Арик был ей чрезвычайно признателен. Они еще никогда не были так близки, как в этот период. То ли от недосыпания, то ли от лихорадки работы, но Мита вдруг начала излучать некий жар, который он теперь чувствовал постоянно. Зима в этом году выдалась необычайно снежная. С утра до вечера город был погружен в расплывчатую белесую круговерть. Машина пробирались сквозь нее с зажженными фарами, а чтобы попасть на другую сторону улицы, нужно было преодолеть завалы сугробов. И вот когда, промчавшись сквозь мрак от университета до дома, Арик, по уши облепленный снегом, замерзший, вваливался в квартиру, когда в дреме комнатной желтизны он видел Миту, терпеливо склонившуюся над страницами, то у него, будто от слез, начинало щипать под веками и пробегали по сердцу мелкие электрические разряды.
Он был ужасно рад видеть ее.
Однажды даже, чуть стесняясь, сказал:
– Знаешь, мне кажется, что у нас с тобой – на всю жизнь…
А Мита, сделав на полях пометку карандашом, подняла лицо и посмотрела на него, будто не понимая.
Ни тени удивления в ясных глазах.
– Я знаю…
С самой же защитой никаких трудностей не было. Он работал по данной теме уже довольно давно и уже приобрел в своей области определенный авторитет. За спиной у него был эксперимент, принесший поразительные результаты, за спиной у него было около десятка статей, две из которых были перепечатаны за рубежом, он уже делал доклады на нескольких представительных конференциях, а в очередной монографии, которую сейчас в спешном порядке готовила кафедра, ему был предоставлен для написания целый раздел. Поводов для волнений не было даже в принципе. Текст доклада на двадцать минут он, как когда-то перед вступительными экзаменами, выучил наизусть, подготовил с помощью Миты четыре слайда, которые были убедительнее всяких слов, нарисовал диаграмму, где четко прослеживалась базисная структурная корреляция. Что-что, а это он делать умел: процедура защиты в итоге прошла без сучка и задоринки. Он секунда в секунду, как по хронометру, отбарабанил свое выступление, ясно, коротко ответил на заданные вопросы, которые, кстати, нетрудно было предвидеть, с необыкновенной серьезностью выслушал выступления оппонентов и в заключительном слове проникновенно, однако не называя имен, поблагодарил коллектив кафедры за поддержку. Он практически не волновался: все происходило именно так, как и должно было быть. Он лишь испытывал легкую скуку от угадываемости событий.
Еще больше она усилилась во время банкета. К сожалению, этой традиции, освященной десятилетиями, избежать было нельзя. Его бы просто не поняли, нарушь он сложившийся ритуал. И потому он лишь постарался, чтобы в действии не было досадных сбоев: заранее подготовил несколько тостов, чисто праздничных, разумеется, но одновременно имеющих смысл, набросал список тем, пригодных для общего разговора, уважительно чокнулся с каждым, мысленно, чтобы не сбиться, ставя галочку против соответствующих фамилий, каждому из присутствующих сказал хотя бы пару благодарственных слов. Особо, как того требовал протокол, он побеседовал с мрачным, насупленным, чем-то недовольным Бизоном, поговорил с обоими оппонентами, впрочем, быстро напившимися до состояния невпротык, торжественно пожелал успехов всему факультету и терпеливо выслушал ответную речь Дергачева, которого ему настоятельно посоветовали пригласить. Он даже подтянул в общем хоре, когда две пожилые доцентши съехали, хлопнув водки, к русским народным песням. А с долговязой Леночкой Плакиц, явившейся вместе с Костей на правах законной жены, даже сплясал что-то вроде качучи.
Банкет, судя по всему, прошел на уровне. Во всяком случае, Леночка, жаркая, раскрасневшаяся, расцеловала его от всей души. А оппоненты в минуту просветления поклялись, что на защиту его докторской диссертации они тоже придут. И тем не менее сердце у него облизывала холодноватая скука. Он цедил газировку, которую незаметно наливал себе то в рюмку, то в зеленоватый фужер, снисходительно сносил комплименты, сыпавшиеся на него со всех сторон, вежливо улыбался, зорким глазом следя, чтобы у всех было налито, и в течение всего буйного празднества жалел только о потерянном времени. Сколько можно было бы сделать за этот вечер! Сколько просмотреть, скажем, журналов, уже скопившихся двумя толстыми стопками у него на столе! Сколько всего обдумать! Целых пять или больше часов растрачены неизвестно на что. Его нестерпимо жгло беззвучное постукивание секунд. А потому, как только веселье достигло, по его мнению, апогея, стало поддерживаться само собой, не требуя специальных усилий, он извинился перед Бизоном, сказав, что ему надо бы отлучиться на пять минут, выскользнул из аудитории, на цыпочках, будто призрак, прокрался по темноватому коридору, набрал код замка на дверях и, очутившись внутри, замер перед гудящей чуть слышно, бодрствующей в полумраке "Баженой".
