– Нутром Ранвейг болеет, – вздохнул старый Бйеркестранд, глядя вдоль лески. – Кашляет второй день, астма разыгралась. Умрет Ранвейг, боюсь, скоро. И я тогда умру, зачем мне одному жить?
– Обойдется, даст Бог, – сказал Торульф. – Да и насчет "одному жить"… я, видишь, живу.
– Ты другое дело. Ты самим собой сыт.
Тут можно было комично развести руками и попрощаться – и Торульф даже руками уже развел…
– Ищешь чего? – поинтересовался вдруг старый Бйеркестранд. – На берег, вижу, смотришь.
– Камушки ищу, – зачем-то отчитался Торульф.
– Какие-то особенные камушки?
– Особенные, – усмехнулся Торульф. – Небольшие, гладкие, один черный, другой белый. Но мне надо, чтобы они рядом лежали – во всяком случае, близко.
– Колдун ты, – сказал старый Бйеркестранд безразличным голосом. – Все чего-то мудришь. Вон, облако бы лучше убрал.
– Какое такое облако, Бйеркестранд? – Торульф посмотрел в небо.
– Невидимое, – буркнул старый Бйеркестранд. – Вулканическое. От которого Ранвейг кашляет.
– Она не от него кашляет, – сказал Торульф. – То облако к нам отношения не имеет.
– Еще как имеет! Вулкан же малый в Исландии извергается. Если еще и большой начнет, то уж точно пиши пропало.
– Большой не начнет, – успокоил его Торульф.
– А ты почем знаешь?
– Знаю, – сказал Торульф. – Для большого время не пришло. Всему свое время, Бйеркестранд.
Бйеркестранд впервые оторвал глаза от лески и с интересом взглянул на Торульфа.
– Может, и когда Ранвейг умрет, знаешь?
– Может, и знаю, – ответил Торульф. – Ты спроси.
Старый Бйеркестранд посмотрел на него с опаской:
– Спрошу… скажи, когда Ранвейг умрет?
Зачем тебе все это, Торульф? Понимаешь ведь ты, что не очень тебя здесь любят, только за музыку твою и держат, а то бы ведь на костре сожгли, тут народ простой, к чудесам нехорошо относится – видишь, опять в колдовстве тебя подозреваю: не ты ли и облако вулканическое наслал, от которого Ранвейг второй день кашляет?
Торульф выдержал недобрый взгляд старого Бйеркестранда.
– Видишь ли, Бйеркестранд…
Торульф знал о нем всё. И – никакой мистики: структура семьи подобного типа была ему наизусть известна. Живут рядом два старика бездетных – значит, один из них ребенок и есть. В данном случае ребенком была Ранвейг, начинавшая недомогать при первой же удобной возможности. Вот сказали по телевизору про облако пепла – тут у нее несуществующая астма возьми да и дай о себе знать. Не было бы облака – простудилась бы Ранвейг. А не простудилась бы – в спину бы вступило. Что-нибудь да случилось бы, милый старый Бйеркестранд: женщине-ребенку постоянная забота требуется.
Высокая сухопарая Ранвейг приходила в церковь в розовом… в разных оттенках розового, во всех сразу: от нежного, кораллового, до интенсивного, почти лилового. Непонятно даже, где она брала эту одежду: в местном супермаркете розовое только детских размеров продавалось, на девочек. Небось, выписывала откуда-нибудь, из самого Осло, небось… старенькая принцесса, не успевшая понять, что жизнь прошла, и чахнущая, чахнущая, чахнущая – вот уже лет шестьдесят чахнущая: как начала чахнуть от огорчения, что детство кончилось, так и чахнет с тех пор. А детство у нее между тем не проходит!
– Ранвейг не скоро умрет, – прервал свое розовое видение Торульф. – Я, конечно, с точностью не могу сказать, Бйеркестранд, но лет на пять Ранвейг тебя переживет.
Старый Бйеркестранд посмотрел на него с недоверием.
– Ей же… ей же не справиться одной! – сказал он с обидой за себя. – Она, вон, кашляет второй день, от облака.
– Облако прейдет, – голосом священника Олофа сказал Торульф, – а Ранвейг не прейдет… долго еще, во всяком случае. Ты рад?
