* * *
- Сашка, - спросил он, - пиво будешь?
Не поднимая головы и не отрываясь от подушки, со странным выражением на лице протянул руку над взлохмаченной головой, и Иванов вложил в нее бокал.
- Бу-бу-бу... - пробурчал Губарь.
- Что ты сказал? - обернулся Иванов.
Ему пришлось подождать, пока в бокале не останется содержимого. Потом Сашка вместе с облегченным вздохом произнес:
- От гордости одни неприятности... Сегодня я Брюс Уиллис! Я восстанавливаю дух.
- Поздравляю, - насмешливо заметил Иванов.
- Ты находишь это глупым? - тут же спросил Губарь. Он уже влил в себя порцию и требовал следующую.
- Нет, отчего же... Меня самого ежедневно тычут мордой в грязь. Это называется воспитанием.
Он уже пережил тот период в жизни, когда по непонятной причине сменил почти всех своих друзей. Но Губарь остался, и это, пожалуй, было настоящим.
- Ты не можешь нас сравнивать. Это нечестно. - Он явно был настроен продолжать вчерашний разговор.
- Еще бы, - ответил Иванов, - кто тебе по утрам приносит пиво?..
- Бу-бу-бу... - произнес Губарь и допил вторую бутылку.
Это могло повторяться бесконечно долго - печень у него была еще вполне здоровая, а сердце - как у быка, но однажды это должно было прекратиться, ибо друзья детства рано или поздно должны забыться, перейти в разряд людей, на которых не стоит делать ставку или просто сосредоточивать внимание. Они, как бегуны на длинные дистанции, - рано или поздно выдыхаются. Единственно важно, чтобы ты сам не упал прежде времени.
V.
Назло затеяла стирку. Страдала молча, со вкусом, яростно швыряя ведра и гремя крышками, и почти не мешала писать. Ядовитая вагина. Иногда призывался в качестве рабочей силы - перенести бак с вываренным бельем.
Стыки фантасмагоричного и реального приводят к срыву сознания. Если бы в основе человеческого опыта, кроме причинно-следственных связей, лежал еще опыт аномалий, то это имело бы место в анналах. Такого не наблюдается, - писал он. - Значит, аномальный опыт имеет индивидуальный характер и отражает общую закономерность "равнодушия" пространства, т. е. можно сказать, что причинно-следственные связи вне времени (возможно ли такое?) не поддаются анализу - местонаходятся как бы за перегибом, за пределом возможностей трансформации в ощущения, а ощущения - в логическую цепочку". Здесь он подумал, что аномалии возникли вместе с живой материей и эволюционировали с интеллектом материи. "В итоге создался "избыток", скорлупа в скорлупе. Интерпретация области, в которую ты попадаешь и которая совершенно индивидуальна и зависит от личности - таинственность пространства. Копилка, которая может сыграть с человеком злую шутку, подсунуть то, о чем ты мечтаешь. Невозможно отличить то, что отличить невозможно. Надо лишь помнить, что мир основан на механичности, в которой до конца не материализуется ни одна даже из самых великих догадок". Через все этапы - логики и нелогики, через весь опыт, страх и боль, через ошибки, кровь, стенания, набирая в том и этом, - все равно механичность имеет некий предел, перешагнуть который невозможно, а лишь заглядывая мельком через плечо, трезво, как палач, в коем уже не стынет кровь, изгой из касты неприкасаемых, - через годы, отрицания, волнение плоти, глупости, через отступничество, мельтешение, самоанализ и алогичность, независимо в каком состоянии - всегда к одному знаменателю, что, парадоксально, все равно дает мнимую надежду на исключительность, что, впрочем, не столь уж плохо и что готово начаться заново в каждом, и крутится, как колесо под белкой. Надеяться на вечность, когда уже не на что надеяться.
* * *
А в воскресенье ему снова позвонили, и все планы, которые он так лелеял в этот день, разлетелись в одно мгновение.