Поблескивали хромированные обводы чресел, хищной кошачьей зеленью светились на центральной панели стеклянные выпуклости глазков, подрагивали в окошечках цифры, показывающие время и температуру, шуршал аэратор, выбрасывающий в промежуточную среду мелкие сернистые пузырьки.
А в прозрачной, как утренний холод, воде аквариума, приобретшей как раз за последние дни блеск хрусталя, грациозно, будто медузы, рожденные в океане, чуть колыхаясь, парили студенистые, беловатые колокольчики. Видно было, как они ненадолго примыкают к поверхности "океана", неторопливо дрейфуют по ней, наверное впитывая что-то из атмосферы, замирают на противоположном конце аквариума, а затем, поджимаясь, стягиваясь, медленно тонут, опускаясь до "крахмального слоя". Так – раз за разом, в безостановочном хороводе.
Картина была преисполнена волшебства. Он глядел на нее, точно путник, продравшийся к чуду сквозь зачарованный лес. Жизнь, думал он, стискивая горячие пальцы. Нет, больше, чем жизнь: свет дальних звезд все-таки можно овеществить. Еще немного, и я стану богом. Я стану тем, кто создал нечто из ничего.
Ему казалось, что он тоже парит в невесомости. Мир вокруг изменился и прежним не будет уже никогда. Шум кафедрального праздника в лабораторию не долетал. Запульсировала на виске какая-то жилка, и, чтобы она не лопнула, он прижал ее указательным пальцем.
6
Перестройку он встретил безо всякого воодушевления. Ему как человеку, непрерывно, с утра до вечера занятому работой, непонятной была та маниакальная страсть, с которой вся страна вдруг приникла к приемникам и телевизорам. Что, собственно, интересного там можно было услышать? О Каменеве и Зиновьеве, которые вовсе не были, как до сих пор считалось, врагами народа? О Бухарине, оставившем потомкам, то есть, видимо, им, некое политическое завещание? О том, что социализм, оставаясь заветной мечтой человечества, тем не менее требует обновления? Неужели не ясно, что все это лишь политическая трескотня, демагогия, очередная кампания, которая скоро выдохнется? Никаких принципиальных изменений не будет. И даже когда, по прошествии определенного времени, стало ясно, что "гласность", введенная распоряжением сверху, вовсе не думает выдыхаться: то ли намерения у нынешних руководителей государства были серьезные, то ли (и это казалось ему более вероятным) процесс вышел из-под контроля, он так и не сумел проникнуться всеобщим энтузиазмом. У него это ничего, кроме досады, не вызывало. Какое дело в конце концов лично ему было до Каменева и Зиновьева? Не все ли равно когда возникли первые лагеря – при Сталине или еще при Владимире Ильиче? Зачем ему знать, что коллективизация конца двадцатых годов была фатальной ошибкой? К его исследованиям это отношения не имело. И хотя он вместе со всеми голосовал за какие-то головокружительные резолюции, хотя участвовал в каких-то собраниях и подписывал какие-то пылкие обращения, хотя кивал, чтобы не выделяться, слушая очередного оратора, уже знакомая скука пленочкой подергивала сознание. Сердце его оставалось холодным. Гул великих страстей никак не откликался внутри. Он в таких случаях лишь украдкой посматривал на часы, сдерживая зевок и прикидывая, когда можно будет заняться делом.
Политическая позиция у него была очень простая. Лично ему тоталитарность советской власти никогда не мешала. Ну, если не считать мелкого эпизода, в котором он, следовало бы признаться, был сам виноват. Более того, он догадывался, что она не помешала бы ему и в дальнейшем. С чего бы это? Ведь любой власти, сколь бы сладкоречива на посулы она ни была, в действительности не требуются ни писатели, ни поэты, ни художники, ни композиторы: история однозначно свидетельствует, что от них только морока. Власти требуются ремесленники, способные укреплять саму власть: создавать мировоззренческий официоз, вести монументальную пропаганду. За это она готова щедро их награждать. Однако любой власти, сколь бы людоедской она ни была, неизменно требуются квалифицированные ученые, инженеры, военные специалисты, ей нужны грамотные механики, конструкторы, строители, испытатели. То есть те, кто добивается в своей деятельности практических результатов. Без них всякая власть просто перестанет функционировать. А если так, то не следует обращать внимания на нынешнюю демагогическую болтовню. Болтовня помогает политикам, но противопоказана специалистам. Следует спокойно работать и добиваться именно результатов. Шумиха в прессе лишь отвлекает, не дает по-настоящему сосредоточиться.
