Джен так никогда и не узнала про боль, которая была моей постоянной спутницей. Я всегда избегал разговоров об этом. Однако со временем она все-таки догадалась, что мое прошлое не только живет в настоящем, но и отбрасывает тень на наши отношения. И еще она чувствовала, как что-то во мне сопротивляется нашей близости. Впрочем, к таким выводам она пришла уже гораздо позже.
А на следующем свидании - в ту ночь мы впервые были близки - я заметил, что она, оценивая меня, решила, что я… скажем так, другой. Джен была юристом, партнером в солидной бостонской фирме. Она зарабатывала большие деньги, представляя крупные корпорации, но каждый год обязательно вела один процесс на общественных началах, "чтобы успокоить совесть". В отличие от меня, она уже имела опыт длительных отношений; ее бывший бойфренд, коллега-адвокат, получил выгодное предложение по работе и воспользовался переездом на запад как поводом для расставания.
- Иногда думаешь, что все у тебя стабильно и прочно, а потом обнаруживаешь, что это не так, - призналась она мне. - И тогда ты задаешься вопросом, почему же интуиция не подсказала тебе, что все давно идет наперекосяк.
- Возможно, он говорил тебе одно, а думал другое, - сказал я. - Так часто бывает. У каждого в душе есть тайники, куда они предпочитают никого не впускать. Вот почему мы никогда не можем до конца понять даже самых близких. Проще говоря, чужая душа потемки.
- "И самая большая загадка - ты сам". Кстати, цитата из твоей книги об Аляске.
- Я бы солгал, если бы отрицал, что польщен.
- Отличная книга.
- В самом деле?
- Ты хочешь сказать, что не догадывался об этом?
- У меня, как у всех писателей, стойкое недоверие к тому, что я мараю на бумаге…
- Откуда такая неуверенность?
- Думаю, это всего лишь атрибут профессии.
- В моей профессии такое недопустимо. Юристу, который не уверен в себе, никто не станет доверять.
- Но доля сомнений всегда присутствует, не так ли?
- Никогда, если я защищаю клиента или привожу заключительный аргумент. Мои доводы должны быть неоспоримы. И наоборот, в личной жизни я сомневаюсь во всем.
- Рад это слышать, - сказал я, накрывая ее руку ладонью.
Собственно, так все и началось между нами; в тот самый момент, когда мы оба решили капитулировать и отдаться во власть чувства. Верно ли, что любовь приходит в назначенный срок? Как часто я слышал от своих друзей, что они женились, потому что были готовы жениться. Так было и с моим отцом. Свою историю он рассказал мне вскоре после смерти матери. И вот что я узнал.
Это был 1957 год. Четыре года прошло с тех пор, как отец демобилизовался из морской пехоты и по "солдатскому биллю о правах" поступил в Колумбийский университет. Он только что получил свою первую должность - помощника управляющего в компании "Янг энд Рубикон". Его сестра собиралась замуж за бывшего военного корреспондента, а ныне пиарщика; сразу после медового месяца в Палм-Бич их брак затрещал по швам, хотя и влачил свое печальное существование еще пятнадцать лет, пока муж окончательно не спился, отдав богу душу во время сердечного приступа. Но в тот счастливый день бракосочетания в переполненном банкетном вале отеля "Рузвельт" отец приметил миниатюрную молодую женщину. Ее звали Алиса Гольдфарб. Отец описал ее как полную противоположность ирландским девчонкам из Бруклина, взращенным на "тушенке и капусте". Отец Алисы был ювелиром, а мать - профессиональной сплетницей. Но их дочь ходила в правильные школы и могла поддержать разговор о классической музыке и балете, об Артуре Миллере и Элиа Казане. Мой отец - хотя и толковый, но интеллектуально уязвимый бруклинский ирландец - был очарован и слегка польщен тем, что красотка из Вест-Сайда проявила к нему интерес.
