Первый день нового года - Анатолий Гладилин 7 стр.


* * *

Здесь был старый капитан, который поначалу отнесся ко мне весьма сурово. Но мой альбом действует как волшебный ключ, как магический пароль "Сезам, откройся".

И хорошо, что я успел сделать "дежурные" наброски на капитанском мостике. Потому что дальше произошло непредвиденное.

Я спустился в четвертый класс. Там было душно и пахло портянками и пеленками. Там на всю мощь играло радио (сотни раз - "Я люблю тебя, жизнь", - так же можно повеситься), там забивали "козла", пили водку, там орали дети, а один бородатый мужик обольщал какую-то молодку. Огромный твиндек, разгороженный двухэтажными полками, жил своей особой жизнью. Здесь не бегали в ресторан, а вынимали из мешка огурцы и хлеб, шли в буфет за консервами и даже умудрились как-то стряпать суп. Ей-богу, как они это делали, я до сих пор и не понял, но первое, что я начал рисовать, это трех женщин, уплетающих содержимое большой кастрюли.

Сначала дежурный матрос, который меня привел вниз, вежливо говорил:

- Граждане, не напирайте!

Потом уже местные энтузиасты взялись наводить порядок.

- Ну, ты, куда прешь? Видишь, свет загораживаешь.

А я сидел и рисовал лица. Одно за другим. Портреты, написанные быстро и неровно, приводили четвертый класс в детский восторг:

- Смотри, как похоже!

И может быть, на палубе, из первых и вторых классов, нашлись бы тонкие ценители рисунка, которые бы со знающим видом говорили:

- Эта линия не так, и слишком мрачен фон.

А здесь все принималось сразу, такое, каким вышло из-под карандаша. Я уж не знаю, в какой манере я работал. Главное было - уловить характеры в лице.

Нет некрасивых человеческих лиц. Все лица по-своему красивы. И даже в очень замкнутом лице, с близко поставленными глазами, с коротким носом, низким лбом, злым, тонким ртом можно найти свою гармонию, свою, присущую только этому лицу, индивидуальность. Очень часто в суровом, обветренном лице мужчины угадываются мягкие, нежные черты его матери. И я настолько представляю эту женщину, ее взгляд, ее улыбку, что мог бы без натуры нарисовать портрет. Самое лучшее, совершенное, что есть на земле, - это человеческие лица, это особый, уникальный мир каждого "я". На каждое лицо человека жизнь, самый лучший в мире художник, как на белое полотно, накладывает свои черты. И так появляются характеры, появляется доброта и злоба, подозрительность и доверчивость, честность и хитрость, появляется все, что волнует человека, все, чем жив человек. И может, когда-нибудь я напишу картину, которая будет называться "Земля". И на ней изображу не глобус, не бескрайние поля пшеницы или снежные горы. Нет, на огромном полотне будут одни лица. И наверно, мечта каждого настоящего художника - это успеть нарисовать лица всех людей.

Я не знаю, сколько времени я сидел. За каждым моим движением следили десятки глаз. Люди переговаривались, о чем-то меня спрашивали. Я что-то отвечал, по-моему, шутил. Я не помню, что именно, но им это нравилось, и они смеялись.

У меня кончился альбом. Мне принесли ученические тетради, и я "пожирал" страницы одну за другой.

В эти часы я вспоминал, что раньше, давно, в детстве, я любил ходить на гулянья, в парки, на площади, просто бродить по шумным улицам. Я не переносил одиночества. Мне всегда было интересно в суетливой людской толпе, и я сам чувствовал себя маленьким камешком в большом потоке. Наверно, мое истинное место было всегда у конвейера, или в строю солдат, или в зале больших собраний. И тогда, в детстве, я не мог предположить, что мне предстоят страшные, долгие дни одиночества в маленькой подвальной комнате.

Часть рисунков я роздал. Часть оставил себе. Зачем? Не знаю. Но я сказал:

- Это мне для работы.

Поднявшись наверх, я спрятал свой исписанный до обложки альбом и еще кучу листков, где были эскизы и с первого парохода и карикатуры на "милых супругов" ресторана первого класса, на дно чемодана, тщательно завернув все в газету.

