Всем было не до того. Обсуждались события в Сумгаите, о которых из уст в уста передавались ошеломляющие подробности, затем – ввод войск в Баку, откуда тоже доходили самые невероятные слухи, начинающийся Карабахский конфликт, инцидент с избиением демонстрантов на площади Руставели. Страсти раскалялись до температуры плазмы: как же так, советская армия, где наши дети, призванная оберегать, защищать, и вдруг – саперными лопатками по голове?.. Невозможно!.. Какие уж тут закаты?.. Но в том-то и дело, что внутренне это было как-то соединено. Существовала здесь некая парадоксальная связь, и, пересекая однажды Фонтанку, гладкую от загустелой воды, Арик вдруг увидел с моста бурый, ужасный дым над куполом Троицкого собора, вспыхивающую изнутри него гневную огненную красноту. Пожар? В самом деле пожар!.. Он минут пять стоял, глядя, как растекаются в обе стороны борозды копоти. Однако на следующее утро, когда он проходил по тому же мосту, собор уже выглядел как ни в чем не бывало. Целенькие купола, кресты, будто никакого пожара. В прессе тоже ничего об этом не сообщалось. Так пожар был или не был?.. А еще через две недели, выскочив субботним вечером в магазин, он услышал за углом, в переулке странный металлический хрип, как будто кашляло железное горло: хрр… хрр… хрр… – и сразу же вслед за этим – громкий хлопок, сопровождающийся лязгом и криками. Что там, ремонтники что-нибудь напортачили? Нет, оказывается, не ремонтники. К бровке тротуара приткнулся "джип", наглая, навороченная машина, из тех, что недавно начали носиться по улицам, левый бок у него был совершенно разодран и сквозь лохмотья металла, будто вода, сочился такой же копотный дым. Еще один "джип" стоял позади, дверцы распахнуты, и от него, как спугнутые тараканы, бежали во все стороны парни в черных кожаных пиджаках.
Арик, не задерживаясь, прошел дальше. Запах дыма, удушье преследовали его по пятам. У нас теперь что, Чикаго двадцатых годов? Нет-нет, как хотите, а такие закаты загораются не случайно.
Оставалось одно: ни на что не обращать внимания. Пусть мир сходит с ума, пусть он, если желает, разваливается на части, пусть он полыхает огнем – его это не касается. Ему хватает собственных переживаний. Как раз в эти дни после долгих сомнений и колебаний, после чтения литературы и тщательного обдумывания самых разных идей он все-таки решил поставить окончательный крест на длящихся уже более пяти лет попытках воспроизвести начальный эксперимент. Пришлось, скрипя зубами, признать собственное бессилие. Какие только составы и комбинации их он ни испытывал, какие только ни разрабатывал магнитные и тепловые режимы, могущие, по его мнению, сдвинуть этот процесс, каким только образом ни менял возле аквариумов световой (инфракрасный, ультрафиолетовый) фон – сочетания исходных параметров было продублировано не одну сотню раз – заканчивалось это, как и пять лет назад, полным крахом: в начале каждого месяца он с некоторой надеждой запускал новую серию, заносил ее в лабораторный дневник, последнее время даже сопровождал чем-то вроде молитвы, а уже через две недели, в крайнем случае через три, часть аквариумов безнадежно, как проклятая, "протухала": зарастала морщинистой плесенью, эти среды приходилось выбрасывать, а другая часть расслаивалась, желтела, кристаллизовалась и в таком виде могла существовать неопределенно долго. Однако это было, как он понимал, "мертвое" существование, "химический абсолют", та форма материи, в которой отсутствовала собственно жизнь.
Повторить результаты эксперимента не удавалось. За пять с лишним лет он подобным образом проработал более полусотни серий. Почти четыреста разных сред прошли через его руки. Около тысячи инициирующих режимов были последовательно опробованы и отвергнуты. Он не пропустил, кажется, ни один вариант. Все впустую: "сцепления" между исходными компонентами не происходило, искорка жизни не вспыхивала, "нечто" упорно не желало возникнуть из "ничего". Было от чего впасть в отчаяние. Видимо, что-то особенное наличествовало в тех первых, немного наивных опытах, которые он когда-то поставил, что-то неуловимое, зыбкое, не поддающееся исчислению, что-то такое, что позже, вероятно, исчезло и чего, скорее всего, никакими усилиями нельзя было возобновить. Для себя он называл это "фактором икс". Прав, прав был канувший в забвение Горицвет: им тогда действительно повезло. Один шанс из необозримого множества миллиардов! Уникальное, неповторимое сочетание изменчивой мозаики бытия! Конечно: человеческой жизни не хватит, чтобы перебрать все возможные комбинации. Да что там жизни – ста жизней, тысячи, миллиона!
