Явление героя
Мне как раз вспомнился еще один деятель, Валерка Прудников, поднявшийся по шаткой лесенке социального успеха при помощи исключительно, так сказать, духовных средств, – у него не было таких фундаментальных возможностей, как насилие и подкуп, – разумеется, в примитивном понимании этих слов.
Но он был и не из наполеонов-чемпионов, он не мог своими рекордами понаделать из публики болельщиков, чтобы они, в воображении перевоплощаясь в него, чемпиона, вопили от восторга, приветствуя в нем себя. Валерка был неспособен организовать такое массовое переселение душ с трибун стадиона на его поле, в свою чемпионскую оболочку, – нет, его личные качества располагали скорее не к болению, а к соболезнованию. Но он тоже давал волю нашим воображениям – он предоставлял нам возможность вволю лгать. Причем лгать наиболее желанным – героическим образом. Именно эта наша потребность и была основным его ресурсом. Потому ведь в нем столько и сласти, во вранье, что воображением переживается то, что врется языком. Причем врун чувствует себя героем рассказа, если даже рассказывает не о себе.
Свои мемуары о Валерке я начал бы словами: "Помню его ничем не примечательным, простодушным и неизменно веселым мальчуганом, никогда и ни на что не обижавшимся". Каждого, кто на уроке встречался с ним глазами, он смешил жутко потешной пантомимой: бесшумно стрелял в тебя из указательного пальца – кхх! – и тут же тычком большого пальца назад – тиу! – показывал свистнувшую возле уха пулю, стрелял еще – и, вытаращив глаза, хватался за нос – разорвало пистолет. Помереть можно было.
Но замечалось в нем и обострение общественной совести: когда в классе принимались кого-нибудь травить – довольно, впрочем, безобидно, дразнили в основном, – он всегда бывал в первых рядах. Но зачинщиком – никогда, да и какой там зачинщик – пресловутый камешек, вызвавший лавину.
И раз как-то, когда мы, обступив толпой, орали в уши Петьке Шутову: "Петька-петух на завалинке протух!" – бог знает почему именно это, бог знает почему именно ему, в другой раз он свободно мог оказаться одним из орущих. Сейчас, кстати, по-моему, и дразнят поизобретательнее, а у нас, бывало, заладят на разные голоса какую-нибудь дрянь, иногда даже фамилию, чуть только подпорченную, – блеют ее, мяучат… Долбят в одно место, пока все не очумеют, – и действует.
Я в тот раз как-то припоздал и старался доораться через спины в том восторге артельного труда, когда дело идет на лад. И вдруг я встретился с Петькой взглядом, и вдруг увидел у него слезы на глазах – он не мог понять, как это все – на него, все мы, еще час назад сплоченные в едином порыве в какой-то другой общей и дружной работе, когда он был другом нам и братом, как любой из нас. Фу, как нехорошо мне стало, и я, чтобы не выступать открыто против общества, под видом новой игры стал сзади оттаскивать одуревших артельщиков (обрати внимание – игра как маскировка серьезных целей!).
Оттащенные как будто очухивались и в строй уже не возвращались. Но когда я оттащил Валерку – он щупленький был и голубенький, как цыпленок за рубль семьдесят пять, "синяя птица", по выражению нынешних остряков, тут он отлип от толпы почти что с чмоканьем – всосался, как упомянутый уже Антей в матушку Землю, – так в этот раз Валерка вдруг окрысился и прошипел (ведь все отрицательные персонажи шипят): "Шпион!" – никогда он такого себе не позволял, видно и впрямь толпа была его Землей – Почвой, выражаясь современнее.
Тот Валеркин крысиный оскал мог бы кое-что прояснить, но он уже через пять минут был в три слоя замазан обычным Валеркиным веселым простодушием. Как часто нам до ума не хватает только памяти! Хотя иногда держать ее и нерентабельно – выгоднее любить и ненавидеть без памяти. А изменится рынок – глядь, она и выползла откуда ни возьмись, Феникс Фениксом. Помню же я, оказывается, тот оскал…
Валерка прилично рисовал. Хотя известно, что, рисуя, равно как и читая книги, императором не станешь, все же Валеркин талант позволял ему довольно часто конденсировать вокруг своей парты мужскую половину нашего класса, сдержанно погогатывающую над каким-нибудь потерявшим галифе фашистским генералом, исполненным с излишне натуралистическими подробностями, как всегда не оправданными идейной стороной замысла. Валерка же, приглашающе поигрывая глазками, досмеивал, с проницательным сарказмом мурлыча на мотив какого-то жестокого романса: "Собралися на берег скалистый публицисты, нацисты, фашисты. Собрались каждой твари по паре, чтобы Гитлеру спеть о любви". Видно было, что это очень тонкий ход.