– Я-то? Я-то, конечно, рад, – поспешно отрапортовал старый Бйеркестранд и задумался. Потом спросил: – А это… надежно, то, что ты говоришь?
– Надежно, – улыбнулся Торульф. – Так что… подумай-ка ты немножко о себе, Бйеркестранд, а то ведь смотри: Ранвейг не до тебя, но кто-то и о тебе позаботиться должен, правда ведь? Самому-то тебе, от облака, не тяжело дышать?
Бйеркестранд осторожно, но явно с удовольствием втянул воздух пухлыми ноздрями – раз, и еще раз, и еще.
– Конечно, тяжело, – признался. – Слизистая воспалилась, наверное. Зря я, небось, тут на воздухе торчу. Это Ранвейг рыбки свежей захотелось, видите ли. Хоть у нас замороженной в холодильнике на целый приход!
На том и смотал удочки. Барахлишко в рюкзак побросал, ведро с рыбой – в немалом, кстати, количестве – подхватил, Торульфу руку пожал (перчатку не снял, правда) и – домой.
Дети они. Все они тут дети. И те, которые дети, – хоть и мало их в округе осталось, уезжает в большие города молодежь, – и те, которые взрослые… Смотреть на них всех – хоть плачь от умиления. И ничегошеньки ведь не происходит в их жизни – спасибо, что хоть вулкан извергается, а то, кабы не вулкан, чем бы жить, о чем говорить? И от чего бы кашлять, опять же…
Вся беда в том, что Торульф любил их. Любил до першения в горле, до спазмов в груди, слева. И не было в этой любви жалости, и самопожертвования никакого тем более не было. "Дети, дети малые, – повторял он, стирая со щеки слезу. – Дети малые, неразумные!" Надо будет позвонить по тому телефону и все-таки выкупить у столичного скряги ноты, неважно почем, пусть слушают музыку… настоящую, неслыханную музыку, вечную музыку.
А на том месте, где сидел старый Бйеркестранд, как раз и лежали они, вмятые в песок, – два камушка.
Почти одинаковых.
Гладких.
Черный и белый.
Некоторые иллокуции в качестве части своей иллокутивной цели имеют стремление сделать так, чтобы слова <…> соответствовали миру; другие иллокуции связаны с целью сделать так, чтобы мир соответствовал словам. <…>
Наилучшей иллюстрацией этого разграничения является, видимо, то, которое предложено в работе Anscombe, 1957.
Предположим, что некий человек идет в универсам со списком, составленным его женой, где указано, что он должен купить; в этом списке содержатся слова: "бобы, масло, бекон, хлеб".
Предположим далее, что по пятам за ним, все время, пока он ходит с тележкой по магазину и выбирает указанные товары, следует сыщик, который записывает все, что он берет.
При выходе из магазина у покупателя и у сыщика будут идентичные списки. Но функции этих двух списков будут совершенно различны.
Цель того списка, который находится у покупателя, состоит в том, чтобы, так сказать, "приспособить" мир к словам; этот человек должен согласовывать свои действия со списком.
Цель списка, находящегося у сыщика, – в том, чтобы "приспособить" слова к миру: сыщик должен согласовывать список с действиями покупателя.
Это, в частности, сказывается на различной роли "ошибок" в этих двух случаях.
