Объяснить иностранцам, что такое датский толчок, – не такое уж и большое искусство. Начать объяснения можно с того, что толчок осуществляется сведением голосовых связок, однако сводят их не настолько, чтобы дать им возможность соединиться окончательно, т. е. образовать полную смычку. Такое объяснение не требует глубокого погружения в фонетику или анатомию.
Обучающий попеременно сводит указательные пальцы обеих рук то совсем вплотную – "так быть не должно", то почти вплотную, не соединяя их, и сопровождает движение соответствующим голосовым призвуком, как будто он поднимает что-нибудь тяжелое или испытывает какое-либо иное физическое напряжение.
Другое наглядное действие, к которому тоже допустимо прибегнуть, таково: держа низкий невнятный звук, нанести себе легкий удар в диафрагму. Голосовой сбой, возникающий в этом случае, фонетисты называют "the glottal stop" – перекрытие голосовой щели. Подобные звуки производит, например, блеющая коза. Можно попробовать воспроизвести эти звуки, если получится. Можно также напомнить учащимся, как звучит "ломающийся голос" подростка, и попытаться продемонстрировать его. Эти иллюстрации будут очень полезны – особенно после того, как обучающий уже объяснит различия между толчком и перекрытием голосовой щели.
Таким образом, научиться самой технике толчка не особенно трудно – труднее понять, где именно следует размещать толчок. До самого последнего времени данный вопрос как раз и считался наиболее сложным, поскольку никаких особенно ценных традиций в области обучения произношению не имелось. К упражнениям в технике толчка прибегали чрезвычайно редко, причем предполагалось, что навыки у учащихся как бы уже имеются. Между тем освоение толчка – так же, как и освоение словарного запаса или синтаксических правил, – требует бесконечного числа повторений и заставляет обучающего постоянно искать новые объяснения на протяжении всего времени преподавания языка.
Несмотря на то, что никакой исчерпывающей системы правил употребления толчка не существует, преподавателю все-таки имеет смысл опираться на кое-какие хорошие "подсказки" – ряд абсолютно жестких правил, диктующих, в каких случаях толчок не должен употребляться.
Слог может иметь толчок только в том случае, если налицо основа для толчка. Поскольку толчок есть феномен, производимый голосом, он появляется там, где присутствует какой-нибудь гласный или звонкий согласный звук: механизм толчка требует "держать" голос дольше, чем необходимо для произнесения краткого гласного.
Условием толчка является также наличие некоторого количества энергии выдыхаемого воздуха. А это, в свою очередь, связано с ударностью. Отсюда следует, что толчка не может быть в слоге со слабым ударением ("нулевым ударением").
Наличие в слоге основы для толчка означает, что в слоге присутствует либо долгий гласный, либо звонкий согласный после гласного, либо и то, и другое, а также наличествует основное или второстепенное ударение. Иначе говоря, слоги с кратким гласным, сопровождаемые глухим согласным, толчка иметь не могут.
Когда толчок приходится на долгий гласный, гласный остается долгим. Услышать это при отсутствии тренировки может быть затруднительно, но фонетические инструменты способны подтвердить, что толчковый гласный уже до момента возникновения толчка тянется дольше, чем краткий гласный, хотя толчковый гласный все же несколько короче, чем долгий гласный, не имеющий толчка.
И, наконец, необходимо иметь в виду следующее: иностранец может растеряться от того, что одно и то же слово то имеет толчок, то не имеет его.
Вот… все ему не удается никак вспомнить что-то важное. То, что он должен вспомнить за время пути – видимо, затем и ниспослан ему этот путь. Ведь иначе не может быть – с такими-то трудностями… Если б не надо было вспомнить, летел бы он себе просто на самолете, как всегда. Но начал извергаться вулкан – и что-то, видимо, этим сказано… причем сказано непосредственно ему, поскольку имя вулкана (надо все-таки попытаться наконец как следует произнести его, хватит бегать от судьбы, вот… Э-й-я-ф-ь-я-т-л-а-й-о-к-у-д-л-ь) – из детского его языка.