А почему бы и нет? Некогда мальчишка, прислуживающий в алтаре, а ныне ветеран корейской войны, перспективный служащий, не отягощенный обязательствами, отец в свои двадцать шесть лет чувствовал себя хозяином мира.
- И что же я делаю? - сказал он мне, когда мы ехали в лимузине, сопровождая гроб с телом матери на кладбище. - Я влюбляюсь в принцессу, хотя с самого начала знал, что никогда не смогу сделать ее счастливой, что она встречается с каким-то офтальмологом с Парк-авеню, у которого есть загородный домик по соседству с еврейским кантри-клубом на Лонг-Айленд. Но все это меня не останавливало. И что в результате…
Он так и не договорил, лишь сильнее вжался в мягкое сиденье и потянулся за сигаретами, сдерживая глубокие злые рыдания.
И что в результате…
Что? Разочарование? Несчастье? Грусть? Западня? Злость? Ярость? Беспокойство? Отчаяние? Негодование?
Пробел можете заполнить сами. В языке полно синонимов, отражающих неудовлетворенность жизнью.
И что в результате…
Несчастливый брак, который длился двадцать четыре года. Двое участников этой мелодрамы ведут бесконечную игру на самоуничтожение, и моя мать, по правилам этой игры, совершает самоубийство со злодейской помощью сигарет. А почему бы не представить, что моя мать, которая лишь за неделю до этого свадебного банкета окончательно порвала с блестящим аудитором по имени Лестер Гамбургер, не пришла бы в отель "Рузвельт"? Или, скажем, пришла, но под ручку с Лестером? Случился бы тот мимолетный судьбоносный взгляд? Может, отец встретил бы другую девушку - заботливую, любящую, не стервозную? И мама вышла бы замуж за богача из богемы, о чем всегда мечтала, хотя ни Лестер Гамбургер, ни мой отец, ярый сторонник Никсона, не были манхэттенскими копиями Рембо или Верлена. Одно можно сказать наверняка: если бы в тот вечер между Алисой Гольдфарб и Дэном Несбиттом не пробежала искра, их общего несчастья никогда бы не случилось, и их жизни понеслись бы по совсем другим траекториям.
Хотя кто знает…
Так же и со мной: если бы я не коснулся руки Джен Стэффорд на третьем свидании… уж точно не сидел бы сейчас в этом коттедже, нервно поглядывая на извещение о разводе, которое так и лежало на кухонном столе, где я оставил его несколько дней назад, когда спасался бегством. Наверное, это и есть осязаемая реальность подобного документа. Ты можешь отложить его в сторону или сбежать. Но он не перестанет существовать. И никуда не денется от тебя. Тебя уже назвали Ответчиком. И ты - участник официального процесса. Тебе не увильнуть, не отвертеться. Тебе будут задавать вопросы, требовать ответов. И за все придется заплатить.
С тех пор как мне вручили извещение, мой адвокат несколько раз связывалась со мной по электронной почте.
"Она просит дом в Кембридже и хочет, чтобы вы оплачивали учебу Кэндис в магистратуре, если ваша дочь решит туда поступать, - написала адвокатесса в одном из своих посланий. - Учитывая то, что доход вашей жены в пять раз больше, чему вас, - тем более что ваш доход зависит исключительно от того, что вы напишете, - мы могли бы оспорить ее требования, поскольку она находится в куда более выигрышном финансовом положении…"
Пусть забирает дом, а уж я придумаю, как оплатить учебу Кэндис. Не хочу ввязываться в дорогостоящие юридические споры или тяжбу. Я хочу раз и навсегда разорвать наши отношения.
Бумага полетела в сторону. У меня не было ни сил, ни желания заниматься этим делом. Встав из-за стола, я поднялся по узкой лестнице на второй этаж. Открыл дверь в свой кабинет: длинную комнату, где почти все свободное пространство занимали книжные полки и впритык к стене стоял мой письменный стол. Потянулся к бутылке односолодового виски - она была на картотечном шкафу слева от стола, - плеснул себе в стакан и опустился в кресло.
