Река на север - Михаил Белозёров 32 стр.


Они остановились около кухонных отбросов. Воробьи, вспорхнув, облепили ветки ближайшего дерева, глядя на них оттуда глазами-бусинками.

- На двоих? - спросил, оборачиваясь, Иванов и увидев злополучную папку с посеребренным вензелем.

- На всех... - дипломатично уточнил господин Дурново. Лицо его сделалось застывшим. Казалось, таким образом он еще раз просит извинения. - Бланки. За подписью Януса-президента на общественных началах...

Знак особой гарантии, и это надо было оценить.

- Спасибо, - сказал Иванов. - Вы меня постоянно удивляете.

- Работа такая, - пожал плечами господин полицмейстер, снова протягивая руку в знак прощания.

- Я понимаю, - сказал Иванов.

К рукопожатию добавилось уважительное потряхивание руки.

Сын отошел и все так же молча изучал асфальт. Языком ощупывал потрескавшиеся губы. В детстве, рисуя, он так же помогал себе языком. Но теперь эти движения у него были совсем иными, словно он проверял у себя передние зубы.

- Я не говорю суеверно "до свидания", - произнес, глядя на Иванова, господин полицмейстер. На его мундире уже переливались две черные бабочки, а где-то над макушкой нет-нет да и мелькала еще одна. Или Иванову это только казалось?

- Я тоже, - ответил Иванов, - послушайте. - И господин полицмейстер внимательно посмотрел на него, слишком внимательно, слишком пристально. - Прощайте...- Он не нашелся, о чем спросить, он только подумал, что господин полицмейстер и в последний момент не разочарует его.

- Надеюсь, в переносном смысле, - заметил господин полицмейстер, все еще удерживая его руку в своей руке.

- Да, - ответил Иванов, освобождаясь от его ладони и цепкого взгляда, и пошел к сыну.

Господин полицмейстер сыграл свою роль. Сыграл до конца, чтобы оставить легкое недоумение окрика издали, что, казалось, относится не к тебе; грома, что прокатывается за далеким лесом; случайного прохожего, не напавшего в темноте. "Может быть, он просто пожалел нас?" - гадал Иванов. Даже его бабочки казались ему симпатичными. Сейчас, когда он уже не видел лица господина Дурново, он испугался, что ошибался все эти три дня, ошибся в своем чувстве к нему, которое напоминало ему в господине полицмейстере отца, и о котором он почти забыл или свыкся с мыслью, что забыл. Но оказалось, что он ничего не забыл, и он подумал, что с годами он сам становится никудышным сыном. Он даже забыл, что был им когда-то. А господин Дурново напомнил ему об этом, и ему было приятно, что где-то в груди у него рождается теплое чувство.

Они миновали ворота и спящего часового, на верхней губе которого все так же поблескивали капли пота.

- Я тебя не понимаю... - начал сын, когда они вышли на улицу, в тень раскидистых каштанов.

У него была привычка, как у женщины, начинать издали. Некоторым из них его занудство даже нравилось, а Изюминка-Ю, наверное, принимала это за твердость характера. Одна Саския не особенно церемонилась с ним, быстро приучив стирать собственные майки и носки. Но опрятнее от этого он не стал, и рубашки вечно были испачканы краской и мелом.

- Мы уезжаем... - объяснил на ходу Иванов, вытирая руку о штанину. Он не любил долгих мужских рукопожатий.

- Куда? - переспросил сын.

Они уже отошли от ворот, и Иванов оглянулся - теперь здание полиции не казалось таким грозным, оно даже съежилось и наполовину ушло в землю. Возможно, оно страшилось открытых пространств.

В восемьдесят пятом Иванову тоже повезло: у самолета, на котором он летел, при посадке согнулось шасси, и они, крутясь на брюхе, проехали поперек взлетной полосы, снесли аэродромное ограждение и въехали в лесок, смяв с гектар молодых сосен. Он даже не успел испугаться. Зато потом искал по салону галстук, китель, а главное - документы и деньги, которые у него были в рубашке и которые предназначались сыну. В памяти остался лишь женский визг и неимоверная давка, в которой он крутился со всем отчаянием обреченного.