– Эй яфьят лайо кудль?
– Чего тебе, мальчик?
Что-то должно оно значить, слово это… что-то значить непосредственно для каждого – и непосредственно для него…
"Chto znachit Eyjafjallajokudl po-islandski?" – отправил он в Москву.
"Остров горных ледников", – пришло в ответ.
Ну да… рассказывайте! Не может такого быть – при чем тут остров, когда это не остров, а отдельно взятый вулкан? Голову ему морочат, бдительность усыпляют, мешают вспомнить то, что он должен вспомнить на отрезке "Москва – Копенгаген". Ох-хо-хо…
Или Эйяфьятлайокудль для того извергается, чтобы ему по дороге спасти две заблудшие души? Дело, конечно, немалое, но подобного рода подвиги в его жизни… их, конечно, не особенно много, но есть несколько, и он не считает их подвигами: это все равно что, так и так находясь рядом, поддержать за локоть оступившегося человека. Грех переоценивать значение того, что делается попутно: попутно – оно попутно и есть… автоматически, рефлекторно, и неизвестно, стал бы он заморочиваться, если бы "подвиг" требовалось планировать, продумывать, размещать в пространстве и времени. Так что… простите, две заблудшие души, спасать вас не входило в его планы, но больно уж вы громко обсуждали свои проблемы в одном стокгольмском кафе.
И Эйяфьятлайокудль не для того извергается. А для чего?
Он плутал по крохотным улочкам: вспоминай-чтоб-тебя! Дон Хуан со своим остановить-внутренний-монолог оказался в его жизни не последним, слава Богу, авторитетом: были потом и другие, не так много, но сильные. Был, например, совершенно дивный, беспрестанно улыбающийся Пра (Вы-какой-нибудь-университет-представляете? – Я-представляю-университет-большого-молчания), которого смешило опустошение сознания в качестве конечной цели: а-потом-с-таким-пустым-и-жить? И – улыбка, божественная улыбка: всем телом. Правда, со-вер-шен-но никчемная. Это Пра, жизни которого он и застал-то всего год с небольшим, научил его практике беспорядочных воспоминаний: годилось любое – лишь бы не имело отношения к происходящему в данный момент. Вспомни-что-нибудь-случайно (приказ Пра всегда звучал как выстрел из кустов)… и до чего же оно было трудно! В голову лезло только то, что на поверку оказывалось спровоцированным текущей минутой и – даже вполне, на первый взгляд, безотносительное к ситуации – являлось в конце концов прямым ее производным. Но когда вдруг удавалось вспомнить что-нибудь другое, какие блаженные дали открывал любой пустяк, углом врезаясь в неподходящую для него картину и в мгновение ока перекраивая ее полностью… этого не рассказать.
Светлой памяти темнокожий Пра, исповедовавший догмат сбоя… "Мы сами себя уничтожаем, – и никчемная улыбка светилась на смуглом лице, – мы выпестовали понятие "relevance" и задыхаемся в его тесноте, стараясь быть прежде всего уместными, а уж потом – самими собой. Человек – существо упорядочивающее, и однажды порядок раздавит его".
Ах, как же любит он теперь это пустое дело, славное пустое дело сбоя. Не то чтоб из огня в воду – тут ассоциация по контрасту, а так… из огня в театр, из книги на окраину города… выпить кофе между первым и вторым, или, дочитав до страницы 187, вернуться на страницу 3 – как любит он теперь все такое, как умеет теперь все такое! И нет для него ничего проще, чем выскользнуть на волю, бросив событие на произвол судьбы: происходи без меня, а меня и след простыл, я давно умчался далеко – на гребне случайного воспоминания, все изменилось – и неисповедимы пути мои.
Догмат сбоя…
Сбой догмата сбоя.