Абзац романа, в котором он наконец дошел до такого состояния, когда любое прикосновение к тексту рождает цепочку эмоций, в безупречной концовке должен был иметь тональное понижение, окрашенное в желтоватый цвет в соответствии с тем, что было перед этим, где пестрая неопределенность совпадала с фоном грядущей осени и долгожданной свободы. В дело вступил спасительный прием - пересчет пальцами на счет восемь, и когда безымянный в десятый раз добежал до "восьмерки" и задача должна была вот-вот решиться, зазвонил телефон. Иванов потянулся за трубкой и, не отрываясь от листа, произнес:
- Восемь! ах-х-х... простите...
Он сразу представил, какое глупое впечатление это произвело - изумленная пауза и далекое дыхание, словно застывшее на минуту смущение в бесчисленных разбегающихся проводах. Казалось, все замерло. Ему осталось (человеку все равно, на что тратить свои мгновения, - идея отрицания Бога): одно ускользающее ощущение банкрота - фраза тотчас же упорхнула, осталось неудовольствие собой и чуть-чуть собеседником в трубке, и он мысленно снова уплыл в текст, ловя хвостик ассоциаций, и даже чуть отстранился, как вдруг:
- Я насчет Димы... - конфузливо признался голос. Был он глухой и чуть-чуть шершавый - просто от трубки, без волнующих ноток, как будто с Луны, не вульгарный, не требовательный - просто молодой.
- Это мы сейчас обсудим, - весело сказал он. - А в чем, собственно, дело?
- Дело в том. - Голос задел его сочной дробностью, словно перекатились гладкие камушки вперемешку с жалящими пчелами, так складываются в тебе пирамидки, которые ты тут же готов разрушить отрицанием, и с удивлением внимать далекому эху, - что он пропал... - ответили так же бесстрастно и точно, - и... и мне жутко... - И вслед этому сразу переменился - побурел, свернулся, как лист, как будто искал, куда упасть или, самое меньшее, - прикорнуть на чьем-то плече.
Это было уже на что-то похоже - на несыгранную сцену, на старинный запах, исходящий от бабушкиного сундука под скрипучей крышкой. Привычка раскладывать по кирпичикам - он не торопился, он знал: стоит ему получить представление о человеке, как он потеряет к нему всякий интерес. Так было всегда, и он не представлял себя другим.
- Всегда рад помочь, - еще раз весело отозвался он, пытаясь приободрить невидимую собеседницу.
- Нет, именно пропал, - пожаловалась женщина на той стороне провода, и ему показалось, что она даже всхлипнула, - и я не знаю, что делать...
- Вы заявляли в полицию? - спросил он теперь чуть встревоженно и вспомнил предупреждение Королевы недельной давности.
- Вначале надо попасть в его мастерскую... - почему-то сообщила она ему.
"Тогда это серьезно", - подумал он и не спросил, почему прежде надо попасть именно туда, поняв лишь, что, по меньшей мере, это не телефонный разговор, раз его предупреждают так таинственно.
- Меня зовут Изюминка-Ю, - представилась она. - Я буду ждать...
- Хорошо, - согласился он сразу же, потому что услышал осторожные шаги Саскии. - Завтра там же в десять. - И положил трубку.
- Опять поклонницы? - спросила Саския, и голос ее был отзвуком альта спросонья.
Голос, который и сейчас иногда волновал его воображение и служил ему пособием в его экспериментах. Даже в постели она опускалась до фальшивых ноток - совсем некстати, словно спохватываясь о покинутой любви. Потом это долго сидит в тебе от каждой из женщин, и ты каждый раз невольно ждешь, боясь принять ложь в себе за всеобщую истину неудачников. Страшнее всего, что жизнь тебя пытается примирить с этим, и ты ищешь утешения в других и даже, может быть, находишь, но это вопрос времени, и ты знаешь об этом и становишься циником.
Прошлый раз звонила Радмила-художница, которая нашла его через радио, где он как-то выступал. Явно знакомилась:
- Я поздно начала - мне двадцать восемь!..