- Ты и твоя девушка, в Париж...

- А... - вяло удивился сын. - Неплохо...

Он выглядел так, словно только проснулся, и, наверное, эта его расслабленность нравилась женщинам по утрам, словно ничего другого они в нем знать не хотели. А может быть, новое поколение было помешано на сексе, и это было выше понимания Иванова. Может быть, они просто закрывали глаза на все остальное. Он не стал говорить ему всей правды, и полуправды тоже, хотя знал, что его правда не интересует ни сына, ни господина полицмейстера, ни тем более его заместителя - доктора Е.Во. Если она вообще кого-то интересовала! Может быть, только Изюминка-Ю верила ему больше всех остальных. Но он знал, что это продлится недолго. Он сунул руку в карман и суеверно скрестил там пальцы.

- За какие заслуги? - поинтересовался сын.

- Что? - спросил Иванов.

- За какие заслуги? - переспросил сын.

Иванов впервые за сутки испытал облегчение. Может быть, сын таким образом протягивал руку во спасение.

- Не твое дело, - ответил Иванов, - собирайся и уезжай.

- Я тебя не понимаю, - снова удивился сын.

Когда-то они разошлись. Сделались почти чужими и теперь не могли жить иначе.

- А чего здесь понимать, просто вы оба мне мешаете...

- Кто? - удивился сын. - Ну я положим... - Он недоуменно посмотрел на него.

- Дома разберешься, - сказал Иванов. - Дома...

И они расстались. Нырнули в метро - каждый в свою ветку. Разбежались, чтобы сообразить, что же произошло и что еще произойдет. О наркотиках Иванов сыну ничего не сообщил.

XII.

Бросила.

Оставила пук рыжих волос на столике, салфетку со следами помады и записку трагического содержания: "Не ищи... Буду только безум... (зачеркнуто до переливистой синевы) рада... Ма-а-ма всегда... (слово, поспешно продранное нетерпением) права..." Подписи не было, словно это не имело значения. Пыль на мебели лежала недельным слоем. В блюдце обнаружил гору раздавленных окурков, за спинкой кресла - пустую бутылку и его записную книжку с вырванными страницами и следами ногтей на коленкоровой обложке. На ковре - смятую упаковку. Долго вертел, пока не сообразил - обертка от презерватива.

Праведность - одно из заблуждений. Ты же не можешь быть все время правым. Ты только так думаешь, или тебе хочется быть таковым. Но однажды ты убеждаешься, что мир не меняется от твоих мыслей, и говоришь себе: "Черт возьми, о чем ты думал и на что ты потратил собственную жизнь?"

Вначале он даже гордился тем уютом, который она умела создавать, что было не так уж удивительно после стольких лет почти казарменной жизни. Некоторое время он даже получал эстетическое удовольствие от сверкающей чистоты. Правда, несколько умозрительно, ибо ее уют был подобен лубочной живописи, а все его поползновения сделать здесь так, а здесь этак пресекались Саскией в корне. В общем, женившись на ней, он очень скоро стал ходить по одной половице и приобщился к категоричному суждению о вещах. И все же некоторые ее привычки смущали его. Почти каждое воскресенье Саския открывала шифоньер, с минуту, уперев в бока руки, рассматривала его содержимое (точно так же она смотрела на Иванова в порыве гнева), прикидывая направление атаки, затем запускала обе руки в его чрево и выбрасывала содержимое на пол. Может быть, таким образом она сублимировала на Иванова, на его желудок. Они не обсуждали с ней этот вопрос, предпочитая строить догадки в одиночестве. Через минуту он заставал ее мирно складывающей белье в стопки. Лицо ее было спокойным и сосредоточенным, словно она только в этом видела скрытый смысл жизни. Несколько дней после этого она бывала легка и доступна. Но его уже нельзя было обмануть - слишком нелогично она себя вела. Иногда он закрывал глаза и уходил из дома, иногда запирался в своей комнате, но работал в такие дни с удвоенной энергией, ибо просто был зол.