Если сыщик, придя домой, неожиданно осознает, что тот человек купил свиные отбивные вместо бекона, то он может просто зачеркнуть слово "бекон" и записать "свиные отбивные". А вот если покупатель придет домой, и его жена укажет ему, что он купил свиные отбивные, хотя ему нужно было купить бекон, то он не сможет исправить свою ошибку, зачеркнув "бекон" и записав вместо этого "свиные отбивные". <…>
Я предлагаю назвать этот аспект различием по направлению приспособления. Список сыщика характеризуется направлением приспособления "слова к миру" <…>, список же покупателя обладает направлением приспособления "мира к словам". Будем обозначать направление приспособления "слова – реальность" с помощью стрелки, направленной вниз (↓), а направленность приспособления "реальность – слова" – с помощью стрелки, направленной вверх (↑).<…> Было бы очень элегантно построить всю нашу таксономию целиком на основе этого различия по направлению приспособления…
Одному человеку – скажу я всем присутствующим по ба-альшому секрету – в одно и то же время трудно выполнять два разных маршрута. И даже скажу почему, но тоже по ба-альшому секрету: в определенный момент маршруты схлестываются – и невозможность выбора оборачивается невозможностью сосредоточиться…
Ансельм с Ниной и Астой выбили его из ситуации полностью: необходимость учета еще и их присутствия сделала свое дело, и теперь он совсем не знал, как разбираться с жизнью, окружавшей его больно уж плотным кольцом. Интересно, что он сказал своим отъезжающим сегодня шведам – и на каком языке (это было важно из-за присутствия при разговоре тети Лиды с мужем): что он в Стокгольм едет – или в Гамбург?
Если в Стокгольм, то им по пути.
Или им по пути, если он в Гамбург?
В любом случае как-то надо от них отделываться: ммм, путешествие вчетвером – конечно, приятная перспектива… но не из самых приятных. Потеряться, что ли, в Берлине? Заглядеться на афишу, витрину, пелерину… Когда-нибудь потом он, разумеется, расскажет им, что на самом деле не был в Берлине, что все это просто недоразумение, все это для маминого спокойствия и так далее, а в действительности я-не-я-и-лошадь-не-моя. Или не морочить хоть им головы, оставить как есть, замять-для-ясности (смотри-ка, забытые выражения – из школьного тезауруса! – выплывают): ну, встретились в берлинском зоопарке, ну, тайный я любитель зверей в-клетках, бывает и такое, всякое бывает… важно просто сейчас от них там как-нибудь отстать, как-нибудь незаметно… на что бы заглядеться-то, ей-богу?
Он стоял у вокзала, прямо напротив часов: не опоздать бы на паром. Так, минуточку… паром через полчаса, из порта, но что он делает здесь – на вокзале в Берлине… да нет же, черт бы его побрал, на вокзале в Хельсинки, откуда ему никуда не надо! За полчаса, значит, до отправки парома… он, что, опоздал уже на паром-то? Туда являться самое позднее за полчаса надо, в билете написано, а ему еще вещи из киоска, который там почему-то и камера хранения, забирать! Была такая голубенькая квитанция от руки… где ж она, Гос-по-ди!
В кармане завибрировал мобильный – мама? Нет… на экране имя: Гвидо. Это еще что за новости – Гвидо?.. Но, в любом случае, Гвидо, кем бы он ни был, – первый в списке под названием "Не до тебя".
Таксист все понял в мгновение ока – прямо как родной. Вез залихватски, утешал, рассказал пару случаев-из-практики, пятнадцати минут не прошло – остановились в порту. Щедро расплачиваясь, он вдруг осознал, что всю дорогу говорил с таксистом по-датски. В голове смерклось.
– Откуда датский-то? – спросил он, уже одной ногой на тротуаре.
– Датское этническое меньшинство в Финляндии, – энциклопедически отчитался тот, и тут же вспомнилось, что меньшинство такое и правда есть в этой стране… знал ведь.
– Tusind tak så… og god arbejdslyst!
Выдохнул в крытом переходе на паром, а так все только вдыхал. У самого же входа на паром задержался на секунду, обернулся – зачем бы? Нет ли хвоста… – тети Лиды с мужем, Ансельма-Нины-Асты или кто у них там еще.
На пристани, глядя прямо в конец крытого перехода, стоял и махал рукой пожилой мужской иностранец… ни растерянной улыбки, ни черносливовой трубки не различить отсюда. Но запах – запах есть, отчетливый запах чернослива… над всем портом, над всем Хельсинки, над всей Финляндией!
Тряхнув головой, сделал шаг на паром, где в ту же секунду был подхвачен двумя интернациональными тетками, уже заглянувшими в его зажатый в руке билет:
– Вам на девятый уровень.
Легче было вам, дантовых девять…
Корабль-дом. Огромный многоэтажный дом, как то бесконечное строение во Фредериксберге, от которого становится дурно…
И – первый встречный: компьютерный восточный сосед по купе поезда "Москва – Хельсинки":
– I am very glad to see you, how are you?