В этом его отчасти поддерживала и Мита. Однажды, прослушав по радио сводку лихорадочных новостей, где сообщалось о митингах, шествиях и даже столкновениях демонстрантов с милицией – кто бы мог это представить еще пять лет назад? – она вдруг сказала, что ей жалко этих людей: жертвуют собой ради того, что им совершенно не нужно.
У Арика даже челюсть отвисла. Ранее Мита никогда о политике не высказывалась.
– А ты знаешь, что людям нужно?
– Людям нужна нормальная жизнь, а не катастрофы и потрясения.
Арик осторожно сказал:
– Считается, что без некоторых потрясений жизнь не наладить. Потрясения, как ты их назвала, необходимы, чтобы перестроить страну. Это закономерный, неизбежный этап. Страна станет другой – жизнь тоже станет другой.
Он был уверен, что здесь нечего возразить.
Однако Мита, не соглашаясь, пожала плечами.
– Не знаю… Я это рассматриваю как-то не так. Страна, может быть, и станет другой, а жизнь останется прежней…
А несколько позже, кажется, месяца через три, тоже услышав по радио выступление одного из радикальных политиков, убеждавшего в том, что стоит лишь размонтировать монструозный партийный и государственный аппарат, дать людям свободу, как тут же все станет лучше, Мита убежденно заметила, что так не бывает. Не может одновременно стать лучше всем. Одним станет лучше, а другим – хуже. Причем те, кому станет хуже, скорее всего окажутся в большинстве.
Арик только махнул рукой. Его это в самом деле не слишком интересовало. Кому это там вдруг станет хуже? К тому же он уже понимал, что с Митой ему исключительно повезло. Вытащил из колоды вроде бы случайную карту, а оказалось, что – туз. Мита обладала редким умением работать, не напрягаясь: делать все как бы между прочим, не прикладывая особых усилий. Все у нее было всегда выглажено, постирано, уложено в стопочки, все в идеальном порядке, вытерто, вычищено, подметено, квартира всегда блестит, ребенок накормлен, одет, отправлен в садик, приведен обратно домой. Все это – практически без его участия. Разве что иногда требовалась какая-то помощь. А в тех редких случаях, когда они принимали кого-нибудь у себя, накрытый праздничный стол возникал словно по волшебству. Когда только она успевала? И так же, словно по волшебству, посуда после ухода гостей становилась изумительно чистой. Причем – без стонов, которых Арик не переносил, без утомительных жалоб на то, что нет времени, сил.
И еще одно важное качество: ее не было много. Мита присутствовала постоянно, но при этом не отягощала. Не заполняла собой всю жизнь, без остатка. Не требовала того внимания, которого обычно требует человек. Она была точно растворена в воздухе: не видно, не слышно, чувствуется лишь по слабым теням, но как только возникает необходимость, тут же материализуется. В общем, прогнозы Катьки Загориной не оправдались. Арик даже, прислушиваясь к тишине, которую Мита умела создать, ощущал теперь радостную теплоту в груди. Почти такую же, как была у него с Региной. Чего еще надо? Не хватало только ссориться из-за политики.
А что касается перестройки, то он предпочел бы, чтобы все было как раньше. Не нужно ему этих новых хлопот. Перемены, однако, неуклонно вторгались в жизнь. Был собран зачем-то Съезд народных депутатов СССР. Выступления делегатов транслировались в прямом эфире. Кажется, вся страна прильнула к экранам. На кафедре, в университетской столовой, да просто в транспорте обсуждалось кто что сказал. Ругали одних, бурно радовались другим. События наслаивались, дробились, как в пляске калейдоскопа. Михаил Горбачев неожиданно стал президентом страны. Считалось, что так он освобождается от всевластия партийного аппарата. Затем полетел в Рейкьявик, по облику похожий на обычные новостройки, и договорился о чем-то таком с президентом Рейганом. Кажется, окончательно похоронили ядерный апокалипсис. Во вспышках блицев, в сутолоке комментариев толком ничего было не разобрать. И наконец, словно обозначая конец эпохи, рухнула Берлинская стена, строившаяся, казалось бы, на века: под аплодисменты европейских парламентариев, под завывания очумелых рок-групп началось воссоединение двух Германий.
Эхо докатилось и до университетских аудиторий. В октябре прошло внеочередное партийное собрание факультета. Дергачев нервничал, пытался говорить что-то об "обновленном социализме", из зала его прерывали, захлопывали, сбивали ядовитыми репликами. Новым парторгом подавляющим большинством голосов был избран Замойкис. Костя Бучагин, принесший на кафедру это известие, просто захлебывался от восторга: Ну, теперь держись! Все они будут у нас – вот так!.. – Не находя слов, сжал кулак, потряс им перед лицом.