Трагедия. Катастрофа. Невозможно было представить ее грязнулей. Избавилась от мужа и обязательств мыть пол и ежедневно готовить обед. Его стародавний подарок - обожаемые тапочки - валялся вместе с бигуди в паутине под зеркалом. Печать поспешного бегства лежала на всем: из любимого шифоньера выпала летняя шляпка сиреневого цвета, перчатки - поверх зимней одежды, задрав вверх пустые пальцы, как знак - "прощай", содранное с постели белье напоминало сброшенные крылья, даже газеты с разгаданными крестословицами, казалось, еще хранили следы ее душевных терзаний.

Бумаги и окурки выбросил в мусорное ведро. Из-за плиты выгреб скомканную гору молочных пакетов и дохлых тараканов. Темные углы оказались кладбищами пауков. Сбегая вниз по лестнице, столкнулся с Диной Сергеевной, которая сообщила, что ее оправдали.

- Вначале мне инкриминировали подстрекательство к убийству, - торжественно сообщила она, - но судья... - она так и произнесла с придыханием: "Но судья...", и у Иванова не осталось сомнения: после этого у нее появился новый предмет обожания, - но судья все-все понял, он такой лапушка, так обходителен... - она манерно поиграла губами и, закатив глаза, повела тощей шеей в отвороте бархатного халата. Иванову на мгновение показалось, что он услышит скрип позвонков. - Конечно, у полиции ничего не вышло...

Конец фразы прозвучал почти театрально. Брови по давней привычке взлетели вверх. Красивые женщины пользуются своим лицом как инструментом для достижения вполне очевидных целей. Но к старости цель становится настолько неопределенной, что они забывают, какое выражение должно быть на лице, и тогда оно выглядит растерянным и жалким.

- Я рад за вас, - поспешно ответил он.

Его первым движением было продолжить путь в квартиру, но он услышал:

- Я готова совершить еще одно преступление. Честно сказать, я чувствую себя преступницей, но он... он уделил мне целых полчаса. Милый, милый... - вдохновенно заявила Дина Сергеевна. - А ваша Саския!.. - Она выдержала паузу, чтобы произвести впечатление. - Уехала с каким-то молодым человеком...

- В Нижний, к матери, - быстро ответил Иванов. - В Нижний. - Впервые он занервничал. - Племянник забрал...

Одна Гд. умела скрадывать недомолвки. Но он никогда, даже в мыслях, не путал ее с женой, ибо Гд. вообще не была создана для семейной жизни.

- Ага... - кивнула Дина Сергеевна, внимательно разглядывая его лицо, - я так и поняла, я так и поняла... Значит, это не то, что я думала?

- Конечно, не то, - согласился Иванов, - совершенно не то.

- Я так всем нашим и сказала: "Это совсем не то..." Подумать только!

- У вас хорошее чутье, - заверил ее он.

- Вы не первый это заметили, - обрадовалась Дина Сергеевна, - судья, он мне так и сказал: "Вы, сударыня, бесценны, у вас талант криминалиста..." Я пойду к нему еще раз...

- Желаю успехов, только на этот раз совершите что-нибудь серьезное, - посоветовал Иванов и убежал к себе.

Всю жизнь он представлял женщин божьими агнцами, потом понял, что они так же порочны, как и мужчины, только милее в силу своих физиологических особенностей. Одна из многочисленных приятельниц Саскии специализировалась на кокетстве особого рода: "Вы не посмотрите, где-то на спине мне мешает волос..." и кокетливо изгибалась, как гусеница. Потом подружки долго обсуждали щекотливую ситуацию. Некоторые из мужчин таки ловились и даже назначали свидание, некоторые влюблялись до такой степени, что готовы были жениться, но никто из них не избежал осоловелого выражения в глазах, когда искал злополучный волос на прекрасной спине подружки Саскии.

В холодильнике отыскал банку соленых груздей и кусок зеленеющей колбасы. С минуту сидел, прислонившись к стене и тупо уставившись в пол. "Может быть, так проходит жизнь", - думал он.

