
- За мной ланч в "Стамбуле"? - предложил я.
Он задумался на мгновение.
- Пожалуй.
Все указывало на то, что мой переезд откладывается.
Глава пятая
Фитцсимонс-Росс обладал еще одним талантом: он умел жить настоящим. Я даже завидовал ему в этом. Он быстро забывал обиды, никогда не горевал о прошлом и не таил злобу. Да, он мог переживать из-за какой-нибудь хлесткой критической статьи или возмущаться дублинскими "скупердяями" (его любимое словечко), ненавидевшими его за "успех, которого он добился на сегодняшний день". Но он редко жаловался на несправедливости жизни и не сокрушался по поводу упущенных возможностей. За время нашего détente ланча в кафе "Стамбул" он ни словом не обмолвился о событиях вчерашней ночи, не рассказал и о том, как ему удалось еще до полудня раздобыть новую вертушку. Напротив, он был остроумен, ироничен, увлечен разговором. Казалось, будто в публичном месте в нем включался внутренний цензор, останавливая поток похабщины, которая давно стала его фирменным стилем. Как только мы принялись опустошать литровую бутылку домашнего вина, я задал вопрос, мучивший меня вот уже несколько дней:
- Давно ты сидишь на игле?
Фитцсимонс-Росс ничуть не смутился. Закурив очередную сигарету "Голуаз", он улыбнулся и сказал:
- Четыре года.
- И это не мешает твоей работе?
- Конечно нет. Я бы даже сказал, что моя зависимость помогла мне в карьере.
- Добавила вдохновения?
- Вроде того. Но позволь мне спросить тебя, человека, по всей видимости, не знакомого с героином: ты никогда не экспериментировал с галлюциногенами?
- Однажды, еще в колледже, пробовал ЛСД.
- И?
- Ну, помимо того, что я бодрствовал целые сутки… да, это было очень круто и красочно.
- Героин - это совсем другое. Он ввергает тебя в восхитительно интравертное состояние, ты пребываешь в полном покое и уже ничего не чувствуешь… и это очень даже неплохо, если учесть, сколько ужаса в нашей жизни. Не хочу делать рекламу наркоте, но она дает ощущение величайшего блаженства.
- Если не считать негативных последствий наркозависимости.
- Надо же, Томми-бой, в тебе начинает говорить убежденный кальвинист.
- Может, поэтому я и не стал наркоманом.
- Сделай одолжение, никогда не связывайся с дурью. Ты слишком организованный, чтобы стать наркоманом.
- А ты разве не организованный?
- На поверхности - да, безусловно. Но иногда я могу предаться распутству, потому что научился совмещать это с мелочной дотошностью, свойственной мне от природы. Так что я, можно сказать, уникальный наркоман…
- Не пробовал читать мотивационные лекции по организованной наркомании?
- Если напишешь для меня текст, прочту, не вопрос. Но, признайся, без допинга ведь не проживешь? Я уверен, что иногда ты покуриваешь травку, да и выпиваешь вот. Но у тебя есть внутренний тормоз, который не позволяет выходить из-под контроля. Жаль, что ты не еврей. В тебе есть это жидовское чувство ответственности.
- Это потому, что я жид.
У Фитцсимонс-Росса было такое выражение лица, будто он шагнул в пустую шахту лифта.
- Ты шутишь, да? - произнес он.
- В иудаизме религия передается по материнской линии, и поскольку моя мать была еврейкой, значит, я - жид.
Я постарался произнести это так, чтобы стало понятно, насколько омерзительны подобные разговоры. Наблюдать за смущением Фитцсимонс-Росса было одно удовольствие.
- Это всего лишь фигура речи, - сказал он, потянувшись за сигаретой.
- Это отвратительное слово. И оно убеждает меня в том, что ты - антисемит.
- Ты хочешь, чтобы я извинился, да?
- С чего бы вдруг какому-то жиду просить об этом столь рафинированного джентльмена, как ты?
- Считай, что я уже удалил это слово из своего вокабуляра. Но мне все-таки хочется спросить: ты не жалеешь о том, что тебе сделали обрезание?
Я покачал головой, но сдержать улыбку так и не удалось. Фитцсимонс-Росс был неисправим.
- Думаю, мне не стоит отвечать на этот вопрос, - сказал я.
- И моя бестактность не повлияла на твое решение угостить меня обедом?
- Ты полагаешь, что я попытаюсь всучить тебе чек?
- Туше!
Нам принесли лазанью. Она оказалась более чем съедобной. Даже Фитцсимонс-Росс был впечатлен.
- Чертовски недурно. Странно, и почему я раньше обходил стороной это заведение?
- Возможно, потому, что в твоей жизни уже достаточно турок.
