Мудрецы и поэты - Александр Мелихов 17 стр.


Она еще раз сказала, что он добрый, и рассердилась, потому что никаких фактов, неопровержимо доказывающих отцовскую доброту, вспомнить не могла, но она и так знала. Для нее это было несомненно, а ему не объяснишь. И она рассердилась на него. Но все-таки когда он уехал, она продолжала мысленно ему втолковывать, защищая отца от него и, совершенно машинально – по привычке, себя от отца: да, отец мыслит аксиомами, но он их построил не так, как другие – глядя в зеркало: смотрят, какие у них глаза, и говорят: глаза должны быть такие (и глаза, чужие конечно, им тоже что-то должны), смотрят на уши: а уши должны быть вот такие. Уши (чужие) им тоже должны. А отцовские принципы, если бы он их последовательно провел в жизнь, ему вышли бы боком, да ещё каким. И он провел бы, только он и так думает, что он их уже провел. Доказательств, что он их действительно провел бы, тоже не было, поэтому она сердито повторяла: провел бы, только он не видит, что не провел, но он же не виноват, что не видит. Он слишком цельная натура, чтобы суметь разделиться на две части, чтобы каждая из них осмотрела другую со стороны, а иначе себя не увидишь, что ты провел, а чего не провел. Но он же не виноват, что не видит. И опять все сводилось к "он добрый", постепенно заменявшемуся более бесспорным "он меня любит", из-за которого начинало просвечивать "просто ты меня не любишь". И в самом деле, строго научных доказательств его любви у нее не было. Она это и так знала, но доказательств не было. И доказать, что Игорь добрый, она тоже не могла, хотя и так это знала. Но если требовать научных доказательств, то никому нельзя верить. Она точно знала, что он становился лучше, когда бывал виноват; ему постоянно нужно брать немножко больше, чем ему положено, тогда чувство виновности заставляет его отказываться от остального и делает его нежным.

Строго говоря, она знала лишь, что он чуткий – в отличие от отца, все понимал с полумысли. Понимал – это да, но добрый – это ведь несколько другое… Когда хочешь что-то подтвердить, факты очень послушно выстраиваются в нужную цепочку, но когда хочешь опровергнуть это же, другие факты выстраиваются ничуть не хуже. А когда, так сказать, ищешь истины, хочешь рассмотреть все факты разом – видишь, что это немыслимо: столько их, оказывается, хранится в твоей памяти и столькими способами каждый из них можно истолковать, что голова готова лопнуть, ничего уже не понимаешь.

5

Позавтракал он остатками вчерашнего празднества, – было бы совсем гнусно собираться вместе, чтобы чревоугодничать, если бы он не одухотворил вечера изящной и поучительной беседой. Людмилины салаты пользовались вчера успехом, особенно грибной, сырный и "японский" (?) – из рыбы. Снобизм, разумеется, кто здесь понимает в этих гурманствах, но хвалили, и, слаб человек, ему тоже было приятно. Это у нее от матери: что увидит у людей, тут же скорей и себе. Ему не нравилась в ней такая бесхребетность, – и вот теперь это же у дочери: надо же выдумать – сырный салат. (Его сердили незнакомые блюда, но протестовать было ниже его достоинства – он их не замечал. ) Хотя признавать этого и нельзя, а все-таки в наследственности что-то есть. Но, конечно же, воспитание довлеет. Людмила как-то говорила, что слово "довлеет" так употреблять нельзя, – смешно, когда, не имея серьезных аргументов, начинают придираться к самым простым выражениям.

Затем он хорошенько поработал дома, наверстав упущенное из-за дня рождения дочери. Из-за этого упущения он и позволил себе воспользоваться имевшейся возможностью не ходить на службу. Последнее время ему приходилось там заниматься работой, которую он считал не слишком нужной, и он несколько раз говорил Людмиле, что доволен этим, потому что только так можно иметь чувство, что ты выполняешь свой долг, подчиняешься внутренней самодисциплине. Когда делаешь то, с чем полностью согласен, этого чувства быть не может, получается уже не работа, а забава. А работа не забава. Он с удовольствием повторил это вслух, а потом занес в картотеку, в раздел "Мораль и производство". К сожалению, отношение его к этому вопросу было слишком головным, чувством он не мог целиком стать на эту точку зрения; однако делиться своими сомнениями с Людмилой он не имел права, поскольку обязан был воспитать в ней правильное отношение к подобным явлениям. Ему нравилось называть ее Людмилой, а не Людой, – полное имя вызывало все приятные представления о том, что она взрослая, красивая, умная, образованная и трудолюбивая.

