Но что-то надо было делать. Мы уже прошли обязательный ритуал мороженого и газированной воды, причем я долго выскребал из щелей карманов какую-то завалявшуюся мелочь. На это у меня были свои причины. А признаться, я изрядно выдохся. За несколько часов я произнес больше слов, чем за весь предыдущий год. По-моему, нет более утомительного занятия, чем гулять с молоденькой девушкой и хотеть ей нравиться. Мы обсудили, по-моему, все, что существует на этом свете. Исключая мою специальность. О ней я могу говорить очень много и очень интересно. Я сам это знаю. Но для меня это очень серьезно, и сегодня я не хотел; кроме того, я упорно убеждал ее в своей профессии бухгалтера, поражая Иру тонкостями специфики (живущие на гонорар очень быстро постигают все детали). Что касается Иры, то определенного мнения о ней у меня еще не было. Я бы вообще хотел когда-нибудь оказаться на месте девушки, когда перед ней мелким бесом извиваются, а ты соизволишь быть зрителем и изредка осчастливливаешь ответом. Подыгрывала она мне хорошо. Но раскусить ее я еще не мог.
Я бы с удовольствием просто молча сидел бы и смотрел на нее. Или бы рисовал. Увы, оба варианта отпадали.
Я устал и нуждался в так называемом допинге. Оставался шаблонный вариант - ресторан. Я затащил ее в поплавок.
Рестораны в парках имеют две особенности. Во-первых, им принадлежит первенство по самой плохой кухне. Во-вторых, официантки, озверев от разномастной публики, рычат на посетителей. Сервис "превосходный", но, услышав запах пищи и предупредив официантку, что буду бить сразу справа всех, кто попытается подсесть, я несколько взбодрился.
Вот тут, в первый раз, Ира вышла из своей роли наблюдателя. С шести часов я устраивал ей цирковое представление, где был одновременно и рыжим на ковре и акробатом, танцором на проволоке, лошадью, дрессированной лисицей, мотогонщиком и тигром в клетке. Теперь ей захотелось спуститься из директорской ложи и самой принять участие в игре.
Когда она предложила тихо выпить по чашке кофе, а я сказал, что надо как следует поужинать и чего-нибудь выпить, решительно пододвинул ей карточку, предложив выбрать все, что она хочет, - я почувствовал, что меня пристально изучают.
И когда она сказала, чего она хочет, я понял, какое у нее сложилось обо мне мнение и что сейчас мне дадут классический урок. Я понял, что она заметила, с какой тщательностью я выскребал мелочь из карманов. Но я принял игру и увеличил ставки в пять раз. Я заказал бутылку армянского коньяка и черной икры, набор закусок и цыплят-табака.
Таким образом, напряженность действия сразу возросла и любые невнятные фразы приобретали подтекст, потому что ей было интересно, как я теперь выпутаюсь, а мне было интересно, что она думает по этому поводу.
Я сознательно раскрыл карты, когда мне надо было выйти, и она напряженно застыла.
- Не волнуйтесь, я вернусь через минуту, не сбегу.
И ушел быстро, не дожидаясь ответа, который ей было не легко сразу найти.
Когда я вернулся, она была спокойна, словно ничего не слышала. Игра продолжалась.
Разные предположения вертелись у меня в голове. Может, она из тех, кто любят поужинать за чужой счет? Может, она вообще из тех? А может, просто идет та игра, о которой я догадался?
Но в общем я старался не думать. Я знал, что сейчас передо мной самая красивая девушка, какую когда-нибудь я видел. Я знал, что если она такая, какой мне показалась, - я пропал. Я погиб, как суслик. Все может полететь к черту. И почему я не поехал к Яузе обыкновенно, на троллейбусе, и почему попал именно на этот пароходик, и вообще кому было нужно, чтоб она тоже попала на него и не обождала минут двадцать следующего, да еще раз прошла на корму, посмотрела на меня, а потом еще раз посмотрела.