Он не стал разубеждать - женщины, которые пытаются услышать от тебя вещее, - потом они готовы бросить в лицо суровые обвинения, впрочем, и обычные женщины тоже. Но история так ничем и кончилась. Вернее, он сходил на выставку в Дом дружбы народов, где знакомый журналист вслух прошелся по поводу вековой вражды между клериканами и санкюлотами, упомянув при этом злополучное сало, а телевизионный оператор демонстративно пожал ему руку: "Мы с поэтом Галкиным вам еще покажем!" Возможно, в этом и заключалась напряженность между Восточными и Западными провинциями и было поводом ко Второму Армейскому Бунту. "Клерикане не сдаются!"
- На этот раз Губарь, - ответил Иванов, делая вид, что приноравливается к машинке.
Строчки прыгали перед глазами. Абзац еще жил отзвуком чувств, и у него был шанс возродить его.
Она молча и сосредоточенно изучала его из дверей, и он, подняв глаза, выдал себя.
- У тебя кризис среднего возраста, - произнесла она, покачав головой.
Она всегда оставляла под мышками едва заметную поросль, чтобы казаться сексуальней, и он ничего не мог с ней поделать. Как оказалось, в этом отношении у них были разные взгляды на жизнь.
- Не знаю, что это такое, - ответил он и подумал, что попался глупо и не по своей вине.
- Я тебя брошу, - поклялась она спокойно, как на Библии.
Пару раз он находил в почтовом ящике не очень грамотные письма, начинающиеся многозначительно: "Дорогая Саския!.." и в которых чаще обнаруживалось незнание того, что союз "как" в сравнительных оборотах не всегда выделяется запятыми. Все ее увлечения, развивающиеся по заранее известному сценарию - от восторга по ниспадающей к ипохондрии, все ее поклонники, у которых оказывалась слишком бедная фантазия и слишком мало настойчивости, чтобы переломить в ней природную склонность к унынию, и перелиться в нечто большее; что вообще можно дать женщине, если только у нее есть на тебя какие-либо долговременные планы; большая любовь встречается так же редко, как и гром среди ясного неба.
- Ты это делала уже два раза, - напомнил он, ерзая в кресле.
"Берегись, - предупреждали его друзья, - твоя Саския распространяет слухи, что ты слишком часто пьешь..."
"Слишком часто - не слишком много", - думал он.
"Берегись, она напрямую говорит о твоих неудачах".
"А у кого их нет", - думал он.
"Берегись, ее на днях видели с тем-то..."
"У нас договор", - отвечал весело всем им.
Одна из его знакомых, не санкюлотка и не клериканка, исповедовала психологию приживалки. Пока он ее не раскусил, она ему даже нравилась. Ее второй муж днями валялся на диване и читал программы телевидения. Деньги представлялись ему чем-то вздорным, не требующим усилия больше того, чтобы впустую мечтать - два сапога пара. Вначале, приходя в гости, они с Саскией спрашивали, как его дела, потом и спрашивать было стыдно. Саския любила завалиться к ним в гости, выкурить пару сигарет - одно время он даже осуждал ее, пока на него не снизошла умозрительность: "Плодитесь, размножайтесь". Домой она возвращалась, как из казармы, - прокуренная, но вдохновенная, а главное - спокойная, и он невольно стал пользоваться этим. Обычно ее хватало на пару дней. Своеобразная терапия. Пару дней затишья среди бушующего моря. Меланхолично отрывала наклеенные ногти цвета воспаленной плоти (или воображения), и Иванов потом находил их и в комнатах, и в ванной, и на туалетном столике, и даже в сахарнице. Психологически она закостенела еще в юности, когда увлекалась инохийскими экспериментами. Как он не разглядел ее раньше?
- Бог любит Троицу, - произнесла она, словно желая всколыхнуть в нем прежнее чувство ненависти. "Зачем?" - удивился он.