Сначала он проработал вчерашнюю почту. В разделе политики все обстояло благополучно. Наклеивая вырезки, он вспомнил спор с Людмилой о Блоке и подумал дружелюбно: "Не-ет, молодые, мы вам Блока так за здорово живешь не отдадим. Мы еще повоюем. Есть еще порох в пороховницах". Он разыскал цитату, по поводу которой вышли разногласия, и, действительно, автором оказался не Блок, а Бобрищев-Пушкин. Он не колеблясь решил сообщить об этом Людмиле. Он всегда бывал добросовестным в спорах. Имея за собой большую правду, смешно беспокоиться из-за мелких фактических погрешностей. Но все-таки, поразмыслив, решил, что говорить ей об этом преждевременно, потому что за такие мелочи и любят хвататься те, кто еще не проникся твоей основной мыслью.

В газете он прочитал стихотворение, которое показалось ему вредным вздором. Там была какая-то запутанная фраза по поводу того, что луна, выглядывая сквозь мохнатые от инея ветки, сама кажется мохнатой. Как можно писать подобные вещи: луна, выглядывая (!) сквозь мохнатые (!) от инея ветви, сама кажется мохнатой (?!). Безвкусица захлестывает нас! Захотелось немедленно написать в "Литературную газету": начать скромненько – отклик, мол, читателя, а потом поразить эрудицией и квалифицированностью аргументации. Уже явилось прекрасное заглавие – "Поспорим о вкусах!" или лучше "О вкусах спорят!" – дурные вкусы нам не нужны. Нехорошо только, будто он в самом деле собирается спорить – есть о чем! Достаточно выписать любое выражение, хотя бы "мохнатые от инея", и сказать: вот, дорогие товарищи, это и называется падением поэтической культуры. И даже не поэтической культуры, а обычной культуры речи. Трудно поверить, что этот автор – не знаю, можно ли теперь применить к нему слово Поэт, – четверть века назад создал пронзительно общезначимое произведение, от которого и сейчас перехватывает в горле. И не нужно никаких пояснений, тут все само говорит за себя. "Мохнатые от инея"! Как можно такое написать? "От инея" пишут, когда уже совершенно нечего сказать. Ну да пусть их. Да, это, конечно, не Блок. Последняя мысль вызвала в нем приятную грусть.

Потом он с удовольствием погулял по парку, любезно раскланиваясь с почтительно приветствующими его знакомыми, и, придя в просветленное состояние духа, подумал, что карьеристы, чинуши, мещане и пьяницы, узнавая о его честной и независимой жизни, смущаются, желают оправдаться перед ним и искали бы его знакомства, если бы им не мешал ложный стыд. И напрасно. Он никому не отказал бы в совете. На душе стало еще светлее, и он с воодушевлением посочувствовал людям, лишенным самоуважения. Он вспомнил знакомого инженера, разошедшегося с женой, чтобы жениться на молоденькой, – по лицу его пробежала невольная судорога брезгливости, – и неожиданно умершего от гнойного аппендицита, и вдруг ему открылось, что умер он не от аппендицита, а оттого, что потерял уважение к себе. От этой красивой мысли просветленное состояние духа укрепилось еще больше, и ему почему-то показалось, что он мог бы сделаться крупным руководителем, но сам не пожелал им стать, предпочитая скромное и честное выполнение своих обязанностей, которые иначе пришлось бы переложить на других.