На корме начались танцы. Я наскоро перекусил в буфете и пошел на корму. Я сидел на скамейке, смотрел на танцующих, но уже не рисовал. Было уже темно.

* * *

На следующий день капитан пригласил меня к себе в каюту и начал рассказывать разные истории. Дескать, на реке стало хорошо - постоянные кадры. Матросам платят шестьдесят девять рублей в месяц плюс полное обеспечение. На судах поставили локаторы - можно идти в тумане.

А вот берега пустеют. В деревне Тонково остался один только бакенщик.

И еще истории из жизни капитана. Как первый раз ему доверили пароход. Как сын пошел в речное училище. Как в тридцать седьмом году одевали по две пары нижнего белья. Ждали внезапного ареста.

Из всего, что он рассказывал, меня поразил один эпизод.

В сорок первом году пароход увозил из Енисейска шестьсот мобилизованных. Долго надрывались гармошки, наконец, пароход отвалил и пополз вверх по реке, а за пароходом, километров десять, бежали по берегу женщины, дети и кричали.

В сорок пятом в Енисейск вернулись единицы.

Когда-нибудь я напишу картину. Она будет называться "Война". Война - это не только батальные полотна с разрывами снарядов, фигурами пехотинцев и подбитыми танками. Это не только лихая кавалерийская атака. Не только "вдумчивое, чуть-чуть усталое лицо" генерала. Не только разрушенные улицы и убитый ребенок на переднем плане. Не только пирамида черепов.

Я считаю, что война - это и женщины и дети, бегущие за пароходом.

Но как это написать?

Зеленые деревья, желтый песок, разноцветные, маленькие, хорошо выписанные фигурки женщин. Пасторальная картина! Что ж, если глядеть на фотографию, так оно, наверно, и было. Но разве эта фотография-картина кого-нибудь взволнует?

Так все-таки как сделать?

Абстрактный хаос красок, изломанные линии-молнии, символические квадраты - трагический вопль цвета? Но ведь главное, чтоб был человек.

Или еще один метод - асимметричные женские фигуры, черный берег, красная кровавая вода? Корма парохода здесь никак не компонуется. Значит, огромная тень солдата или силуэт солдата, закрывший собою солнце?

Мистическая, в стиле Шагала, женщина, стремящаяся догнать маленькую, удаляющуюся фигурку солдата?

Сотни вариантов, сотни решений.

Мы издеваемся, когда поклонники зеленых листиков и точного расположения пуговиц на пиджаке бубнят: писать надо так, а не иначе.

А разве я прав, когда показывал своего машиниста и утверждал, что он образец современной живописи?

Или прав Олег, когда выдавал свой объемный кубический город за единственный эталон художественной школы?

Нет такого человека, который безапелляционно скажет: вот, надо именно так. Искусство - это всегда открытие. Готовых рецептов нет.

Ты говоришь, что знаешь, как надо писать о войне. Возможно, картина получится удачной и все удивятся: такой молодой, а как верно изобразил.

Возможно, что будет провал и тебя засмеют: мальчишка, пороха не нюхал, а берется.

Все зависит от того, сумеешь ли ты убедить людей.

Какими средствами? В лучших традициях станковой живописи? Или используя последние достижения экспрессионизма?

Но каждый замысел имеет одно верное решение. Важно, чтоб ты нашел ту единственную форму, в которую оно воплотится. И тогда форма будет органична и не вызовет ни у кого сомнений.

Но как найти? Что тебе в этом поможет? И найдешь ли ты? Или тебе не хватит всей жизни?

Вот она, проблема номер один, извечная сладкая каторга искусства.

Кстати, любопытная подробность.

Я сделал несколько эскизов портрета капитана. И наверное, в Москве напишу его. Почти реалистический (представляю ликование в МОСХе). А может, пока мне так кажется. Но что делать?

Я долго думал, кого напоминает мне капитан? И как ни странно - моего отца! Они внешне совершенно не похожи, но что-то есть общее. Вероятно, то, что всю жизнь они оба стояли на вахте, и, что бы им ни встречалось - мели, туманы, льды и пороги, они всегда старались нащупать единственно верную дорогу, чтобы люди, которые были рядом с ними, не потерпели крушения. И вероятно, где-то и мой идеал: это прожить так же, как мой отец, как капитан. Они скоро уйдут. И мне быть на их месте.