В ожидании, пока загрузится компьютер, я сидел и потягивал виски, чувствуя, как от разливающегося тепла и торфяного аромата немеет гортань. Странная штука - память, чем-то напоминает лихорадочную суету эмоций. Вот приходит нежданная посылка, и с ней в твой дом врывается прошлое. Нашествие воспоминаний и ассоциаций на первый взгляд кажется сумбурным, но в том-то все и дело, что память не хранит ничего случайного. В ней все переплетено и взаимосвязано, составляя цельное повествование. И одной из его сюжетных линий оказывается то, что мы называем собственной жизнью.
Вот почему - пока виски растекается по моему телу, а экран монитора заливает электронным светом темную комнату - я мысленно возвращаюсь за прилавок аптеки на 21-й Ист-стрит, и у меня перед глазами раскрытая книга, прислоненная к стакану с содовым коктейлем. Пожалуй, в тот момент я впервые познал счастье уединения. Как часто я с тех пор устраивался вот так же, где-нибудь в уголке - в местах знакомых или чужих, - с книгой, подпираемой бутылкой или открытым ноутбуком, куда заносил ежедневную квоту слов. В такие минуты, каким бы захолустным или неуютным ни было место действия, я никогда не чувствовал себя одиноким или оторванным от мира. Зато всякий раз говорил себе: пусть моя жизнь омрачена несчастливым союзом моих родителей, но я безмерно благодарен им за то, что они отпустили меня из дому в ту ноябрьскую субботу сорок лет назад и позволили открыть для себя великую благодать уединения - вдали от всяких потрясений и раздоров.
Но на самом деле жизнь никогда не оставляет тебя в покое. Можно запереться в коттедже, в глухомани Мэна, но служитель закона все равно отыщет дорогу к двери твоего дома. Или прилетит посылка из-за океана, и ты, при всем своем нежелании, перенесешься на два с половиной десятка лет назад, в берлинское кафе под названием "Кройцберг". Перед тобой на столике будет лежать тетрадь на пружинках, и старомодная красная ручка "Паркер" в твоей правой руке, подаренная отцом в дорогу, будет порхать по страницам. А потом ты услышишь голос. Женский голос:
- So viele Wörter.
Ты поднимешь голову. И перед тобой будет она. Петра Дуссманн. С этого момента все в твоей жизни изменится. Но только потому, что ты сам произнесешь в ответ:
- Ja, so viele Wörter. Aber vielleicht sind die ganzen Wörter Abfall.
Если бы ты не добавил самоуничижительных ноток, возможно, она прошла бы мимо. И если бы прошла…
Как объяснить эту загадочную предопределенность событий? Понятия не имею. Я знаю только то, что…
На часах начало седьмого, январский вечер. Мне нужно выдать суточную норму слов. Промотавшись полдня по заснеженным дорогам, к тому же только что из госпиталя, я мог бы с чистой совестью увильнуть от ночной работы. Но эта прямоугольная комната - единственное место на земле, где я могу хоть как-то контролировать ход событий. Когда я пишу, мир становится таким, каким я хочу его видеть. В нем восстанавливается порядок. Я могу добавить или удалить все, что мне вздумается. Я могу придумать любую развязку. Мне не придется отвечать за это перед судом. Ощущение личной несостоятельности и гнетущая тоска не окрасят мое повествование. И в нем не будет и намека на почтовую коробку, что стоит внизу с нераспечатанным содержимым.
Когда я пишу, в моей жизни царит порядок. И я его контролирую.
За исключением того, что все это ложь. Выдавливая из себя первое за вечер предложение - и отмечая это глотком виски, - я мучительно пытаюсь забыть о коробке, что стоит внизу. Увы, не получается.
Почему мы постоянно что-то скрываем от других? Может, все дело в том, что в каждом из нас живет один и тот же страх: ужас разоблачения?