Но в нас самих, думал он в отчаянии, когда Пра с никчемной улыбкой своей покинул город, планету, жизнь… в нас самих, внутри нас, не так уж много того, что можно резко изменить. Не так много – из существенного, подлинного, изначального: не изменить резко характера, не изменить резко национальности, предпочтений, вкусов… на все нужно время, иногда – долгое и очень долгое время. Можно, конечно, что-нибудь поломать, но поломать – ив этом прав был улыбающийся Пра – не означает изменить. Однако должно ведь быть что-то: должен ведь быть ключ к разгадке структуры под названием "я" – самой жесткой, самой малоподвижной структуры… ключик, м-да, ключик-замочек-шелковый-платочек – пусть хоть и шелковый платочек, что-нибудь, все равно что – открывающее доступ к этой четырехугольной коробке "я", целостность которой – наша главная забота. Только ему все не удавалось найти ключика, шелкового платочка – и того не удавалось. Пока однажды не вспомнилось… мелочь вспомнилась, скорее забавная, чем какая-нибудь еще, да и вспомнилась в нелепой одной ситуации (то есть, вообще говоря, правильно – сказал бы Пра): он ходил по Нижнему Новгороду, взяв себе в качестве задания (задание-должно-быть-всегда, просто-так-не-бороздят-мир, и-птица-не-перелетает-просто-так-с-места-на-место! – Пра, Пра…) соотношение "ребенок – старик", то есть регистрируя каждого младенца и каждого старика – вычисляя, стало быть, нижне-новгородскую пропорцию, и – вспомнилось. Вспомнилась оговорка мамина: дескать, имя его пришло к отцу в самый последний момент. Дело, оказывается, как было: насчет имени еще за месяц до рождения всё решили о-кон-ча-тель-но, то есть сына и назвали, и переназвали, и даже опять переназвали – и никаких чтобы новых предложений, а отец вдруг явился откуда-то с совсем другим именем на устах: такое будет – и баста, разговор окончен… Почему? Нипочему! Такое будет. Извержение – ни с того ни с сего – вулкана Эйяфьятлайокудль.
Теперь он шел по бесконечной и, как обычно, пустой Prästegatan – любимой своей стокгольмской улице и произносил скороговоркой: "Эйяфьятлайокудль да Эйяфьятлайокудлина с эйяфьятлайокудлятами"… Вспоминай – чтоб-тебя! Имена вспоминай – как все называлось, вспоминай… ничего нет больше в твоем мире, ничего больше нет ни в чьем мире, имена одни. Имена существительные, имена прилагательные, имена числительные… но главное – имена собственные. Свое собственное имя вспоминай!
Он только совсем потом догадался, что в себе (у себя? при себе?) можно поменять действительно резко, понял задним числом, уже осуществив замену – мановением руки – и даже не отдавая себе отчета в том, какого пласта коснулся и как негодовал бы Пра, расскажи он ему когда-нибудь о замене. Но Пра получил его с уже новым именем – и не было оснований посвящать Пра в эту историю.
"Что у тебя с именем?" – спросила мама, получив от него первое письмо из Дании: имя стояло на обороте конверта – первым в составе адреса. Тогда он объяснил маме, что теперь, значит, это его имя, так проще, да и контуры прежнего имени вполне просматриваются в новом, есть такие имена, которым безразлично языковое окружение: они на всех языках известны. И с этим ему, польстил он маме, повезло: интернациональное имя.
Мама успокоилась.
А он забеспокоился вдруг, хоть и поздновато, м-да, поздновато уже было: документы в Министерство иностранных дел Дании ушли.
Тут ведь, вообще говоря, чувствительная такая область… область, в которой не существует никаких "почти", никаких "по большому счету": напиши свое имя арабской, например, графикой, в которой букв для гласных раз два и обчелся – и ищи-свищи тебя потом по белу свету… Да и не арабской – латиницей напиши, последствия те же. Как-твое-имя-передается-по-английски… по-немецки… по-французски… по-датски… да по-дурацки только передается, легче найти такое же, ну не совсем такое же, близкое – вот только с тобой-то как после этого быть? Как окликнуть тебя там, где нет больше ничего – одно имя и где по имени этому (не по большой же чашке кофе и двум круассанам, в самом-то деле!) ты должен быть узнан? Будешь узнан?