В общем, бессмысленность дальнейших попыток была очевидна. Решение было принято: не стоит больше тратить время напрасно. Вновь были приглашены техники из мастерских. Стеллажи были разобраны и вынесены на задний двор. Аквариумы очищены и раздарены по сотрудникам. Реактивы, оставшиеся неиспользованными, перекочевали в неприкосновенный запас. В лаборатории сразу стало просторней. И вместе с тем, когда была выметена груда мусора, когда пол, стены были промыты, а с "Бажены" была аккуратно вытерта пыль, возникло странное ощущение, что позади теперь – пустота. Как будто он оторвался от неких важных коммуникаций и продвигается в неизвестность, имея такую же неизвестность в тылу. В случае чего, рассчитывать ему не на что.
Кстати, Костя Бучагин, вернувшийся с американской "Школы развития", твердил то же самое. Съездил он туда в большой пользой: набрал кучу визиток, пристроил свою статью в журнал "Современная биохимия". Рассказывал, что старик Макгрейв, оказывается, на памятник совсем не похож: Мы с ним спиртика чуть-чуть развели, и – того… Представляете, выходим потом на симпозиум!.. Вообще, вырос человек на глазах: тоже защитил кандидатскую, обзавелся двумя детьми, когда только успел? А в связи с новыми веяниями, все более захватывающими факультет, был избран в состав сразу двух общественных комитетов. Эти комитеты плодилось, как саранча. Один был за демократический социализм, другой – за социалистическую демократию, третий требовал выборности деканов и ректора, четвертый, пятый, шестой занимались чем-то таким же насущным. Пытались привлечь к этой деятельности и Арика. Он отбивался: Нет-нет, не могу, не чувствую никакой склонности…
Так вот, Костя Бучагин, помимо прочего, сообщил, что ни в лаборатории Дурбана, где бились над сходной проблемой уже несколько лет, ни у Грегори, который с флегматичным размахом запустил в работу сразу пятьсот аквариумов, даже близко не получалось чего-то, напоминающего "лунный пейзаж". Исходные среды у них также либо немедленно "протухали", либо расслаивались, светлели и демонстрировали набор мертвых кристаллов. Никакие технические ухищрения не помогали. Никакая новейшая аппаратура не спасала от неудачи. Оба исследователя выражали в связи с этим искреннее недоумение. Результат, который невозможно воспроизвести, не является в науке подлинным результатом. Наука опирается не на чудо, а только на достоверное знание. И если бы Дурбан (так он, по словам Кости, высказывался) лично, своими глазами не видел плавающие в растворе протобелковые "ниточки", если бы не листал рабочий журнал и не увез с собой его полную светокопию, если бы не было фотографий, которые запечатлели весь "лунный цикл", то речь, вполне возможно, могла бы идти о сознательной фальсификации данных. В мягком варианте – о том, что исследователь, ослепленный фантазией, принял желаемое за действительное. В науке такое уже неоднократно бывало. Во всяком случае, Грегори эту версию осторожно затрагивал. Правда, официально он ее пока не высказывал, ограничился утверждением, что результаты, изложенные в такой-то статье, воспроизведению не поддаются.
Костя все равно был встревожен:
– Ты хоть понимаешь, старик, чем это для тебя может кончиться?
– И чем это для меня может кончиться? – поинтересовался Арик.
– Нет, старик, ты, по-моему, действительно не врубаешься!..
Арик как раз врубался. Только сделать в этой ситуации ничего было нельзя. Оставалось лишь демонстрировать многозначительную беспечность:
– Ладно, как-нибудь обойдется…
Точно он в любую минуту мог вытащить козырь из рукава.
Правда, никакого козыря у него не было.
Бучагин это, видимо, чувствовал:
– Старик, ты все же – смотри!..
И также безуспешной оказалась попытка размножить хотя бы плазму первичного "океана". Трижды, соблюдая все мыслимые и немыслимые предосторожности, надевая перчатки, маску, включая бактерицидную лампу, он переносил часть среды из аквариума в другой, меньший сосуд, разбавлял дважды перегнанным дистиллятом, изолировал, надевая колпак, от земной атмосферы. Казалось бы, чего надо еще? И тем не менее, всякий раз плазма, несмотря на те же самые условия содержания, через несколько дней становилась слабо коричневой, затем мутнела, словно просачивалась в нее торфяная гниль, и, наконец, с очевидностью "протухала", распространяя в лаборатории тошнотворный запах. Непонятно было, как можно этого избежать? Даже в стерилизованном холодильнике она могла храниться не более суток. Если точнее – от двадцати до двадцати трех часов. Далее же появлялось характерные белесые пленочки, осклизлые по краям, мерзкий запах, свидетельствующий о гниении, нарастал, "плазма" вспучивалась, темнела, и органику можно было сливать. То есть, этот путь тоже упирался в тупик. Видимо, и "крахмальный слой", поддерживающий особую консистенцию, и собственно "океан", и хрупкие "колокольчики" (коацерваты, как он вслед за Опариным стал их называть) представляли собой некое единое целое, сверхсистему, нечто вроде замкнутого в себе круговорота веществ – ни одна его часть не способна была существовать изолированно от других.