Вечером я обыграл в шахматы второго механика, лучшего игрока на пароходе. Потом мы с ним долго говорили. Потом пришел первый штурман и пригласил нас в каюту. Буфетчица принесла бутылку водки, немного закуски, и мы сидели, и они рассказывали о своем житье-бытье, а я слушал и завидовал им. Завидовал лютой завистью. Вот они на ходу переменили поршень, вскрыли четыре цилиндра. На берегу это занимает обычно трое суток, а они управились за двенадцать часов. Команда стала экипажем коммунистического труда. Штурман изучает автоматику. Механик - навигацию. Они привыкли к вахтам. У них очень много обязанностей. Им некогда скучать. Да, бывают и неприятности, есть и недостатки.

Я завидовал этим ребятам потому, что они любят свою работу. От них требуют хорошей работы, и чем больше они выкладываются, тем больше они приносят пользы людям. Сразу виден результат. Их поддерживают и поощряют. И требуют лишь одного: думай, старайся, изобретай, работай лучше! Что тебе для этого надо? Пожалуйста!

Вокруг них товарищи. А я? Я все время один. Один со своими замыслами, мечтами, неудачами. Меня никто не поддерживает.

Утешаться тем, что многих великих художников прошлого сначала не признавали? Очень удобная позиция "непризнанного гения". Но я же человек? Мне при жизни нужно теплое слово. И потом, почему это меня признают когда-нибудь, если наши люди не принимают мои картины сейчас? Значит, надо добиться того, чтобы меня поняли. Я хочу выбежать к нашим людям и крикнуть: "Посмотрите мои картины! Вдумайтесь, вглядитесь! Я ваш! Я для вас работаю!"

Мы разошлись по каютам. Всегда, когда наслушаешься рассказов о чужих судьбах, начинаешь думать о себе.

Так как же дальше? Мы с женой встретились, когда нам еще не было и по двадцати. Я был тогда мальчишкой, сопляком, никем. Но она поверила мне. Она отдала мне лучшие годы. А теперь, когда я чего-то добился, когда я стал художником (пускай спорным, но художником), теперь я говорю: "Спасибо. Я оставляю тебе ребенка. Буду давать деньги. А сам ухожу с другой. Привет!"

Я не сволочь. Я не могу этого сделать. Не могу!

Значит, ставить на своей жизни крест? Все. Больше у тебя ничего не будет. Приличная семейная жизнь, романчики на стороне? Или большая любовь, ради которой надо бросить все. А может, это тебе сейчас только кажется. Где же выход?

Я стал раздеваться. Взглянул на ботинки. Каблуки стесались. Этого только не хватало! Обычно мне чинил ботинки отец. Он сам сапожничал и следил за нашей обувью.

И вообще он всегда следил за мной.

Я лег и почувствовал себя заброшенным, одиноким. Вот так, в детстве, я лежал в кровати и ко мне подходил отец и поправлял одеяло и трогал рукой мой лоб. И вот это ощущение своей беспомощности и того, что тебя оберегает человек на костылях, что он все предусмотрит, все сделает, осталось до сих пор.

Я вспомнил, как вернулся однажды после дальней командировки. Ни матери, ни жены не было дома. Отец укачивал мою дочь.

Заботы о Маше у моих родителей доходили до анекдотических случаев. На даче отец накрывал коляску марлей, чтоб не проникали комары. Мать проделывала дырочки для воздуха. Отец затыкал их ватой.

За маленькими детьми он ухаживал лучше, чем моя мать. Она рассказывала, что раньше, стоило мне повернуться, он просыпался.

Наконец я заснул, и мне снилось, что я нахожусь в очень темной незнакомой даче. Я лежу на втором этаже один. А внизу отец укачивает мою дочь. Там тоже темно. Ведь свет мешает спать маленьким детям. А где моя жена? Она в городе. Она обиделась на меня. Она измучилась со мной. Она заболела.

Мне бы надо встать, а я устал. Мне бы надо встать, но там отец. За маленькими детьми он умеет ухаживать лучше. С Машей ничего не случится. Я могу быть спокойным.