Рисовал Валерка и стиляг, прорастающих из земли на переплетающихся ножках грибов-поганок, – Он, весь ушедший в гигантский "кок", и Она, пошедшая в "конский хвост". Это и впрямь были самые первые, самые нежные побеги стиляг, – их-то он безжалостно и вытаптывал, с убийственной усмешкой полумурлыча-полудекламируя: "Познакомились весной две стиляги под сосной и о модах стали говорить…"
Но что у него получалось действительно божественно – это корабли. Гордые красавцы гордо пенили волны, на гордых мачтах гордо трепетали вымпелы. Орудийные башни, уменьшаясь к вершине, громоздились друг на дружку, словно горка подушек на зажиточной мещанской кровати, а огненные клубы, бившие из стволов, заставляли каждого, кто их видел, твердеть лицом и, сощурив глаза, шептать еле слышно: бхх! бхх! – из самой глубины вулканизируемой души. И однако же я серьезно подозреваю, что именно тогда укрепилось во мне чувство причастности ко всему происходящему, чувство, заставляющее меня и злиться и радоваться так, как это бывает только с родней: ведь любовь столь сладостное чувство, что нас прямо-таки бесят качества наших близких, мешающие нам спокойно наслаждаться любовью к ним.
Правда, в двадцать лет я был разочарован аж во всей вселенной, но это, я думаю, было оттого, что мне казалось, будто у меня есть в запасе какая-то иная, гораздо более утонченная вселенная, куда я могу удалиться с надменной горечью на скорбном лике, – мне казалось, что тогдашним моим любимым творцам это удавалось (помнишь сатанински коварное наущение байроновского Люцифера: "Терпи и мысли – созидай в себе мир внутренний, чтоб внешнего не видеть").
В мой байронический период я вроде бы навостривал лыжи в сторону вселенной Духа, – Дух, как ему и положено, был чем-то крайне зыбким, но скелетом его, во всяком случае, были Наука и Искусство. Мои любимые творцы были представителями свободных профессий и больше всего интересовались собственными делами, поэтому в их изображении история человечества представала историей Науки и Искусства. Сейчас я грань между Духом и Плотью провожу иначе: проблемы Духа – это просто общие (всем или многим, сейчас или когда-нибудь) проблемы Плоти (вернее, плотей): вопрос, например, где мне взять масла на ужин, – вопрос плоти, а вопрос, как сделать, чтобы у всех всегда было масло, – вопрос духа – науки, этики и т. п. А прежний Дух шибает на меня тяжелым духом.
Однако хватит. Вернусь лучше к моему герою. Мне в Валеркиных крейсерах, линкорах и эсминцах всего завиднее была техническая осведомленность, – живописные эффекты – это дешевка, это и дурак может, а ты нарисуй-ка и на корме какое-то приспособление, и на носу приспособление , и на башнях приспособления, и на мачтах опять же приспособления. И сразу видно, что это настоящие приспособления, сделанные из деталей.
Я тоже тайком пробовал грешить приспособлениями, сам их конструировал, пытаясь воссоздать дух деталей, но взгляну – и сейчас видно, что это не детали, а ерунда. А запомнить Валеркины – поди запомни, если понятия не имеешь, для чего каждая из этих деталей придумана. Я и по ученикам своим вижу, до чего трудно запомнить теорию, если не знаешь, зачем она нужна (а ведь и наш брат, учитель, увы, не всегда это знает!). Я пробовал искать помощи в книгах – но боже! – что за книги меня окружали! Средоточием их унылости как-то подчеркнуто постно глядела на меня невиданной толщины "Анна Каренина", словно распираемая всей скукой и никчемностью сугубо взрослой литературы. Я был умирающим от жажды в горьком океане. У нас не водилась даже "Книга юных командиров". Это была библиотека "Ничего для мужчин".
– Откуда ты столько приборов знаешь? – не раз восхищался я.
– Да… – скромничал Валерка. – Вот наш Генка знает приборов! – И простодушно визжал по-милицейски: пррр, – он умел визжать, как милицейский свисток.
Корнель по совместительству
Генка – это был Валеркин старший брат. Потихоньку-полегоньку Валерка успел внушить нам – мне, во всяком случае, – изрядное почтение к самому Генкиному имени, он и произносил его не просто: Генка, а как-то – "Генка", многозначительно, словно это был пароль.