Но "гордость Армении" (а я пил в два раза больше Иры) начинал действовать. Милиционер-регулировщик, который сидит у меня в голове и анализирует обычно каждое мое движение, подсказывая повороты направо, налево или предусмотрительно зажигая красный свет, стал путаться в сигналах, а я, воспользовавшись его сонным состоянием, уже держал руку Иры в своей руке и, может, придвинулся бы ближе, будь это в другом месте. Изредка орудовец протирал глаза и вопил: "Что, не видишь сигнала? Смотри, как хитро блеснули ее глаза. Ты ей совсем не нравишься. Она просто присутствует на спектакле и заранее предвкушает его конец. Осторожней на поворотах, малый". Но я мужественно оглушал его новой рюмкой, и он на время затихал.
Со стороны мы, наверно, казались самой счастливой, самой влюбленной парой, небесными ангелами, неизвестно как попавшими в это винное, цыплятотабачное царство, да и друг другу мы казались именно такими, пока жизнь, которой надоело сидеть в углу и зевать, не нарушила нашу идиллию, осторожно подсунув бумажку, на которой была проставлена сумма, запланированная мною на две недели обычной жизни.
Наши руки расстались, и орудовец безумно оживился, как и все орудовцы, когда, наконец, настает пора платить штраф. Я положил счет перед собой и сказал, что, вероятно, начнется дождь, и как это жалко, и какой был хороший вечер. Ира согласилась и выразила готовность обсуждать погоду всех широт. Мы как раз выяснили тонкости сезона дождей в республике Мали, когда официантка кончила кружить около стола и стала рядом, олицетворяя собой, как подсказал мне орудовец, восклицательный знак, знак непосредственной опасности. Я взглянул на Иру. Даже без помощи постового было заметно, что сезон дождей в Мали не самое главное, что ее волнует.
- У вас найдется разменять? - пролепетал я неуверенно официантке.
- У нас все найдется, - ответила она почти враждебно, а Ира почему-то придвинула к себе свою сумочку и, быстро, торжествующе взглянув на меня, заинтересовалась узорами на ручке ножа.
Тогда я вытащил новенькую сторублевку. Официантка вскрикнула и заверила меня, что она конечно, что она сейчас побежит в кассу и разменяет, одну минуточку.
Я не очень уверен, что Ира когда-нибудь держала в руках такую бумажку. Во всяком случае лицо ее изменилось, и я заметил, что она обиделась на меня, больше того - разозлилась. Ведь получилось, что она прыгала на арене, а я сидел в директорской ложе.
Мы вышли, и мне показалось, что она просто в силу необходимости терпит мою руку на своей руке. Ага, подумал я, ты хотела проучить пижона, а он оказался еще и купцом. Ты сама напросилась на шикарный ужин, и теперь твоя очередь платить. Или? Или роль твоя незавидная.
Мы взяли машину, и я сделал так, что мы должны были проехать мимо дома, где я снимал комнату для работы. Она, видимо, догадалась, чем вызвано отклонение маршрута.
Мы сидели на заднем сиденье, было достаточно тесно, но, вместо того чтобы взять ее руку в свою или попытаться поцеловать Иру, я вел разговор о благоустройстве московских улиц. Она отвечала весьма спокойно, но я себя чувствовал солдатом на минном поле. Пошевелишься - и все взорвется.
На углу машина притормозила.
- Вот видишь это парадное? - сказал я. - А вот внизу, налево, в подвале, темное окно. Вот там я привожу в порядок отчетные ведомости и воспитываю Стасика.
На этот раз она промолчала. Вероятно, она готовилась к следующему вопросу.
- Поехали, - сказал я шоферу.
У ее дома мы вышли, и когда она подошла к подъезду, я попросил шофера подождать. Я пошел за ней, мы поднялись на первую лестничную площадку и остановились. Лампа светила на следующем пролете. Я не мог разглядеть лица Иры. Но мой орудовец включил зеленый свет. Я почувствовал, что еще минута - и я к ней прилипну, и весь транспорт московского коммунального хозяйства не оттащит меня от нее.