В этом убедили его и более поздние эксперименты. Сразу же после образования из "ниточек" и "былинок" первых студенистых комочков, подгоняемый нетерпением, переходящим в нервную дрожь, он особым манипулятором извлек из среды самый невзрачный коацерват, заморозил его в жидком азоте, порезал на криостате и затем обработал получившиеся препараты наиболее простыми методиками. Настоящих мембранных структур, как он и предполагал, обнаружить не удалось, хотя некие тончайшие волоконца там несомненно присутствовали. И присутствовала, если только он не напутал в гистоэнзиматической обработке, легкая теневая окраска, свидетельствующая о ферментной активности. Правда, ему не удалось обнаружить ничего напоминающего хромосомы, все реакции на ДНК демонстрировали полное ее отсутствие в материале, но во-первых, он не слишком верил в довольно-таки грубые методы гистохимии, а во-вторых, кто сказал, что белок образуется только вокруг генных носителей? Это гипотеза Кройцера, причем до сих пор не проверенная экспериментально. В реальном генезисе, как он уже знал, все могло обстоять с точностью до наоборот: сначала появились белковые образования, обеспечивающие метаболизм, и лишь потом – примитивные генетические структуры, фиксирующие наследственность. В этом смысле отрицательные пробы на ДНК его вполне устраивали.
Гораздо важнее было другое. Он чуть было не загубил весь опыт своей поспешностью. Правда, зловещий коричневатый оттенок в среде после извлечения одиночного коацервата все-таки не возник, но и благополучным создавшееся положение тоже назвать было нельзя. Студенистые "колокольчики", наверное травмированные таким вмешательством, несколько съежились, сморщились, прекратили оживленную циркуляцию, судя по изменению цвета, видимо, уплотнились внутри и, наконец, неподвижно повисли друг против друга, как бы оцепенев. Сфера воды вокруг них приобрела вид разбавленного молока. Так протекло в томительном ожидании более суток. Арику даже казалось, что он состарился за эти часы. И вдруг один из оставшихся в аквариуме коацерватов, самый нижний, погруженный лепестками в "крахмал", конвульсивно затрепыхался и всего за тридцать секунд разделился на две половины. После чего циркуляция "колокольчиков" возобновилась.
Это была ошеломляющая победа. Жизнь, как бы разные авторы ни определяли ее, разумеется, не сводится исключительно к размножению, но размножение, способность воспроизводить самое себя, есть один из главных признаков жизни. Это ее характеризующий принцип, то фундаментальное свойство, без которого признать ее жизнью нельзя. Арик это хорошо понимал. И вместе с тем это было сокрушительное поражение, потому что теперь стало ясно, что вмешиваться в круговорот первичного "океана" чрезвычайно рискованно. Он и в самом деле представлял собой нечто целостное. Шаткое равновесие, которое следовало бы, вероятно, определять как "преджизнь", могло быть разрушено любым слабым толчком. Это, в свою очередь, означало бы крах всех надежд, потерю уникальной структуры, воспроизвести которую будет уже невозможно. Значит, опять тупик, опять топтание перед непреодолимым барьером.
Аналогичной точки зрения придерживался и Бизон. Как-то осенью, после долгого и утомительного практикума с вечерниками, когда Арик, только-только освободившись, прикидывал, чем ему лучше завершить сегодняшний день: приготовить буферные растворы на утро или, может быть, придти пораньше домой и свинтить, наконец, хотя бы в черновике, материал для новой статьи, к нему в лабораторию вежливо постучали, и Бизон, просунув массивную голову, попросил разрешения своими глазами глянуть на то, что здесь происходит.
Именно так он и выразился.
– Ради бога, – без энтузиазма отозвался Арик.
Ему меньше всего хотелось, чтобы кто-то вглядывался в его работу. Ничего хорошего проистечь из этого не могло. Отказать, однако, было немыслимо. Заведующий кафедрой, разумеется, имеет законное право знать, чем его сотрудники занимаются.