Духота и чернота на лестнице и в комнате. Ко мне подымается отец. Я слышу, как стучат его костыли. Он останавливается на лестнице. Он говорит, чтоб я спал, что он следит за дочкой.

Проходит много темных часов. А может, и мало. Но я просыпаюсь. Я чувствую, что-то произошло. Я сбегаю с лестницы.

Отчаянный крик. На полу сидит моя дочь и кричит. Она острижена наголо. Она вся покрыта красными пятнами. Она очень больна.

Я поднимаю ее, держу на руках. Что болит? Что болит? Но разве она может объяснить? Срочно надо что-то предпринять.

Вызвать врача? Скорую помощь? Но куда бежать? Где телефон? Где станция?

- Эх, отец, а я-то на тебя надеялся! Как же так? Я оборачиваюсь к нему. Он стоит тихий и беспомощный.

- Но я ничего не могу сделать. Разве ты не знаешь? Ведь я умер.

Глава XI
ОТЕЦ

Комдив злился. Левый ус его дергался. Нервно мигал огонек за закопченным стеклом керосиновой лампы. Огромные тени метались по стенам маленькой комнаты.

- Алехин, - говорил комдив, - надо пробиться к морю. Там нас ждут наши отряды. Поедешь на связь. Возьмешь с собой Артема и Ивана.

Четко повернувшись, я выхожу из комнаты. Я в новой шинели, на боку у меня болтается шашка. Я молодой, здоровый, двуногий. Под моими ботинками пружинит деревянный пол.

Я бегу через двор, прыгаю сразу на третью ступеньку пристройки и врываюсь к ребятам. Они сидят в креслах, перепоясанные пулеметными лентами. К ремням пристегнуты маузеры.

- Приказ, - говорю я, - в путь.

Наши кони оседланы. По узкой кривой улочке мы вылетаем в темную степь. Глухой стук копыт, и только ветер свистит в ушах. Низко пригибаются травы. Ночные птицы испуганно шарахаются из придорожных ям.

Мы проносимся вдоль притихших украинских хат, по пустым площадям разрушенных городов.

И снова степь, и только глухой стук копыт, и только ветер.

Встает солнце. Оно слепит глаза, но мы видим, как с холма навстречу нам спускаются белые цепи. Они спускаются на нас на рысях, сомкнув ряды, поблескивая оружием.

Глухой стук копыт и ветер. Только не повернуть, только не остановиться.

Цепи все ближе. Вот я различаю лица офицеров. Сухо блестят обнаженные шашки.

Мы врываемся в цепь - и она распадается. Кони отлетают в стороны, всадники падают наземь.

Мы огибаем холм и въезжаем в лес. Наши кони устали, нам хочется пить, а в лесу тихо и прохладно.

Мы останавливаемся у ручья, спешиваемся.

В котелке кипит вода, кони щиплют траву, я лежу на спине, положив под голову шапку, а надо мной белые березы тихо позванивают мелкими листьями. Мою щеку щекочет цветок иван-да-марья, и муравей, вскарабкавшись по стеблю, ползет по моей ладони. Я хочу его прихлопнуть, но потом осторожно сдуваю. Пускай живет!

Артем сыпет в котелок ржаную муку и соль. Иван вырезает узоры на палочке орешника.

- А что, ребята, не поспать ли нам? - говорит Иван.

- Да, хорошо бы, - отвечает Артем. - Но вот приказ…

Мы седлаем коней. И снова глухой стук копыт и только ветер. А впереди окопы. Они вспыхивают ружейными выстрелами. Мы все ближе. Я вижу, как пулеметчик вставляет новую ленту. Задергался черный ствол. Моя шинель дымится от пулевых пробоин.

Мы проскакиваем окопы. Останавливаемся. Оглядываемся. Позади тишина, и только белые березы позванивают мелкими листьями.

Мы проезжаем еще немного - и перед нами распахивается бескрайняя синева. Белые чайки и белые гребешки волн. И как не надоело морю тысячелетиями вздыхать, ворчать, ворочаться, шуршать галькой и биться о берег!

- Вот, - говорит Иван, - вот наши отряды. Прощай, Алексей.