Английский бы ему попортить… – нельзя с таким совершенным английским жить, стыдно.
– Fine, thanks… what about you?
Так и пришлось – с чемоданом в руке (слава Богу, что на колесиках) – выслушать длин-н-ную историю ни о чем: как непонятно было, куда сдавать чемодан (в киоск, в киоск, дурак… спасибо, Катя!), как пришлось провести целый день за компьютером, в кафе… точнее, перед кафе "Европа": работая и глядя на прохожих.
Чтобы поддержать разговор, сказал:
– И я в кафе "Европа" кофе пил, причем тоже снаружи.
– В котором часу?
– По-моему, в два… или вокруг.
– Но я не видел Вас там, – через паузу холодно (градусов двенадцать минус) заметил тот. И добавил – совсем уж неприлично: – Вас там не было.
– Ну-ну, – улыбнулся он и подхватил чемодан, но услышал:
– Я сидел там все время… Я сидел там именно снаружи. Я никуда не отлучался. Я видел всех, кто там пил кофе. Вы не пили кофе в кафе "Европа". Наверное, это было другое кафе, Вы ошиблись.
Тут бы и сказать, что – ошибся, что и на старуху бывает proruha… или как там оно по-английски, ан – прямо по Бабелю получилось: бес его взмыл… небось, из-за невозможности, не-воз-мож-но-сти выносить больше такой пастеризованный иностранный язык!
– Это Вы ошиблись, мой дорогой! А я – я пил кофе в кафе "Европа".
– Я сделал фотографию этого кафе. – Зануда полез за мобильным – в дипломат, разумеется. Полминуты – и он уже совал ему в нос широкий экран айфона: – Вот фотография. Убедите себя. Здесь Вы не сидели.
– Может быть, в Хельсинки два кафе "Европа"… – Он шел на компромисс, он сдавался, в животе была уже середина зимы: пятнадцатое января.
– А вот это можно проверить, если выйти на связь с Интернетом – присосался тот… пиявка, не человек. И начал быстро-быстро, пальцами, выходить на связь, и вышел, и – уже устами – подписал приговор: – К сожалению (пожалел-таки!), в Хельсинки только одно кафе "Европа", вот его адрес… – и опять экраном в нос.
– Да отстаньте же Вы от меня наконец! – Это было сказано по-русски, просто от изнеможения, но с такой вежливой улыбкой, что прозвучало более чем дружелюбно.
Что уж такого услышал прилипала в чужом для него наборе звуков, непонятно, но – удовлетворился полностью и даже пожелал счастливого пути к каюте, по-английски, разумеется. На всякий случай пришлось проверить номер каюты прилипалы и успокоиться: благосклонная судьбы развела их не только по разным каютам, но и по разным уровням.
Он чуть не обнял собеседника… так-таки и не обнявшись, они отправились в разных направлениях, слава Богу, слава Богу…
А в "Европе"-то он, получается все-таки не пил кофе: Интернет врать не станет. Это наводило на некоторые оч-чень в данный момент ненужные подозрения, даже сосредоточиваться на них не хотелось, потому что… нет, туда нельзя, там болото, там ахнуть не успеешь, как плотный призрак тети Лиды – хоть с мужем, хоть без – загородит дорогу в будущее, и нет у тебя никакого будущего, хоть, конечно, и так не было – или было, но не очень много.
Не думать про "Европу", не думать, не думать… про круассаны безупречной формы забыть, про кофе со сливками, про соседа справа – анахроническую ипостась черносливового господина, про все это забыть немедленно: мы – только те, кто в данный момент здесь, все остальные "мы" – не мы, все остальные "мы" немы, ах ты Господи, Боже ты мой! Как некстати-то всё, и прилипала этот с его подробностями – особенно некстати…
Хотя, с другой стороны, оно и понятно: если Ансельм, Нина и Аста – свидетели того, что он в Берлине, им и поверят, а ему не поверят, ему уже не верят, айфоном в нос тычут и улыбаются: да что ж, дескать, ты нам сказки дядюшки Римуса рассказываешь, знаем мы тебя как облупленного, соврешь недорого возьмешь, за тобой глаз да глаз нужен. И – мордой об стол: вот, значит, тебе адрес кафе "Европа", скушал?