Как он раньше не замечал, что глаза у нее похожи на совиные - готовые испепелить все вокруг. Когда-то он имел над ними полную власть, - когда она была тоненькой и стройной, без этой набухшей сердцевины зрелой женщины, и одевалась "из-под пятницы - суббота", когда из-под куртки торчала пола мятой рубахи. Но уже тогда в ней были заложены такие дни ненависти и уныния - плохое настроение, часто принимаемое за предощущение. Ступала всегда твердо и прочно в непоколебимой уверенности своей правоты, не ведая компромиссов. Он же сопротивлялся как мог - дело в том, что за этой непоколебимостью ничего не стояло, - блажь, привычка верить снам, приметам, жить настроениями и хиромантией, помнится, он и сам одно время экспериментировал по части истин, медитируя на звезды. Может быть, ошибка вкралась в многочисленность объектов. У него не было времени проверять эту идею.
- Я еще не нарушил конвенцию, - напомнил он, чувствуя, что сегодня больше не в силах работать.
- Завтра... - сказала она, многозначительно притопнув тапочкой.
Спросонья она иногда говорила басом и одно время утверждала, что таракан без головы живет девять дней и умирает от голода. Может быть, она была по-детски непосредственна, а он не понимал ее?
- Что завтра? - удивился он.
Когда она поворачивалась и бежала торопливо, как на телефонный звонок, он не мог спокойно смотреть на ее бритые ноги с растопыренными пальцами, без единого волоска и в мелких жестких бугорках, и поэтому она носила длинные, широкие халаты.
- Завтра нарушишь... - назидательно ответила она, и глаза ее с саркастической ухмылкой совершили то, что давно уже не задевало: привычно оценили от черепа до уровня пупка с некой задержкой в последнем пункте, веки подергались, вернулись на место, и на лице снова застыла совиная маска.
Он вдруг понял, что для успешной работы ему ежедневно требуется адреналин в крови.
- Бабка надвое сказала, - проворчал он, отворачиваясь.
Кому нравится, когда тебя беспричинно учат? Одно время, чтобы удержать его, она уступала при первом нажиме. Ничего путного у них все равно не выходило - больше суеты или вялости даже при наличие соперников, валяющихся на диванах.
- С тобой трудно разговаривать, - упрекнула она.
Чего она от него хотела? Они давно пережили все стадии недомолвок и иллюзии тоже. Требовать что-то друг от друга? Жизнь и так вошла в привычку. Нервозность стала нормой. Она любила его только тогда, когда у него появлялись деньги.
- Я тебя прошу... - устало произнес он.
- Это наш последний разговор, - предупредила она.
Он запрокинул руки на шею, вздохнул и внимательно посмотрел на нее.
Если бы он любил ее, как прежде. При всех их неудачах последние годы они когда-то были счастливы тем, что спали порознь. И все-таки, несмотря ни на что, она еще снилась ему по ночам.
Вспыхнула от негодования:
- Я не знаю, не знаю, что с тобой сделаю! - выкрикнула почти на одном дыхании и ушла, в который раз потеряв тапочку в проеме двери.
Когда-то он ее любил настолько, что женился без оглядки. Она сама красиво теряла голову, во всю силу женского кокетства - вначале это даже нравится, если это происходит только с тобой. Еще бы! Потом, к сожалению, однажды от этого отказываешься - от подобного взгляда собственника на вещи. По сути, он так и остался романтиком. Женщины любят беспричинность, а он умел быть великодушным, но только не сейчас, сейчас он слишком несправедлив и причиняет ей страдания, но ничего не мог с собой поделать, будто все вертелось независимо от них самих. Одно он понял: фразу он забыл начисто, и это было важнее всего.
* * *
На следующий день он представил: наверняка смазливая мартышка, азиатские черты на лице с кулачок, неизбежно - бесстрастные карие глаза в черной опушке, смуглая кожа - что еще можно увидеть на Гончарной - и капризом поджатый ротик, жаждущий развлечений, словом - маленькую кривляку, а увидел совсем другое.