Какая-то сила вдруг выдергивает меня из кресла и гонит наверх, на чердак. Там я разместил металлические шкафы, в которых хранил старые рукописи. Они переехали сюда из моего дома в Кембридже и с тех пор так и стояли мертвым грузом. Но я точно знал, в каком из них лежит то, что мне нужно. Я вытащил папку и сдул с нее толстый слой пыли. Шесть лет прошло с тех пор, как в этой рукописи была поставлена точка, хотя я так и не смог заставить себя перечитать ее. Она сразу перекочевала в шкаф, где томилась все эти годы. И вот дождалась своего часа.
Я спустился в кабинет. Положил рукопись на стол и налил себе вторую за вечер дозу виски. Со стаканом в руке вернулся в кресло, придвинул к себе папку.
Когда история перестает быть вымышленной?
Когда ты сам проживаешь ее.
Но даже и тогда это всего лишь твоя версия событий.
Все верно. Это мое повествование. Мой пересказ. И наверное, причина, которая привела меня к такому финалу.
Я достал рукопись из папки и уставился на титульную страницу, которую когда-то так и оставил чистой.
Тогда переверни страницу и начинай.
Я залпом допил виски. Тяжело перевел дух. И перелистнул страницу.
Часть вторая
Глава первая
Берлин, 1984 год. Мне исполнилось двадцать шесть. И я, как большинство обитателей этого ребячески-наивного уголка взрослого мира, всерьез думал, что все понимаю про жизнь.
Сейчас, оглядываясь назад с высоты прожитых лет, я вижу перед собой неоперившегося птенца, несмышленыша… особенно в делах сердечных.
В те годы я старался не влюбляться. Избегал эмоциональной привязанности и уж тем более был закрыт для громких признаний. Всем нам свойственно переносить во взрослую жизнь модель отношений из детства, и я в каждом романе видел потенциальную ловушку, боялся, что меня затянет в брак, который довел мою мать до преждевременной смерти, а жизнь отца превратил в жалкое существование. "Никогда не заводи детей, - сказал мне однажды отец. - Они посадят тебя в клетку, откуда уже не вырваться". Правда, он говорил это, закачав в себя три мартини. Но сам факт, что он откровенно признался единственному сыну в том, что чувствует себя в западне… как ни странно, заставил меня взглянуть на него по-другому. Отец доверил мне свою боль, и это дорогого стоило. Потому что, сколько я себя помню, его всегда тянуло сбежать из дома. Когда же он был с нами, то просиживал часами в клубах табачного дыма, наливаясь тихой яростью, и даже мне, ребенку, было понятно, что он постоянно борется с самим собой. Он старался играть роль хорошего отца, но у него плохо получалось, так же как и мне не давался образ типичного американского мальчишки. Что ни возьми - спорт, бойскаутов, олимпиады по гражданскому праву или поступление в морскую пехоту, - я везде был в пролете. Меня не хотели брать ни в одну школьную команду. Я не расставался с книгой и не вылезал из библиотеки. Подростком я уже каждый уик-энд бродил по городу, проводя время в кинотеатрах, музеях и концертных залах. В этом, пожалуй, и состоит прелесть манхэттенского детства: все культурные развлечения под рукой. Я был из тех детей, кто ходил на ретроспективу фильмов Фрица Ланга в кинотеатре на Бликер-стрит, покупал ученические билеты на Булеза, дирижировавшего музыкой Стравинского и Шёнберга, зависал в книжных магазинах и вневнебродвейских театрах, которыми управляли сплошь румынские сумасшедшие. Школа никогда не была для меня проблемой, поскольку я выработал определенные навыки прилежания, давно усвоив, что труд - это источник равновесия, что, сосредоточившись на выполнении школьных заданий, можно избавиться от всяких глупых мыслей, которые омрачают жизнь. Отец одобрял мое рвение к учебе.