По какой-то непонятной, а впрочем, вполне понятной ассоциации ему припомнилось нынешнее сновидение, носящее ярко выраженный эротический характер. Как ни странно, в сновидении этом участвовала также Маргарита Васильевна, и его приятно поразила одна особенность ее фигуры. Он с достоинством выпрямился, выражая свое презрение негодяям, которые могут находить такие шутки остроумными, – он не позволит так с собой шутить. И через пять минут сон этот уже никогда ему не снился. По крайней мере, он мог бы искренне в этом поклясться.

В киоске он купил толстый журнал со статьей Черкасова, обещавшей интересное чтение, и книгу по применению математики к близко знакомым ему вопросам планирования и управления производством. Он был уверен, что все это вздор, мода, облечение давно известных вещей в наукообразную форму, но хотел получить возможность говорить это с полным основанием. Внутри книги шли сплошные формулы, совершенно непонятные, но ему эти "жрецы науки" не напустят в глаза тумана, он все равно собирался пару недель посвятить математике, мода на которую дошла уже до того, что ее стали применять и к стиховедению, и к биологии – подменять биологические закономерности математическими. Пришла пора немного порассеять этот туман. Мода зашла достаточно далеко, чтобы уже следовало обратить на нее внимание. Никакой моде его не захлестнуть, он привык по всем вопросам иметь собственное обоснованное мнение. Да и не впервые естественные науки посягают на то, что им не принадлежит. Но общественную жизнь не втиснуть в формулы!

После покупки книги настроение стало менее светлым, но зато более деловым, энергичным. Отдохнув после обеда, он принялся за журнал. В художественном отношении журнал был совсем пустой, привлек внимание только один рассказ, художественно тоже слабый, с беспомощной композицией, с неумелым зачином и концовкой, с множеством сумбурных длиннот и сырого, не осмысленного художественно материала, да и язык оставлял желать лучшего – в целом со стилем было неудовлетворительно. Кратко подытоживая: не выявлены главные ведущие мотивы, не создана цельная образная система, текст не организован композиционно, отсутствуют развернутые характеры героев, органически врастающие в повествование, половина которого не имеет отношения к раскрытию основной идеи, – жаль, что он не может высказать этого автору, ему узнать это было бы очень и очень полезно. Сейчас молодым авторам едва ли приходится часто слышать продуманные и четкие рекомендации, которые можно было бы изложить по-пунктно: первое – не выявлены ведущие мотивы, второе – отсутствует организационная композиция текста, третье – не создана единая образная система. В этих трех направлениях прежде всего и нужно работать автору. Задачи ясны, остается трудиться.

Изгнать нужно также иронию, которая есть только следствие неспособности говорить дельно, и бесконечные псевдоразмышления героя, преуспевающего молодого доцента, готовящегося к докторской защите. Сломайся у этого доцента холодильник, он бы обратился к специалисту, а вот в "жизненных вопросах" (он подумал это очень язвительно) каждый считает себя специалистом. К сожалению, автору, видимо, представляются похвальным делом "поиски и сомнения" там, где, с одной стороны, есть полная ясность, а с другой – тупоумие и мошенничество. Глупцы считают себя вправе оспаривать истину, пока умный не вдолбит ее и в их тупую голову – ум должен превратиться в слугу глупости. Эти давно известные истины не открывают, а выполняют! Разумное убеждение, доказательство – вещи полезные, но ими тоже не следует злоупотреблять.

Но в рассказе был один диалог между доцентом и вахтершей, вернее, женщиной-вахтером того же института. В этом диалоге раскрывается неизмеримая нравственная пропасть, обнажающая все духовное ничтожество первого и неизмеримое моральное превосходство второй. Это очень интересная и важная мысль: образование и распущенность могут идти рядом. Хотя, конечно, эта мысль тоже не нова, восходит она к Руссо, но была не нова и у него.