Сам воздух был ярким, живым. Казалось, что от каждого вдоха кровь становится горячее. Арик, правда, не понимал: кто такие эти "они" и почему, как выражается Костя, с ними надо "вот так"? Возражений у него, впрочем, не было. "Вот так", значит – вот так. Ладно, некогда разбираться. По-настоящему раздражало его лишь то, что вдруг, ни с того ни с сего начались перебои с товарами. Конечно, с этим и раньше было не идеально. Колбасу перед праздниками, например, приходилось вылавливать по трем-четырем магазинам. Обнаружив же где-нибудь, как правило, не слишком близко от дома, набираться терпения и отстаивать в очереди не менее часа. А уж достать, скажем, шампанское перед Новым годом – и не мечтай. Разве что в продуктовых наборах, которые с некоторых пор начали выдавать. Однако, как-то выкручиваться, находить было можно. Теперь же исчезали самые элементарные вещи. То пропадала вдруг по всему городу зубная паста и если уж выныривала ненадолго, если уж удавалось ее как-нибудь ухватить, то об этой необыкновенной удаче немедленно оповещались все знакомые и друзья. То точно также проваливался куда-то кофе, то серая комковатая соль, запасы которой недавно казались неистощимыми, то выяснялось, что дефицитом стали обыкновенные лампочки, то – туалетное мыло, и пользоваться приходилось дегтярным, жуткого черного цвета. Все нужно было выискивать, все – доставать. Мита разрывалась на части, времени у нее ни на что не хватало. Арик, предположим, и рад был бы ей чем-то помочь, но его самого одолевали проблемы на кафедре.
Ситуация там складывалась примерно такая же. Если раньше с реактивами, нужными для поддержания "первичной среды", у него, как правило, особых трудностей не возникало: достаточно было вовремя написать заявку и требуемые ингредиенты через месяц-другой оказывались в громоздких кафедральных шкафах, то теперь все обстояло иначе. Необходимые реактивы не только не поступали в срок, но и не было никаких гарантий, что они будут получены вообще. Береника, которая уже двадцать лет отвечала за материальную часть, на вопросы сотрудников лишь беспомощно махала руками:
– Ничего не знаю… Мне не докладывают… Сказать не могу… Вот – сами идите и разбирайтесь…
К кому было идти? С кем разбираться? Замойкис, к которому Арик по старой памяти обратился, только развел руками:
– Какие реактивы? Какой аденозинтрифосфат?.. О чем ты?.. Посмотри, что происходит в стране!.. Земля колеблется! А ты – аденозинтрифосфат!..
Исчез даже едкий натрий, осклизлыми глинистыми кусками хранившийся в банке из коричневого стекла. Уж этот-то ветеран химии кому понадобился? Или кто-то из новеньких лаборанток решил, что им можно стирать? Звонок, тем не менее, был очень тревожный. А что если исчезнет также и альфа-рицин, нужный для приготовления буферных сред? А что если пропадут элементарные гликозидные препараты? Пришлось принимать срочные меры. Арик завел себе специальный железный шкафчик, запирающийся на замок, и – выпрашивая, выменивая, кое-где даже тайком отсыпая – создал собственный неприкосновенный запас. В случае чего, должно было хватить месяца на четыре.
В природе, видимо, тоже что-то разлаживалось. Где-то с первых чисел апреля заполыхали над городом фантастические закаты. Край неба, уходящий к заливу, вдруг наливался невыносимой дьявольской желтизной, горел так примерно пять-десять минут и угасал, будто солнце заливали водой. В другие же дни было наоборот: вдруг проступали над крышами, над домами багровые, зловещие полосы – пульсировали надрывом, расчерчивали весеннюю синь – и постепенно сползали, как будто зарубцовывая горизонты. Тогда казалось, что жизни остаются считанные секунды, в каналах, уходящих к закату, течет дряблая кровь, нагретый воздух был мертв, и Арик, возвращающийся домой, невольно ускорял шаги и начинал чаще дышать. В сердце у него скапливалась тяжелая муть. Как-то это было связано с тем, что происходит вокруг. Видимо, что-то заканчивалось, что-то агонизировало, и вместе с тем – начиналось, проступая из темноты неопределенными очертаниями.
Странно что никто, кроме него, не обращал на это внимания. Мита, например, полагала, что в Петербурге всегда было так: химические предприятия, видимо, мелкие примеси в атмосфере; пожала плечами и безразлично вернулась к своим делам. А Костя Бучагин, с которым он также рискнул поделиться сомнениями, вообще уставился на него, как на законченного идиота:
– Старик, чем у тебя голова забита?