Так вот Бизон очень долго, пожевывая толстые губы, недовольно пыхтя, всматривался в прозрачную, сохранившую еще слабенькую белесость среду "океана", менял освещение реостатом, подкручивал сведенные к переносице окуляры, заметил вскользь, что надо бы, конечно, поставить вам более современную оптику: подавайте заявку, попробуем заказать фазово-контрастный разверточный блок, есть такие, "Цейс" до сих пор производит очень приличную аппаратуру, в конце концов, оторвался, потянул к себе лист чистой бумаги, опять-таки недовольно попыхивая, забросал его, будто курица, ворохом бессмысленных закорючек, сомкнул их в странные схемы – это был его способ думать – а потом, тяжеловато кивая, высказался в том духе, что нет, жизнью это, пожалуй, называть преждевременно. Конечно, определенное продвижение налицо, результаты имеются, можно хоть завтра писать авторскую монографию, однако до подлинной жизни, до неоспоримого факта – дистанция огромных размеров. Вы не обдумывали, например, такую возможность: очень сложная физико-химическая система, которая спонтанно удерживает сверхстабильный режим? Что-то вроде "химических инсталляций" Позье. Помните, Жан-Жак Мария Позье создавал системы из полужидких кристаллов, которые, будучи предоставленными самим себе, могли существовать неограниченно долго? Причем, они имитировали все стороны жизнедеятельности, то есть росли, размножались, в том смысле хотя бы, что образовывали новые кристаллические структуры, обменивались энергией и веществом с внешней средой, даже мутировали, изменяясь под воздействием температуры и освещенности.
– Системы, которые создавал Позье, не могли развиваться, – заметил Арик. – То есть, они изменялись, конечно, но оставались при этом на том же структурном уровне. Не происходило накопления сложности. Это еще не развитие, это просто фенотипическая пластичность.
Бизон опять покивал, показывая, что возражения приняты.
– Согласен, – неторопливо сказал он. – Вы, несомненно, сделали следующий важный шаг. Ваша система, по-видимому, способна к спонтанному усложнению. И все же, прошу прощения, пока нельзя утверждать, что вы пересекли границу, отделяющую живое от неживого. Все это может лежать в пределах той же химической эволюции: такая же инсталляция, как у Позье, только возведенная в степень, такие же такие "химические часы", перемещающие "стрелки" по "циферблату". То есть, это не подлинное развитие, а функционирование. Насколько я понимаю, белков, носителей жизни, вы в этом не обнаружили? Ну вот, о чем тогда говорить? – Он процитировал, приподняв лохматые брови. – "Жизнь есть форма существования белковых тел, существенным моментом которых является"… Ну и так далее…
Секунды четыре они молчали.
Потом Арик сказал:
– Жизнь не обязательно должна базироваться именно на белковых носителях. Вполне вероятно, что существуют иные пути.
Бизон как будто даже обрадовался.
– Вот-вот… Между прочим, лет тридцать назад такие слова грозили бы вам крупными неприятностями. Кстати, и сейчас их не так просто будет пробить в печать… Ну, это ладно, это – потом… А вот что касается жизни, тут в самом деле просвечивает любопытный аспект. Возможно, то, что вы создаете, не есть собственно жизнь – во всяком случае в нашем понимании этого слова. Возможно, это нечто совершенно иное, нечто такое, что естественным образом возникнуть и не могло. Потребовался человек. И вообще, вы знаете, чем больше я обдумываю эту проблему, тем сильней у меня ощущение, что сам переход лежит где-то за пограничной чертой. Вот этот последний определяющий шаг: вдохнуть искру, пробудить мертвую глину… Помните, как был создан пражский Голем? Рабби Лев, чтобы его оживить, произнес "тайное имя"… То есть, здесь нужна будет помощь бога, если, конечно, бог пустит нас в свои мастерские. Или помощь дьявола, который любит играть в такие игрушки…
– Ну, значит, кто-то из них мне поможет, – нетерпеливо ответил Арик.
Он уже перестал понимать о чем идет речь.
Какой рабби Лев? Какой пражский Голем?
А Бизон, еще выше задрав лохматые брови, посмотрел на него так, будто видел впервые.
Глаза его тускло блеснули.
– Может быть… Я только боюсь, что это будет не бог…
Бог не бог, дьявол не дьявол; у него не было времени разбираться в этих метафизических хитросплетениях. Теория познания его никогда особенно не привлекала. Ему достаточно было того, что получалось в эксперименте. Результат налицо? Включайте его в свою теорию! А всякие споры об истинности и пределах знания, о соответствии нашего ви дения действительности тому, чем мир на самом деле является, он считал абсолютно непродуктивными. Занимаются этим лишь те, кто не может получить результат.