- Почему, прощай? - спрашиваю я.

- Я пойду с отрядами, - отвечает Иван, - пробиваться к нашей дивизии. Меня убьют вон там, за тем пригорком.

- Прощай, Алексей, - говорит Артем, - я умру через год в Белгороде от сыпняка. А тебе пора в Москву.

Красная площадь. Луна, закутанная в лисий мех, зажигает миллионы снежинок. Тихо, как памятники, стоят синие деревья. Из Кремлевской стены выходят люди, которых я любил, которых я знал и с которыми работал. Они стоят все в серых шинелях, таких же, как у меня, дымящихся от пулевых пробоин. Я еду тихо, вытянувшись, как на параде, положив руку на эфес шашки. Люди у Кремлевской стены смотрят на меня, и я поднимаю правую ладонь к шлему.

На набережной я пускаю коня в карьер. Я скачу вдоль сугробов с узкими поперечными траншеями для пешеходов и вдруг резко останавливаюсь.

- Знаешь, Алексей, я давно хотела тебе сказать, - говорит мне черненькая девушка.

- Ты правильно сделала, Фаня, - отвечаю я. - Он хороший человек.

И снова я один в степи. А где-то канонада.

Я даю шпоры коню. Глухой стук копыт и только ветер, и вылетаю в дымное зарево атаки. Снаряды ухают, и на месте разрывов поднимаются черные земляные цветы. Справа от меня идет Артем. Впереди маячит взводный. Вдруг яркая вспышка, и все потонуло в пламени, и боль прошла через все тело, и повисли, выплыли из тумана стены и потолок моей палаты.

Надя сидела рядом на стуле. Она не заметила, что я открыл глаза. Она смотрела в окно и улыбалась.

- Надя, - сказал я.

Она не слышала.

- Надя, - сказал я.

Она вздрогнула, лицо ее изменилось, она нагнулась.

- Позовите врача, - сказал я.

Она поняла, что я хочу, и выбежала из палаты. Белый потолок заколебался, и пошел туман. Врача мне не дождаться. Больше я никого не увижу. Все.

Глава XII
СЫН

Старик в распахнутом, очень длинном пальто, в шапке, одетой небрежно и наспех, остановил меня.

- Где здесь почта? Ближайшая?

- Но боюсь, что сегодня закрыто.

- Разве?

- Да, - сказал я, - все закрыто. Идите на Центральный телеграф.

Но он слушал меня уже только из вежливости. Он поблагодарил и пошел. Шел он медленно и обреченно.

Я подымался по переулку. Фонари "по случаю праздника" были разбиты. Дома всосали в себя людей, и на темном теле квартала светились окна, как тусклые елочные стекляшки.

Дул теплый ветер, таял снег, и тишина вечера давила меня, и хотелось философствовать или сделать что-нибудь значительное, и вообще послать к черту праздники.

Бессмысленно, когда город штурмует винно-водочные отделы магазинов и в определенное время все разом поднимают бокалы и начинают наливаться алкоголем.

Стоят огромные дома, излучая свет, музыку, веселье. Но если скинут покров стен, то зрелище предстанет необычайное. Во всех домах, на всех этажах одинаково расположены комнаты, кровати, столы, ванны, унитазы. Всюду звон рюмок, бессмысленная болтовня, лихорадочное пожирание закуски, старые анекдоты, сплетни и одни и те же песни. Люди, обычно такие не похожие друг на друга, под Новый год становятся одинаковыми. Почти одновременно на всех этажах отодвигаются столы, начинаются танцы, потом гости расходятся, а хозяева (словно чертик какой-то нажимает на рычаг) начинают одновременно зевать, тушить свет, раздеваться (весь дом торопливо сбрасывает одежду на стулья) и, наконец, - о радость! (чертик опять нажимает на рычаг) - спать!

В эту ночь хорошо сидеть одному и работать.

Но в последний момент приходит жена или раздается звонок по телефону - и ты мчишься впереди собственного визга в такую же, как и у всех, компанию, бессмысленно болтаешь, вспоминаешь бородатые анекдоты, сплетничаешь, поешь старые песни, танцуешь с толстыми дамами - в общем, веселишься.

Назад Дальше