- Ой-ой-ой, какие же мы суки.
- Ты так и не объяснил мне, как тебе удается работать под героином.
- Как дьявольское зелье поработило меня? Тебе надо писать бульварные романы, Томми-бой. Скажем, "Исповедь голубого наркомана".
- Считай, что название у меня уже есть.
- Так вот, я попробовал герыч вскоре после того, как переселился в эти края. Поначалу покуривал, а потом один байкер, Мартин, с которым я тогда путался, посадил меня на иглу. Когда меня впервые накрыло… о, это было нечто. В общем, и объяснять не надо, почему на эту дрянь так подсаживаются. Короче, я стал колоться в восьмидесятом. И наверное, мне стоит преклонить колена перед моим отцом, который, хоть и не смог удержаться в гордом звании сквайра, все-таки успел внушить мне, что надо держать марку. Ты можешь пустить по ветру семейное состояние, можешь убить все, что тебе дорого, но никогда, никогда не показывайся на людях в неотутюженных брюках и стоптанных башмаках. Как бы то ни было - спасибо папе, - я был весьма щепетилен в том, что касается наркоманской гигиены. Я никогда не пользовался чужой иглой. Что, как выяснилось, спасло мне жизнь, а вот бедному Мартину - нет, потому что он не был таким же щепетильным, как я. Я имею в виду чуму, конечно. Она отняла у меня добрых два десятка друзей, и не только здесь. Ну и потом, я всегда занимал жесткую позицию - позволю себе каламбур, - когда дело касалось презервативов. Так что, папа, Vielen Dank. Ты превратил меня в точную копию самого себя - и, сам того не сознавая, спас мне жизнь.
- Когда умер твой отец?
- Три года назад. Цирроз печени, не сказать, что это в порядке вещей для графства Уиклоу.
- Вы с ним были близки?
- О да, хотя он не одобрял моих сексуальных предпочтений. Но, надо отдать ему должное, он действительно ценил меня как художника. В последний год своей жизни - а ему было всего пятьдесят восемь, когда он покинул этот мир, - отец очень старался… как бы это сказать… искупить вину за все свои абсурдные выходки и оскорбления, прегрешения и деградацию. К тому времени моя мать - чистокровная англичанка и эталон холодной стервозности - уже бросила его. Практически нищий, он жил в сторожке в поместье своего давнего приятеля в Раундстоуне. Когда врачи сказали, что жить ему осталось месяца три, не больше, он написал мне сюда, в Берлин, и попросил "приехать домой", чтобы "поддержать его в трудную минуту". Что я и сделал - благо, в Дублине жил мой приятель-художник, у которого в городе был знакомый, поставлявший мне героин. Разумеется, я не посвящал своего умирающего отца в такие подробности. Опять же, если бы он узнал о моей слабости, думаю, он бы скорее огорчился, чем пришел в ярость. Что ни говори, а отец был славным парнем, который просто хотел любить и быть любимым. Но вот любовь как раз и обошла его стороной. Собственно, как и большинство из нас.
Он затушил сигарету и тотчас закурил снова.
- Ты никогда не был влюблен? - спросил я.
- Всего-то раз десять. А ты?
Я задумался, пытаясь сообразить. И это меня обеспокоило.
- Твое молчание красноречивее всяких слов, - сказал Фитцсимонс-Росс.
- Была одна женщина, которая очень любила меня.
- И… дай-ка угадаю… она была слишком хороша для тебя?
- Наверное.
- Похоже, у тебя тоже была мать, которая считала твое появление на свет величайшей ошибкой своей жизни… конечно, не считая брака с твоим отцом. И как следствие - ты здесь, в Берлине, спасаешься бегством от женщины, которая считала тебя неполноценным…
- Женщина, о которой ты говоришь, докурилась до смерти семь лет назад.
- А ты все бежишь. Скажу тебе одну вещь: это никогда не проходит. Ты обречен вечно бороться с этим. Я не видел свою мать пятнадцать лет. Она бросила моего отца, чтобы выйти замуж за какого-то отставного полковника типа Блимпа, и поселилась с ним в убогой деревне Чиппендейл-он-Твид в Котсволде, где она, по ее собственному выражению, была среди "людей своего круга"… имея в виду, что мы, Пэдди, ей не ровня. Беда в том, что мой отец был зависим от нее. Она восполняла его потребность в "мамочке", потому что, насколько я мог судить о своей бабке по отцовской линии, она была такой же холодной и сварливой, как моя собственная мать. Так что нетрудно догадаться, что женщина, которая любила тебя…
Я перебил его вопросом:
- Ты никогда не думал о том, чтобы сократить свои расходы, соскочив с героина?