Он подумал, что эта женщина-в ах тер, которую и следовало сделать героем повествования, самим своим скромным и честным образом жизни, даже вне сферы производства, приносит обществу куда больше пользы, чем этот самовлюбленный хлыщ, который, скорее всего, еще и бездарный шарлатан (жаль, что автор этого не раскрыл, да и о самовлюбленности доцента приходится больше догадываться – автор неглубоко продумал свою концепцию), и нам, обществу, следовало бы как-то поощрять ее, и материально, и морально. Особенно морально, всячески окружая таких людей почетом и уважением, даже если придется потеснить более одаренных. Будем откровенны: самый нравственный и скромный человек может поколебаться на своем пути, не встречая знаков внимания от общества. Он вспомнил, что нечто подобное также есть у Руссо, и, испытывая удовольствие от безукоризненной работы своей системы каталогизации, быстро разыскал выписку: "Мудрец вовсе не гонится за богатством, но он не равнодушен к славе (да, да, подумал он с горьким удовлетворением, будем откровенны – это правда). И когда он видит, как дурно она – слава – бывает распределена, его добродетель, которую дух соревнования оживил бы и сделал полезною для общества, начинает томиться и постепенно угасает в нищете и безвестности". Да, да, думал он, это совершенная правда, и ему сделалось грустно и хорошо. Но что там дальше? "Пусть первоклассные ученые получат при дворе почетный кров; пусть они получат там единственную достойную их награду: возможность содействовать своим влиянием счастью народов, которые они научат мудрости". Чудесно! Это прямо о нем! И еще дальше, обращение к людям обыкновенным: "Предоставим другим заботу учить народы их долгу и ограничимся тем, что будем выполнять свой долг". Боже всемогущий! Да ведь это самое он и проповедует столько лет, и, кто знает, может быть, небезуспешно. Кто знает, какие всходы дадут семена, брошенные им в души молодых людей, присутствовавших на вчерашнем вечере! Кто знает… И как его понял эрменонвилльский мудрец, живший два столетия тому! И как после этого не перечитывать свои выписки! Людмила говорит, надо искать, а не пережевывать навязшие в зубах истины. Чего искать? Способов уклонения от выполнения долга? На минуту ему стало горько, но он вспомнил, что его положение в семье похоже на положение Льва Толстого, и эта мысль снова наполнила его гордостью. Он сидел глубоко растроганный и не скоро принялся за черкасовскую статью.

Черкасов ему импонировал независимостью и прямотой суждений, тем, что не ленился напоминать об ответственности человека перед собой, перед природой, перед прошлым и будущим. Из Черкасова он на этот раз выписал совсем немного – относительно того, что трудности общения между людьми исчезнут с воспитанием всесторонне развитой личности. Выписал также возникшую у него в связи с предыдущей собственную мысль о том, что искусство должно упрощать общение людей друг с другом, значит, ненормально то положение, при котором считается нормальным, что литературные, музыкальные вкусы личности принадлежат к самой интимной стороне ее психики. Черкасов, в сущности, тоже не давал ничего нового, он был более компилятором. Правда, компилятором способным, но не нужно забывать, что слово "компиляция" проистекает от латинского "грабить", – иногда бывает полезным вникнуть в первооснову слова.

Но Черкасов стимулировал его собственную мысль, причем мысль, принадлежащую к поэтической стороне его сознания, он это чувствовал, и он хорошо, крепенько поразмышлял, прогуливаясь по балкону, и кое-что счел нужным записать. Он размышлял об очищающей роли жизненных невзгод, о борьбе света и тьмы, веры и безверия, истины и обмана, о различии науки и искусства: наука анализирует, а искусство синтезирует гармоническую личность, о соотношении национального и всемирного, современного и вечного и еще раз убедился, что истинно национальное обязательно будет и всемирным, а истинно современное – вечным. Если копнуть поглубже, увидишь, что справедливым и разумным всегда считалось одно и то же. Людмила говорит, что если копнуть поглубже, то убедишься, что во все времена люди имели по две ноги, любили есть и не любили голодать. И в этом видна мать, та тоже не могла без гипербол. Что ни говори, а наследственность… Но воспитание довлеет. И в случае Людмилы это сказалось. Выросла она честной и трудолюбивой девушкой. Но чрезмерно возбудима, несдержанна – от этого никуда не денешься. И здесь материнская кровь. И трудолюбие – как у матери – часто переходит в бессмысленное копошение.

Назад Дальше