Да это и был пароль. "Генка" – это было кодовое наименование некоего, – нет, пожалуй, все-таки человека, обладающего необозримыми сведениями в военном деле, в марках оружия (мне и сейчас, в глазах моего сына, трудно соперничать с авторитетом соседского Витьки – он с его познаниями во всевозможной отечественной и зарубежной оружейной номенклатуре вполне мог бы устроиться коммивояжером в любую торговую фирму). В древности наше божество, скорее всего, носило другое имя – Марс.
Помнишь ледяную беспощадную красоту мраморной головы в Эрмитаже? "Генка" был попроще, но ведь и время сейчас пореалистичнее. Только марсомания носит прежнее имя.
Однако это почти абстрактное понятие – "Генка" – обладало и менее отвлеченными приметами: оно могло любому дать по драке, вломить тыри, врезать, вмазать, оттянуть, отпинать, отмесить, отложить, навешать и прочая, и прочая, и прочая. Эти умения были как бы земными представителями божества. Если стратегические дарования были золотым запасом, то ходячей ассигнацией все-таки были мордобойные подвиги. Только язык мордобитий и был нам внятен до конца, только он и мог создать по-настоящему прочную связь между высшими марсианскими сферами и нашими неискушенными душами. (У пацанов, кажется, зрелище всякой борьбы выливается в желание кого-нибудь вырубить, – сам видел, наверно, как подергиваются конечности, какие мечутся взгляды при выходе из кинотеатра по просмотре приключенческой ленты, – очень серьезная задача для нас, воспитателей, сосредоточить этот легко возбуждаемый энтузиазм исключительно на силах Зла.)
Гёте сказал когда-то, что молодые люди, выросшие при Наполеоне, не успокоятся, пока не появится воплощение того, кем хотел бы быть каждый из них (чтоб было за кого болеть, добавил я). А Валерка не стал ждать милостей от природы, а принялся сам сотворять нам кумира. Воображаемого, конечно, но когда болеешь за какого-нибудь рекордсмена, то чувствуешь себя рекордсменом тоже только в воображении. А скажешь, не приятно?
Тот же Наполеон, которому нужен был герой нового эпоса, говорил, что сделал бы Корнеля владетельным князем (вероятно, затем, чтобы тот написал для него: "Сколь много подданный усердья ни приложит, король ему ничем обязан быть не может").
Валерка пошел дальше Наполеона и принял функции Корнеля на себя. И создал "Генку". В сказаниях о "Генке" против него постоянно действовал один и тот же наглец, носивший имя Он. Скажем, Он просит у "Генки" закурить – "Генка" дает, Он требует всю пачку – "Генка" дает, Он требует зажигалку – "Генка" дает, Он "Генкиной" же зажигалкой подпаливает "Генке" воротник – "Генка" и это проглатывает, и наконец, когда нравственное чувство слушающего оскорблено до последнего предела, наступает долгожданное разрешение: "Генка" разворачивается и… Иногда Их бывало несколько, в этом случае общая доза членовредительств увеличивалась согласно числу потребителей.
"Генке" все равно было, сколько Их, – чем больше, тем лучше: он владел приемами джиу-джитсу. Тогда про джиу-джитсу врали абсолютно то же самое, что сейчас (и мои ученики тоже) врут про каратэ, – как раз на днях у нас в баре придорожного ресторана "Олень" один каратист" избил 437 чел., действуя исключительно ребром ладони и пяткой, – избитым, собственно, оказалось почти все мужское взрослое население нашего поселка, один я каким-то чудом уцелел. Я до сих пор не знаю точно, есть оно на свете, джиу-джитсу, или оно просто испарение чьих-то мозгов, воспаленных прозой повседневности.
Впрочем, люди примерно раз в пять лет кидаются на какое-нибудь новое магическое средство, чтобы, не вкладывая годы труда, приобрести силу, здоровье, знания, – то каратэ всплывает какое-нибудь, то сауна – средство обжираться и не толстеть, – то учеба во сне. Раз есть желание получать не работая, значит, будет и вера, что это возможно.
Против Него было дозволено все. Хотя каждый из нас не прочь был прихвастнуть, какой фингал он подвесил Ваське или Петьке, но мало кто стал бы похваляться, как он тем же Ваське или Петьке вышиб глаз или разорвал рот. А Ему – за милую душу.
– Он замахнулся на "Генку" ножом – финарь вот такой! – а у самого вся рожа расквашена, носа вообще нет – две дырочки только видно, кровь вот так пузырится – "Генке" так противно стало, "Генка" перехватил Ему руку, дернул вот так вот книзу – и вырвал Ему руку.
– Вывихнул, наверно? – я все время боюсь, что Валерка соврет что-нибудь совсем уж невероятное и все испортит. Но Валерка неумолим.