Что-то сместилось в нем тогда, когда со все еще ребячьей удалью (и, конечно же, вспомнив "Роберта" из собственной метрики!) впилил он в самый первый датский официальный документ не имя – подобие. Что-то сместилось в тот день… что-то щелкнуло – словно позвонок хрустнул и с места сошел, короткая совсем боль – и опять всё, вроде, на месте, как было. Так было? Да так, по-моему… А в зеркало на следующее утро посмотрел: не то. Нет, не "неправильно", не "плохо", не "искаженно" – все как будто бы и точно, чуть ли не точнее, чем прежде, но освещение, что ли, изменилось, торшер на сантиметр передвинули, лампочку иной мощности ввинтили… не то.
Это с тех самых, кстати, пор на вопрос "Как произносится твое имя?" он стал отвечать: "Как хотите". Он, может быть, и раньше бы так отвечал, когда в России, но раньше не спрашивали, так что – неизвестно. Теперь – отвечал, и имя его произносили кто как хотел: немцы на один лад, датчане на другой, англичане на третий, французы на четвертый, при том, что все они – немцы, датчане, англичане, французы – имелись в его кругу… и даже больше имелось.
Кто-то – Лоне? Маркус? другой из знакомых нумерологов? – потом втолковывал ему, что важно не только звучание, но и количество звуков… количество вибраций, сказали они. Потому что тело – его, то есть, тело и, конечно, каждое тело – реагирует на разное количество вибраций по-разному и по-разному себя строит. Что это такое – когда тело "себя строит", – он не очень понял, но вдаваться в подробности не стал. Однако вдруг начал регистрировать: здесь кольнуло, там кольнуло, а тут вот… ой-ой-ой, тут было больно, впрочем – ладно, прошло, забылось. Любимая одежда перестала вдруг годиться: рукава, скажем, то длинны, то коротки… все или тесно, или велико: как носил – загадка! И не поймешь, когда так стало… Впрочем, и мода менялась – он не то чтобы за нею шел, но – приглядывался: форма воротничков, там, погончики или нет и все такое, ну и, конечно, длина-ширина… Новое замечательно приходилось по фигуре, старое – нет. Стало обычным слышать "ты похудел", "ты пополнел", "ты постарел", "ты помолодел"… полный кавардак. В Россию приезжал – анекдот, но не всегда узнавали! Сам-το он всех узнавал – даже и больше узнавал, чем раньше знал…
Торульф, до предела напрягая свой норвежский речевой аппарат, из последних сил называл его так, как звучало по-русски… словно хотел задержать что-то, словно боялся пошатнуть, потом рассердился, плюнул, махнул рукой – и перестал называть вовсе: то есть, стал называть "эй, ты", что постепенно преобразовалось в Эйты, а еще через некоторое время – в Эйто… смешно. Но он известный затейник, Торульф.
Что касается Кит – она спросила было, как ему лучше, он сказал "все равно", и она называла так, как получалось, то есть… какая-разница-ты-же-понимаешь-что-я-к-тебе-обращаюсь – он понимал.
У педантичного Курта проблем с именем не было изначально: тут раз и навсегда был выбран – правда, и предложенный ему – немецкий вариант.
Остальные называли как Бог на душу положит.
Единственное, что он заметил сам… впрочем, так, глупость: он стал в пространстве совсем уж немного места занимать – не то чтобы, там, затерянность, но как-то пустоты больше вокруг, воздуха больше, при том, что страна – меньше. Парадокс, видите ли. Но с пространством у него и всегда нелады были – со временем не было неладов, а с пространством – были. Время-то, оно – что… течет себе незаметно, и все, вроде, сегодня: и вчера было сегодня, и позавчера – только раньше и еще раньше. А вот пространство – разрежалось, даже дышать становилось больно, как на высоте… это в плоской-то, как тарелка, стране! Давление начало зашкаливать… ерунда всякая, в общем.