Липкой ночью проснулся то ли от жары, то ли от пустоты. Пустоты в нем и снаружи. Впервые усомнился в собственной здравости. Ложе, не занятое никем, - тоже привычка, и от нее надо было избавиться, ведь ночью ты наиболее беззащитен, тебе кажется, что ночь придумана для таких, как ты. Даже одинокие машины, проносящиеся, шурша шинами, у тебя под окном, только усиливают страх одиночества, и ты включаешь свет, идешь на кухню или шаришь рукой в поисках книги, выпиваешь стакан воды или пытаешься вникнуть в суть повествования, но все это время, которое тянется, как бесконечный состав перед твоим внутренним взором, ты ждешь - что-то должно произойти, но в этот раз ничего не происходит, и ты выключаешь свет, поворачиваешься на бок, облегченно вздыхаешь и погружаешься в сон до следующей ночи, надеясь на избавление от мыслей хотя бы таким путем. Но наступает следующая ночь, и все повторяется, и в конце концов тебе становится страшно или ты привыкаешь, свыкаешься, посчитав все это неотъемлемым свойством мира.

Выбрался из постели, обливаясь потом, побрел в ванную, налил холодной воды и бодрствовал в ней до самого утра.

* * *

Утром он сказал сыну. Они ждали автобуса на Южном вокзале в тени церкви и, прищурившись от солнца и белесого, выгоревшего неба, посматривали в сторону здания, где за блестящими стеклами бара мелькала Изюминка-Ю.

Он сказал:

- ...женщины - не главное дело в жизни...

Он и сам не знал, зачем произнес эту фразу, только не затем, чтобы учить. Равнодушно подумал, что все равно не может все объяснить - объяснить свое и чужое одиночество. Впрочем, он знал, что это неважно. Всегда что-то остается, всегда что-то не договариваешь. Просто так ты думаешь в перерывах между событиями в жизни, а потом судьба меняет тебя, и ты наивно думаешь по-другому, но с учетом опыта, который не дает тебе беспечно смотреть на окружающий мир, ведь теперь ты знаешь больше, ты опытнее, отныне тебя так просто не купишь, на мякине не проведешь. Только ты не подозреваешь, что самое страшное - это привычка полагаться только на самого себя, в которой ты в конце концов запутываешься, ибо порождаешь вокруг себя эгоизм, а внутри себя - пустоту.

- ...но если она у тебя есть, не стоит от нее отказываться...

На мгновение ему показалось, что он уговаривает сына. Насколько он помнил, он всю жизнь занимался этим, но так и не достиг совершенства. И только сегодня ему показалось, что есть какие-то искры надежды. В этом отношении Изюминка-Ю оказалась цельнее и естественнее. Пожалуй, даже естественнее его самого. "Просто тот, кто знает тебя ежедневно, не видит таким, какой ты есть на самом деле", - подумал Иванов. Он наблюдал, как она разговаривала с барменом, у которого движения вдруг сделались суетливыми. Перекидывалась пустой шуткой. Потом обернулась и посмотрела на них. Он поспешил отвернуться.

Сын только хмыкнул:

- Если бы я тебе еще поверил... - И покосился туда, где толпились люди и где минуту назад скрылась Изюминка-Ю. "Как ее правильно зовут?" - с тяжелым чувством одиночества подумал Иванов. Он уже успел привыкнуть к ее второму имени и по-другому не называл, признавая ее право на молодость и индивидуальность.

Публика набилась в единственный бар. Кто-то грел руки на монополии торговать в запретной зоне. С тех пор как границу перегородили проволокой и поставили шлагбаум, заведение, судя по всему, процветало.

- Если бы их было больше, я бы не отказался, - цинично произнес сын. - Я не умею жить один...

"А как же Изюминка-Ю?" - едва не спросил Иванов и мельком взглянул на выгоревшую степь и жалкие, пыльные кусты вдоль полосатой будки и шлагбаума. За ним начиналась другая страна, и на горизонте темнел сосновый лес, откуда тянуло северным отрезвляющим ветерком.