- Никогда не думал, что буду говорить своему сыну, как мне нравится, что он постоянно учится, читает. Но это действительно впечатляет, особенно если вспомнить, каким балбесом был я в твоем возрасте. Одно меня беспокоит: все эти кино, концерты, театры… ты везде ходишь один. Ни девчонок, ни ребят вокруг тебя нет…
- У меня есть Стэн, - возразил я, имея в виду своего одноклассника, математического гения, который, как и я, был фанатом кино и тоже мог в субботу запросто высидеть четыре фильма подряд.
Он был ужасно толстым и неуклюжим. Но мы оба были одиночками и совсем не вписывались в командный стиль поведения, принятый в старшей школе. Человек часто ищет друзей, которые помогают ему понять, что он не единственный, кто испытывает неловкость в общении с другими или сомневается в себе.
- Стэн - это тот жирдяй, что ли? - спросил отец. Он видел его однажды, когда я пригласил Стэна к нам домой после школы.
- Да, - ответил я. - Стэн довольно крупный парень.
- Довольно крупный, - ухмыльнулся отец. - Будь он моим сыном, я бы отправил его в учебный лагерь для новобранцев, там бы с него согнали весь этот жир.
- Стэн хороший парень, - сказал я отцу.
- Стэн и до сорока не дотянет с таким весом.
Мой отец не ошибся. Мы со Стэном оставались друзьями еще тридцать лет. После блестящей академической карьеры в Чикагском университете он осел в Беркли, где преподавал дико заумную математику в местном университете. Мы взяли себе за правило обязательно встречаться при любой возможности, хотя судьба разбросала нас по разным побережьям. Когда я вернулся в Штаты летом 1984 года, мы созванивались раз в две недели. Стэн так и не женился, хотя у него не было недостатка в подружках, которых, казалось, ничуть не смущал его все увеличивающийся вес. Стэн был единственным, кому я доверил тайну того, что произошло в Берлине в 1984-м, и мне никогда не забыть его слова, которые он произнес, выслушав мою историю: "Наверное, тебе никогда не оправиться от этого".
Джен всегда чувствовала себя неуютно в компании Стэна, поскольку знала, что он находит ее слишком крутой и холодной для меня.
- Любопытный у тебя брак, - заметил Стэн, погостив однажды у нас в Кембридже.
Он приехал в город на конференцию в Массачусетском технологическом институте. Мы поужинали вместе после того, как он сделал доклад по теории бинарных чисел. Это была захватывающе обскурантистская лекция. Стэн оставался Стэном, педантом до мозга костей; его выступление вызвало у меня умиление, но Джен сочла его саморекламой. За ужином в афганском ресторане (это был его выбор), куда мы отправились после лекции, она пару раз намекнула на то, что ей неприятна манера Стэна щеголять эрудицией и ученостью. Когда Стэн поздравил меня с публикацией моей последней книги - о рискованной экспедиции в канадскую Арктику, - Джен не удержалась от колкости:
- Пожалуй, это первая в истории книга о взаимоотношениях между собачьими упряжками и хроническим солипсизмом автора.
Стэн промолчал. Но после ужина - Джен ушла раньше, сославшись на утренние слушания в суде, - когда я провожал друга до его гостиницы на Кендалл-сквер, он все-таки сказал:
- Ты из тех, кто постоянно стремится сбежать, несмотря на то что больше всего в жизни тебе хочется прикипеть к кому-то душой. Но, как и все мы, ты алогичен. Ты женился на женщине, которая - как ты, наверное, и сам уже понял - никогда не подпускала тебя к себе. Что, в свою очередь, заставляло тебя уезжать из дому и создавать необходимую дистанцию, чтобы защититься от ее холодности. Забавно, не так ли? Она жалуется, что ты постоянно в разъездах, но при этом делает все возможное, чтобы держать тебя на расстоянии. И теперь вы оба оказались заложниками ситуации, которую может разорвать только развод…
Он помолчал, чтобы я мог переварить его слова. Потом с еле уловимой иронией в голосе произнес:
- Хотя откуда мне знать, как это бывает, верно?