"Он фантазирует, ему скучно"… Ему скучно рассказывать, как было, да и как – было? И так было, и эдак, по-всякому было, по-всякому бывает, прав Торульф, Торульф всегда прав, так и надо рассказывать. То есть, честно признаться: нет, не пил кофе в кафе "Европа", люди добрые… да и вообще в Хельсинки не был, потому что не мог же он быть и в Хельсинки, где его никто не видел… нет, Катя видела, но той Кати и след простыл, даже фамилии ее он не знает, а вот сокупешник – не видел, между тем как сокупешники народ такой, все видят, все запоминают, – ив Хельсинки, значит, и в Берлине, где его столько человек видели… целых пять человек, ну четыре: тетя-Лида-с-мужем – это, скажем, один человек, плюс Ансельм, Нина, Аста – куда ж теперь денешься? Все с фамилиями, все готовы под присягой подтвердить: видели, разговаривали… вид усталый, чемодан тяжелый. А у тети Лиды даже на случай чего вещественное доказательство есть: кулончик с часами на шее тикает, причем тикает – громко! Просто как набат бьет: собирайся, честной народ, подходи, посмотри на этого вруна, плюнь в лицо ему.
Ой-ой-ой… нехорошо все получается, не хорошо.
Кто-то звонит. Кит.
– Просто убедиться, что ты не забыл маршрут, – смеется она в трубку.
– Чуть не забыл, – признается он. – В последнюю минуту опомнился.
– Ты вот что… – Кит медлила, потом решилась. – Ты не особенно много подробностей маме рассказывай, ладно? Подробности – страшное дело, ты ведь знаешь?
– Подробности?
– Я тут сижу и думаю о… как бы это сказать, о природе лжи, видимо. – И она опять засмеялась, смутившись от чрезмерной точности формулировки. – Сказать тебе, что я думаю?
– Скажи.
Он стоял с чемоданом на палубе. Ему не особенно хотелось разговаривать сейчас с Кит – и вообще с кем бы то ни было разговаривать. Ему хотелось найти свою каюту, разложить вещи, принять душ, переодеться… или, может быть, даже прилечь на полчасика. Тяжелый был день – неважно, где именно, в Берлине ли, в Хельсинки, теперь уже это не имеет значения. Но Кит тут ни при чем: она сидит и думает о природе лжи, и это он спровоцировал ее на такие мысли. Ему и расплачиваться.
– Я коротенько, – извиняющимся голосом лепечет Кит, – я просто не могу не поделиться. Мысль тут одна такая, интересная… насчет того, что ложь может прекратить осознаваться как ложь, если добавлять и добавлять к ней новые подробности. Тогда она начинает выглядеть как правда – и легко спутать. У меня сейчас телевизор включен, немецкий канал, ZDF, ну и идет передача про Берлин… про берлинские парки, и я вдруг ловлю себя на мысли: хорошо, что он сейчас в Берлине, удивительный город… и все такое, понимаешь? Хоть я и знаю, что ты в Хельсинки! Но вот – несколько подробностей по телевизору – Тиргартен, пеший путь от Берлинского зоопарка до Бранденбургских ворот, липы… и я забываю, что ты не в Берлине. И мне уже надо убеждать себя, что ты не в Берлине. Я это к тому… ты не очень детально маме свой вымышленный маршрут рассказывай, а то ведь… – Кит замолчала.
– А то ведь – что, Кит? Хельсинки в Берлин превратится – ты это имеешь в виду?
– Знала бы я еще, что я имею в виду, – вздохнула Кит. – Нет, не это, конечно. Тут чисто теоретическая проблема такая – может быть, к тебе даже и отношения не имеющая: что ложь в некоторых случаях начинает утрачивать признаки лжи… собственно, и все.
– Ты чего-то боишься, Кит?
– Нет-нет! – с поспешностью отозвалась она. – Нет, что ты… я это все так, вообще, говорю. Мне просто сама мысль, ну про подробности, забавной показалась – если ты понял мысль.