- До свидания, позвоните мне завтра в восемь вечера, - сказал я и, "сделав тете ручкой", повернулся и ушел.
Я поехал не в мастерскую, а домой, и тихо, стараясь не будить мать, прошел к себе в комнату, где стояла полутораспальная кровать и детская кроватка и где не было ни жены, ни ребенка, потому что все лето они жили у ее родственников на Украине, и долго сидел не раздеваясь и думал, что таким кретинам, безмозглым пижонам и идиотам, как я, лучше бы вообще не рождаться, а уж если они и появились на свет, то их всех надо ставить к стенке, и дайте мне пулемет, я первый нажму гашетку.
Глава III
ОТЕЦ
Полгода назад, в старых бумагах я нашел фотографию времен гражданской войны. Нас трое. Артем и Иван сидят на креслах, а я стою между ними. Вид у моих товарищей солидный и воинственный. Они перепоясаны пулеметными лентами, маузер на боку. У меня в руках шашка. Лицо напряженное - и я похож на мальчишку.
В молодости я всегда стыдился своей внешности, когда сталкивался с девушками. А потом, после ранения, я подумал, что вряд ли найдется женщина, которой я буду нужен.
Это не значит, что я дичился. Нет. Я был секретарем курсовой ячейки, и ко мне бегали все наши девушки за советом или за помощью. Мы до хрипоты спорили и ругались на заседаниях о Троцком, и о старых профессорах, и о нэпе. Мы проводили субботники, мы вместе сдавали экзамены. Нас объединяло одно слово - "товарищ". Но о чем-нибудь другом мне было даже как-то странно думать.
У меня была отличная память. Я никогда не вел конспектов, и это, поначалу, раздражало профессоров, Я помню, как старик Данилов как-то прервал лекцию.
- Алехин, вы все мечтаете, а ну-ка повторите, о чем я рассказывал.
Каково же было его удивление, когда слово в слово я повторил лекцию, а он читал уже минут пятнадцать.
Благодаря своей памяти я подружился с Фаней. Она тогда была маленькой, застенчивой, черненькой девочкой с очень чистым лицом. Может, потому, что она совсем не походила на дородных женщин, которых я привык видеть сначала в своей деревне, потом в городе, а может, тут были сотни причин, а может, так, без причины, я влюбился в эту девушку с первого взгляда, влюбился, но, конечно, ничего ей не говорил.
Я заменял ей и профессоров и конспекты, которых она тоже не вела, и учебники, которых тогда просто не было. Ей нравилось, что я не только пользовался наибольшим авторитетом среди наших ребят, но меня уважали и разные недобитые сынки дворянчиков и адвокатов, которых тогда много было в университете, - и по образованности они нам давали сто очков вперед, и считали себя белой костью, а к нам относились свысока.
Мы с Фаней были большими друзьями и часто долго гуляли по городу (я тогда ходил на протезе, и незаметно было, что нет ноги, так только чуть прихрамывал).
Наконец я решился объясниться. Это произошло на Кремлевской набережной, и я помню, что стены Кремля блестели инеем и деревья стояли как белые памятники.
Но я не успел.
- Знаешь, Алексей, я давно хотела тебе сказать…
И Фаня рассказала, что влюбилась в одного нашего студента, и он любит ее, и они хотят жить вместе. Она просила у меня совета. Что я мог ей сказать? Тот парень был хорошим партийцем, честным человеком. Я одобрил ее выбор.
Знала ли она, как я к ней отношусь? По-моему, догадывалась.
Потом однажды в Крыму мы далеко заплыли в море с одной молодой женщиной. Начался шторм. Нас подобрал спасательный катер.
Так я познакомился со своей будущей женой.
Она была вдова. Ее муж погиб на гражданской войне. Ее сыну было шесть лет.
Она, вероятно, еще любила своего первого мужа, а я не мог забыть Фани. В сущности, два одиноких, по-своему несчастных человека, мы сошлись и дружно прожили долгую жизнь. Но у каждого осталось что-то свое, неисполненное.