- Забавно наблюдать за тем, как ловко ты пытаешься сменить тему, едва речь заходит о чем-то болезненном или неловком. Отвечаю: нет, мне совсем не хочется избавляться от пресловутой "обезьянки на плече". Кажется, так вы, янки, называете наркотик? Он дает мне силы для работы и делает реальность терпимой.
- Потому что ты тоже сопротивляешься любви?
По губам Фитцсимонс-Росса пробежала ироническая улыбка.
- Вы - самый талантливый уклонист, monsieur. Вероятно, для писателя это главное - умение уклоняться от ответа. На этой ноте разрешите закончить и откланяться. Через полчаса у меня рандеву с Мехметом. И если только ты не желаешь присутствовать при нашей встрече…
- Я прогуляюсь.
- Так и думал, что ты это скажешь. Я слишком хорошо знаю вашего брата. Либерал, творческая личность, без предрассудков, есть даже парочка друзей-педиков. Но втайне испытываешь отвращение ко всему этому.
- Хочешь сказать, что умение читать чужие мысли - это еще один из твоих многочисленных талантов?
- Совершенно верно. А какие у тебя планы на вторую половину дня?
Я полез в карман за кисетом с табаком и сигаретной бумагой и заметил, что вместе с курительными принадлежностями там лежит и мой американский паспорт. Я посмотрел на часы. Всего лишь половина первого.
- Может, наведаюсь в чужую страну, - сказал я.
- Ты хочешь сказать… туда?
- Это же в пяти минутах ходьбы.
- Но если ты когда-нибудь бывал там…
- Нет, не доводилось.
- Тогда сходи, посмотри. Но поверь, ты вернешься к шести вечера с мыслью о том, что больше туда ни ногой.
- Что, все так плохо?
- Полагаю, если бы ты был членом дублинского или лондонского отделения Рабочей революционной партии, "народный рай" по ту сторону границы показался бы тебе пределом мечтаний… тем более что твой западный паспорт позволяет в любой момент дезертировать с корабля. Но для остальной части интернированных… впрочем, как я уже сказал, иди и смотри. Возможно, это у меня проблемы с восприятием монохрома, и я не замечаю добродетелей за пеленой нескончаемого уныния. Наверное, я не такой проницательный, как ты.
- Я оценил твою иронию.
- Но, кстати, если тебе встретится какой-нибудь брат-социалист из Анголы или Кубы, кто продает приличный герыч…
- Ты шутишь.
- Ну, мне так говорили. В общем, возвращайся целым и невредимым. А теперь прошу прощения, мне пора…
И он ушел.
Может, это и был самый подходящий момент для моего первого перехода "на ту сторону"? Хотя вряд ли, если учесть, что утро я уже потерял и небо налилось свинцовыми снежными тучами.
И все-таки я спустился в метро и доехал до Кохштрассе. Я мог бы выбрать более удобный вариант и пересечь границу по соседству с домом, на Хайнрих-Хайне-штрассе. Но, как всегда, я думал о своем будущем повествовании, а потому мне казалось правильным начать с полного погружения в реалии "холодной войны" и перейти границу на КПП "Чарли".
Когда поезд замедлил ход, подъезжая к станции "Кохштрассе", на меня накатило беспокойство. Я не мог его толком объяснить, разве что страхом перед тоталитаризмом. Он поселился во мне еще в те дни, когда русские ракеты были нацелены на нас с территории Кубы, и укрепился потом, в старшей школе, когда мы читали Солженицына, и в колледже, когда смотрели фильмы Анджея Вайды о сталинизме в польском обществе. Но громче всего звучал во мне голос моего отца в разгар протестов против войны во Вьетнаме:
"Эти "мирники" даже не подозревают о том, как вольготно им здесь живется; вышли бы они протестовать на улицы Москвы, так все бы оказались в сибирских лагерях. Там с вольнодумцами не церемонятся. Уж там-то знают, как заткнуть людям рты".
Даже если я и понимал в то время, что комментарии отца не более чем эмоциональный выпад, кое-что мне все-таки врезалось в память. Однажды - мне тогда было лет восемь - мы приехали в гости к одной из моих тетушек по линии матери. Она жила в предместье Оссининга, в огромном доме, как на картинах Гранта Вуда, и мало того что он поразил меня своей американской готикой, а тетя Хестер выглядела ходячей мумией, так еще и отец решил нагнать на меня страху, сказав, что, если я сунусь на чердак, меня ждет неприятный сюрприз. Возможно, он хотел предостеречь меня от шалостей и назойливого любопытства, а может, просто хотел припугнуть. Как бы то ни было, я тотчас начал воображать всякие ужасы, кроющиеся за той дверью. С тех пор во мне укоренился страх перед незнакомыми местами, куда вход был воспрещен.