– Вырвал. Порвал сухожилия – и повисла на рукаве. Ну, некоторые остались, конечно, но все равно теперь отрежут. Интересно: а нож все равно держит – пальцы закостенели.
Как я мог верить такой, как говорила наша бабушка, дуроте? Старался верить, – а как стараются, ты и сам знаешь: не дают разоблачающим фактам дойти в сознании до отчетливости, отвлекаются чем-нибудь, едва те начнут всплывать поближе. Зачем старался? – ясно зачем: хотел сотворить себе кумира. И не какого-то далекого и всем доступного, из книг и фильмов, а своего собственного, чтобы и я возвысился от близости к нему. А то что-то и у того есть личный кумир, и у этого, – один я сижу бобылем.
Несмотря на натуралистические подробности, на Генке сохранялся какой-то налет кавычек, – Валерка, видно, чувствовал, что всегда лучше повелевать не от себя, а именем чего-то незримого.
Когда я познакомился с Генкой, Валерка немедленно низвел его до хотя и весьма высокопоставленного, но все-таки человека, а освободившуюся вакансию символа занял дальний Валеркин родственник, лейтенант военно-морских сил Георгий Сорокин. Ему Валерка не придал уже почти никаких конкретных черт – показывал только реликвии: стол, тахту, на которых тот сидел, и т. п., да еще в важных случаях с очень искренней озабоченностью или гордостью задавался вопросом: а что бы сейчас сказал про нас Георгий Сорокин? И ей-богу, это было повнушительнее самого длинного перечня сломанных рук и носов.
Я вижу, Валерка под моим пером превращается в какого-то хитроумного демона, по крайней мере в очень тонкую бестию, – но уверяю: он был глуп как гусак (ну, если мягче: умен как гусак). Но некоторые скрытые наши глупости лучше всего чувствуют именно дураки, потому что в них эти глупости выступают гораздо отчетливее.
А с некоторых пор Валерка стал очень заманчиво расписывать ратные потехи, которым они с младшим братом Костей и с "нашими пацанами" предавались под руководством "Генки". Он зазывал в них и меня, успокаивая на тот счет, если я вдруг сомневаюсь, достоин ли я такой чести. Валерка уверял, что хотя у них и очень строгий отбор, но я им вполне подхожу. Не все же, мол, книжки читать – это намек, что иначе я книжный червь, сопляк. Я-то побольше его доказывал свои мужские достоинства, но тут возразить было нечего, потому что пришлось бы всерьез отвечать на брошенное мимоходом – лучшая манера клеветать.
– И Байбака можешь захватить, – всегда добавлял Валерка. Он очень настойчиво разрешал мне захватить Вовку Байбака – моего лучшего друга и первого в наших кругах силача.
Я долго не мог собраться, – играть в войну – это все же отдавало детством, а может быть, я смутно желал сохранить идеал в чистоте, не унижая его обладанием. Но однажды Валерка закончил приглашение в гости так:
– И Байбака можешь захватить. А потом соберем пацанов с нашего края и пойдем в степь за второе болото. Нам еще осталось взять два дзота.
У меня прямо живот скрутило от зависти, – не от дзотов, это вещь банальная, – нет, от слов: с нашего края. Это были поистине манящие слова. О! Как они произносились теми, кто имел свой край!
Наш край – это мог сказать не всякий, кто имел место жительства. Не всякий район был краем; хотя для тебя теперь весь наш городок, наверно, вроде евклидовой точки – то, что не имеет частей, – он их все-таки имел, районы, и притом целых шесть, седьмым игриво именовалось кладбище – люди любят кокетничать со смертью, как с женщиной, словно надеясь заинтересовать ее своей бесшабашностью и развязностью. Но краями во всей высоте этого слова были только три: шахтерский Шанхай, спецпереселенческий Копай (Копай – за то, что начинался с землянок) и смешанный Октябрь (территориально все разделялось сотнями метров).
С месяц назад мой пацан зачастил в соседний двор, но скоро почему-то перестал. Оказалось, в том дворе нет командира, а в нашем есть – Витька, и даже сам он имеет троих в подчинении.
– Так ты, оказывается, любишь командовать?
– И нет! Пусть другой кто-нибудь командует, а я буду подчиняться. А у них говорят: принеси насос, будем обливаться, а он говорит: да пошел ты! Сам принеси. Это ведь уже получается не отряд, а… просто люди!!! Видел бы ты, с каким изумленным презрением выговаривались эти "просто люди"!
Так вот, район – это были аморфные "просто люди", а край – кристаллизированное боевое содружество. Внутри оно, конечно, тоже было неоднородным, но против чужаков – более или менее цельным.