- ... жаркий день... - посетовала Изюминка-Ю и, пошевелившись, провела легкой рукою по высокому лбу.
"У сына губа не дура", - решил Иванов, косясь на ее загорелое лицо и буратинно-детский рот с чуть вывернутыми губами, которые она не умела подчинить себе - женщина, повзрослевшая в университетских общежитиях? Чуть-чуть не так, чуть-чуть не этак - дурноватый ли вкус в отношении туфель и губной помады? Свежий запах мыла? Он сразу не понял. Потом он ее научит (прикинулся мечтателем): никогда не выбирать сандалии в детских отделах, даже если у тебя маленькая, аккуратная ножка и тебе это по вкусу, не носить ситцевых платьев пестрого покроя, от которых рябит в глазах, и главное, не делать вид, что тебе нравится, когда на тебя смотрят. Самые приятные женщины те, которые существуют для единиц, которые не всем говорят "да" и взгляд их не дерзок, а тверд. Однажды ты сам удивляешься тому, что научился спокойно смотреть на них. Хороший, крепкий костяк. Художника всегда больше, чем всего остального. В конце концов все твои неизбежные мысли - о других, к этому надо привыкнуть.
Она выглядела почти хрупкой, если бы не явно спортивные плечи. И кожа... не надо было быть даже знатоком - просто ценителем или созерцателем. Он с одного взгляда понял, какая она свежая и упругая. Он невольно представил, как под платьем мышцы перекатываются атласными буграми, и подумал, что на его вкус грудь немного маловата, но это ровным счетом ничего не значило. Волосы, выгоревшие на солнце и от этого хранящие свой естественный цвет красной бронзы лишь у корней, от природы вились и сейчас были распушены, как цыганская юбка вокруг талии, закрывая хорошо вырисованные глубокие скулы. Прямой взгляд голубых глаз - вначале даже не поймешь, из каких глубин, - погружены в себя на фоне шевелящегося огня рыжеватых искр. И все равно - слишком часто он встречал таких красавиц, чтобы доверять собственным чувствам.
- Да, - согласился Иванов и посмотрел вниз.
Там, среди перекрещивающихся балок, забитых окон и свисающих дранок старого дома, - руки в брюки - стоял человек - явно третьего сословия с лицензией на убийство. (По аналогии вспомнил господина-без цилиндра.)
Она снова пролепетала, жарко касаясь его щеки:
- Я же говорила, они всюду ходят... с тех пор, как Дима...
"Зачем она это делает?" - мельком удивился он. У нее был запоминающийся низкий голос, в котором перекатывались горловые звуки, и, как все невысокие женщины, она имела привычку немного пристально смотреть на собеседника. Так смотрел отец, когда, прижимая локти к бокам, судорожно кашлял. Взгляд умирающего. В шестьдесят пятом он дымил через дырку в легких, чем производил на непосвященных жуткое впечатление.
- Ну что же...
Он ждал возражений. Ее реакция - она не заставила себя ждать - это движение лица и выражение глаз: "Я еще ничего не знаю..." Что за этим? Как всегда, ему было чуть смешно - она вложила в каждое слова столько подтекста.
- Тише, с-с-с... - Единственное, чего он боялся, что она испугается, и тогда действительно что-то надо будет предпринимать более радикальное, чем просто наблюдать, как человек внизу изучает номера квартир, поднося зажигалку к каждой двери. Когда он повернулся в их сторону, она, отшатнувшись, схватила Иванова за руку, и он удивленно взглянул на нее. Девушка явно была напугана.
- Ну-ну... - произнес он, и они стали осторожно подниматься на следующий этаж.
Дом был старой постройки; и среди бурых ван-дейковских тонов запустения им пришлось одолеть два пролета. В лучах света мирно плавали пылинки.
Идя следом, он переводил взгляд с деревянных перил на ее ноги.