Ее сын Анатолий стал мне как родной. В тридцать шестом году у нас родился ребенок, которого мы назвали Феликсом, в честь Дзержинского.
В сорок первом году Анатолий погиб на фронте.
В сорок девятом - расстреляли по Ленинградскому делу мужа Фани. Она, крупный научный работник, долгое время должна была работать на фабрике уборщицей.
Жизнь наша клонилась к закату, но мы понимали, что всегда любили только друг друга. Я хотел уйти от семьи, но это очень тяжело - уйти от женщины, с которой прожил двадцать пять лет, у которой один сын погиб, а второй, твой, еще даже школы не кончил, Потом, я очень любил Феликса. Как бы он тогда перенес уход отца?
Крутится кинофильм, и возникают давно забытые кадры. Два часа до отхода поезда в Кисловодск. А в тресте заседание. Я освободился только через час. Пока мы заехали домой, сложили чемоданы, осталось пятнадцать минут. "Гони", - сказал я шоферу. Мы понеслись по улицам под непрерывную трель милицейских свистков. Я успел вскочить в последний вагон. Поезд тронулся. Я стоял на площадке. Шофер махал мне рукой. Возле него, на перроне, стоял мой чемодан.
И новый кадр. Мы вернулись с женой из Евпатории. Без копейки денег. И вдруг я узнаю, что на одну облигацию выпал выигрыш в двести пятьдесят рублей. Тогда это была огромная сумма. Мы купили шкаф, кровать, занавески. И еще я вспоминаю, как поздно вечером возвращался на дачу, в Томилино. Я выбирался с работы часов в десять и так уставал, что перед станцией засыпал и часто проезжал свою остановку. А однажды я вернулся рано. И на траве сидел маленький Феликс и играл лопаткой. Увидев меня, он вдруг встал и пошел мне навстречу с криком "папа". Это были его первые шаги.
В сорок третьем году наш наркомат вернулся в Москву. Семья моя осталась за Уралом. Я долго не мог открыть своей комнаты. Когда я вошел, то не увидел ни одного стула. Все книги были сожжены. Пока нас не было, здесь жили моряки, и им нечем было топить.
Опять же, наша комната. Раньше в этом доме было общежитие инвалидов. Когда я женился, комната казалась мне очень большой. Потом, когда женился сын, мы сделали перегородку. Последнее время я добивался квартиры, но вряд ли ее дождусь.
А дом был интересным. Молодые ребята и их жены выходили на кухню, и устраивался концерт самодеятельности. Жили мы дружно. Но шли годы. Приезжали новые жильцы. Становилось теснее. Жена моя не разговаривает с соседкой, которую я знаю больше тридцати лет.
Кинофильмы из жизни Алехина. Места действия - учреждения, заводы, проектные бюро, залы заседаний, стол судьи, комната в одном из московских переулков, дачные участки, которые приходилось снимать каждое лето.
Действующие лица - тысячи людей, из которых о многих я ничего не знаю: одни погибли, другие пошли на повышение. Однажды, когда я работал с Орджоникидзе, он мне дал пропуск на заседание в Кремль. Я подходил к каждой двери, предъявлял пропуск, и мне вежливо говорили: "Нет, вам не сюда, дальше". Наконец я нашел нужную дверь и оказался в местах для президиума. Я просидел до перерыва, забившись в угол, а в перерыв забрался на галерку и, несмотря на протесты дежурных, остался там до конца.
Само действие - оно не кинематографично. Нет эффектных кадров. Война почему-то вспоминается смутно, а остальное - будничная черновая работа. Работа с утра до позднего вечера, бессонные ночи. Я знаю строительное дело, юридические законы, книги Ленина, Маркса, Сталина, Плеханова, немного экономику. А вот из немецкого языка я запомнил всего три слова, и в письме у меня встречаются орфографические ошибки. Еще, по-моему, я немного разбираюсь в людях. Ведь на какие участки меня ни бросала партия - в основном, это всегда была работа с людьми. И до сих пор ко мне приходят советоваться старые и новые товарищи…
Теперь я в больнице. Хорошие врачи. Палаты на одного человека. Вот если бы мне когда-нибудь встать и посмотреть, что там делается, за окном. Говорят, что оно выходит в большой сад. Но я его не видел. Когда меня сюда привезли, мне было не до природы.