Ему была знакома сыновья бравада по любому поводу. Таким он помнил его и в пять, и в десять лет, словно за все эти годы сын ничуть не изменился. Может быть, он вырос в другое время и не хотел понимать отца. Потом это теряется где-то после тридцати, и тогда ты начинаешь принимать своих родителей такими, какими они есть.

- Пойми, мне не нужна опека, - признался сын.

Не надо возлагать на детей больших надежд. Но он давно усвоил, что выбритая шея производит благоприятное впечатление на окружающих. Когда-то они вместе пользовались одной бритвой (он учил сына - слишком коротко подстриженная борода портит линию подбородка), и это было приятное время - время скупого мужского существования, время без женщин и особых сложностей, время, когда они могли позволить себе общее молчание. Но оказалось, что за этим молчанием ничего не стояло. Оказывается, он ошибался.

- Ты укоряешь меня за то, что я вытащил тебя из тюрьмы? - удивился Иванов.

Сын на мгновение оттопырил губу:

- А зачем? Ты это называешь свободой?

Он брезгливо развел руки, воздев их в колеблющееся, как занавес, небо, словно пытаясь объяснить необъяснимое. Когда он сбежал в свою академию, для Иванова это было ударом по самолюбию. Тогда он впервые понял, что с сыном будет трудно всю жизнь.

- Через пять минут ты обретешь ее, - почти в сердцах бросил он ему.

В какой-то момент ему показалась, что Изюминка-Ю, прижав лицо к стеклу, что-то хочет крикнуть ему из бара. У нее было такое отчаянное лицо, словно она звала его. Он боялся в это поверить.

- Не вижу нужды, - произнес сын.

Так было всегда. Маленький человек протягивал ему дневник, но в его взоре читалось нечто такое, что не давало Иванову оснований считать его сыном, словно продолжение его детской немоты, - внутренняя отрешенность, что ли. Он редко был сентиментален, - если не помнить о надгробии со своим именем и непроставленной датой. Может быть, Иванов невольно сам воспитал его таким. Ранним утром, когда он, господин-без цилиндра и еще двое из ведомства господина полицмейстера, заехали за сыном, он вышел из дома вместе с Изюминкой-Ю, даже не взглянув по сторонам. Странно, что она не взяла с собой никаких вещей. "Не успела..." - со странным чувством надежды подумал Иванов. Он всегда был честен перед собой и наивно думал, что так же поступают все окружающие. С сыном он тоже поступал честно, за исключением Изюминки-Ю, но думать об этом не хотел. Он не знал, кого любит больше, того ли белобрысого мальчика, который однажды, когда он приехал за ним в пионерский лагерь, от радости побежал навстречу по длинной-длинной лестницы на откосе озера и где-то в середине ее упал так, что разбил себе губы, или этого молодого белобрысого мужчину с черной бородой и рысьими зелеными глазами, которые смотрели на него с непонятной требовательностью, почти насмешливо. И вот когда ты вдруг понимаешь это, ты оглядываешься назад с любовью, которую твой сын еще не понял, той любовью, которая не дает тебе забыть, кто ты, не дает забыть, кто твой сын, и что вы оба здесь делаете, на этой разделительной полосе.

- Если бы ты знал, как я от тебя завишу!

- В чем? - удивился Иванов. - В чем?! Скажи мне!

Он не знал, правильно ли поступает и что думает о нем Изюминка-Ю. Уж слишком растерянной она казалась за стеклом бара. Он надеялся, что это не имеет к нему никакого отношения, потому что это привносило в его жизнь одни сложности, а их и так хватало. На мгновение он подумал, что не должен никого обманывать, и себя тоже.

- Ты ничего не понимаешь, потому что я сам ничего не понимаю, потому что есть разница между тем, как себя представляешь, и реальностью, и я еще не разобрался, а ты уже разобрался и поэтому можешь судить мир. А я хочу сам пройти этот путь!

- Надеюсь, ты окажешься умнее всех, - заметил Иванов.

Он вдруг понял, что сын давно готовился дать ему бой, и, конечно, у него ничего не вышло от волнения и юношеской наивности.

Назад Дальше