Что сосредоточиться ни на чем не мог – особенно обидно. Одно дело какое-нибудь делал, а ощущение такое, что – два, три, четыре… забавное, надо сказать, ощущение. И что делал – часто забывал: проходит мимо стола – на столе листок бумаги с наброском каким: когда набросал – убей Бог, не помнил! Почерк, вроде, его, да и кому ж тут быть-то… никто уже неделю не навещал. Предметы всякие вокруг перемещались: сегодня тут – завтра там, а вроде и не прикасался. Вещи терялись – причем навсегда, чужие какие-то вдруг возникали… расчески, ручки, рубашки, там, дребедень всякая. Шарфов миллион развелось, словно они вступали друг с другом в… м-да, отношения, словно размножались: появилось некоторое количество совсем новых, частично воспроизводивших цвет и фактуру старых, чудеса в решете. Жизнь словно ускользала из-под контроля.
Ну и пусть, говорил он себе, вспоминая Маркеса, пусть: до тех пор, пока он знает имена всего вокруг, ситуация не угрожающая, разберемся. И – разбирался, конечно, но имена теперь тоже слоились… и какие-то вдруг диковинные слои проступали на свет: påmindelse… ммм, поминки – нет, напоминание! Иногда ему казалось, что мир возвращается назад, к индоевропейскому языку: причудливые корни выползали из-под земли, свивались, развивались, перекручивались намертво, снова уходили под землю, а на поверхности тишь да гладь. Немецкий вдруг легко переходил в английский – по коротенькой улочке датского, всегда вившейся между ними, и были другие улочки – шведский, норвежский, голландский, исландский… фламандский какой-нибудь, некоторые улочки даже короче датских.
Он и всегда-το любил не улицы – улочки: все эти потаенности, запутанности, сложности… даже когда толком улочек как таковых и не видел: Россия не место улочек, она место улиц. А вот – принесло его туда, где одни улочки (при том, что улиц дефицит), и все друг в друга убегают, прячутся, веселятся… дети малые! Хотелось тебе, дескать, улочек – бери сколько сможешь.
И так – во всем. "Воскресное дитя", – говорил Курт, вычислив по "вечному календарю", на какой день недели приходился день его рождения. У Курта, кстати, были основания для занятий такими вычислениями: сам он был "четверговое дитя"… середина, хуже не придумаешь, до начала недели и до конца одно и то же расстояние, полная безысходность, короче – оттого и в жизни все кое-как… нерадостно, депрессии и все такое, и на душе тяжело… Пропасть промежутка, пенсия маленькая, всю жизнь работал, а ты… тебе хорошо, ты – дитя воскресное, тебе всё задаром дается!
Может, конечно, оно по-Куртову и есть, потому что всё так и давалось ему обычно – задаром. Помнится, не мог он без трепета смотреть на всякие графические загадочности типа а с кружком наверху, перечеркнутого о, слившихся вместе а и е… å, ø, æ – он даже и не выяснял толком, откуда сии загадочности происходили, знал только, что откуда-то из Скандинавии, вот и хватит. Но с ума сводили его эти написания – скучный немецкий умляут в подметки им не годился: подумаешь, две точки над буквами… все равно что наше ё, одно название красивое – умляут. А вот о перечеркнутое – особенно о перечеркнутое – эх, совсем ведь другая жизнь!..
Он и вообще сам не свой от графики был: достаточно арабский период вспомнить – действительно же сошел с ума мил-человек… да и в пристойном ведь возрасте, за тридцать уж. А уселся учить! В Ленинке чуть ли не год – 1987-й как будто – ежедневно учебник арабского для военных училищ (других не оказалось) в читальном зале брал – и вперед. Причем графику ведь до сих пор помнит…
Но – Эйяфьятлайокудль… Эйяфьятлайокудль названием своим просто пригвоздил его к месту – и никаких тебе исландских улочек, куда-нибудь в понятное место ведущих. А ведь ему исландский понимать сам Бог велел, ибо исландский есть прадатский… он слушается Бога и исландский понимает, даже и с любым исландцем поговорить может пару минут, если не очень задумываться… только этот вот Эйяфьятлайокудль никак чего-то не дается.