Вот и все.
Простая история. Но вот опять Кремлевская набережная, и стены блестят инеем, и деревья стоят как белые памятники.
Да, я помню, ехал извозчик и спал на ходу. И высокие сугробы вдоль тротуара с поперечными траншеями для пешеходов. И конечно же луна, закутанная в лисий серебристый мех, зажигающая миллионы снежинок, и карие глаза девушки, что шла рядом со мной и грела попеременно руки в карманах моей старой кожанки.
Глава IV
СЫН
Вечером она мне не позвонила.
Я ждал звонка на следующий день. Звонков было много. Звонили ребята, звонил один поляк, звонили из агитплаката, из журнала "Смена". Звонили моей маме, соседям. Узнавали, когда работает прачечная, какое кино идет вечером, просили принять заказ на Ленинград, спрашивали какую-то Люду.
Я поехал к отцу и по возвращении устроил матери форменный допрос: кто звонил?
Ничего подобного.
Тогда утром я ушел в мастерскую. Я писал новую картину. По-моему, я работал здорово. Хотелось писать. Правда, я заранее предвкушал, как приду домой и мать мне скажет: "Тебя несколько раз спрашивал женский голос".
Ну и хорошо, что не застанет дома. Так ей и надо. Еще раз позвонит.
Часа в четыре я слетал в закусочную и поехал на Беговую. Там была выставка (двухдневная) работ молодых ребят. Интересно, вывесили моего "Машиниста"? Я не питал никаких иллюзий. Отнюдь. Но вдруг?
Картина была давно мной задумана. Я решил написать лихого рабочего парня, хозяина паровоза, который, когда ведет состав, чувствует себя первым человеком на земле! Ему доверена жизнь сотен людей. Он сейчас главный.
Как этого добиться?
Часто изображают планперевыполняющее лицо, вдохновенный взор и тщательно выписывают металлические части паровозной будки.
Или еще вариант, - довольная, радостная улыбка. Машинист машет белым платком из окна.
Или просто крупный портрет - цветная фотография, - задумчивые, чуть усталые глаза и т. д.
У меня на полотне тоже появляется паровоз. Он мало похож на реальную машину со всеми своими винтиками, шурупами, колесами, маховиками. И вообще, кажется, он идет не по рельсам. Он скорее напоминает живое существо, которое мчится, закусив удила.
Но самое главное - это машинист. Мне трудно описать его словами (я гораздо легче делаю это кистью). Но, наверно, на неискушенного зрителя машинист поначалу произведет впечатление довольно странное. Дело в том, что то, что я хотел показать в машинисте, не укладывалось в привычное понятие цветной фотографии, и мне пришлось изменить пропорции. С особой тщательностью прописать главное - глаза, глаза, излучающие радость, напряжение, а остальное как бы погрузить в тень, размыть в стремительном движении.
И конечно, я ждал сюрприза. Человек так устроен. Все время ждешь чего-нибудь неожиданного, хорошего. Мечтаешь, что хоть на этот раз выставком тебя пропустит.
Мечтаешь, как эту картину будут смотреть люди, какие будут споры. Потом тебе сообщают: нет, Алехина не пропустили. Пишешь новую картину, несешь на новый выставком. Опять ждешь. Ну, может, повезет тебе. Ну уж эту картину обязательно выставят! И снова неудача. Но ты садишься и пишешь новую картину. Воспитание воли и характера. "Нету чудес и мечтать о них нечего". Но ты продолжаешь работать, продолжаешь верить.
На стендах висели пейзажи. Около пейзажиков спорили - настоящие ли художники Матисс и Гоген. Словно не было девятнадцатого века, словно не было двадцатого века. Словно не было живописи Пикассо и Шагала.
Когда я вошел, я услышал:
- Вот, а Алехина не выставили.