В прихожей загрохотал взвод солдат, обутых в тяжелые сапоги с подковками. Роль взвода успешно исполнял Николай в единственном числе. Остановившись перед дверьми ванной и туалета, он взялся обеими руками за их ручки, после чего повернул голову и посмотрел в дверной проем кухни на нас. Постояв так некоторое время и не произнеся ни слова, он отвернулся и ударом ладони перевел флажки выключателей в верхнее положение. За первой дверью, открытой им, оказался туалет – и туда ему было не нужно. Он захлопнул ее, так что у нас на кухне сотряслось и прозвякало на столе все, что было стеклянного, и открыл другую. Ванная, естественным образом открывшаяся ему за нею, была тем помещением, куда он стремился. Стекло на столе сотряслось унас еще раз, и следом, через мгновение, до нас донесся рык мощной струи, вырвавшейся из крана, и ее гулкий звон о чугунное дно ванной.
– Главное, быть уверенным, что она тоже спит только с тобой! – произнес Юра, произведя ряд движений указательным пальцем, в результате коих тот снова оказался устремлен к небу.
Ржачка, напавшая на меня, несомненно, была того рода, про которую говорят: покажи ему палец – он обхохочется.
– А люблю я тебя одного! – с трудом, как рыдая, сумел я выдать в ответ Юре фразу из популярного у нас в армии анекдота.
Юра, словно с обрыва, рухнул в такую же ржачку, как я.
– Тебя!.. Одного!.. А люблю одного!.. – повторял он, держа себя за косичку и изнеможенно мотая головой.
– А люблю!.. Тебя!.. Одного! – вторил я Юре.
Так мы ржали, не в силах остановиться, и пришли в чувство лишь тогда, когда звон воды в ванной стих, дверь ее распахнулась, и Николай, пошатываясь, вышел обратно в прихожую. Голова у него была мокрой, волосы торчали во все стороны перьями, лицо от прилившей крови, когда он, видимо, наклонялся над ванной, походило на запрещающий сигнал светофора. Старательно, твердым шагом, но двигаясь галсами, он прошел к нам на кухню и с грохотом свалился на ближайший табурет, оказавшийся у него на пути.
– Как так получилось, что меня разобрало? – проговорил он, по очереди обводя нас расфокусированным взглядом, словно страдал косоглазием. – Или, Сань, это твоя музыка так на меня действует?
– Его музыка, его музыка, – с удовольствием подтвердил
Юра.
– Не играй больше при мне, – серьезно попросил Николай. – Видишь, что профессионалы о твоей музыке говорят. А мне завтра с утра работать.
Спустя полчаса мы все втроем ссыпались на улицу, поймали частника, дали водителю деньги, записку с адресом, по которому отвезти его седока, и погрузили Николая на заднее сиденье.
– Не играй при мне больше, – грозя пальцем, снова попросил Николай, перед тем как дверце за ним закрыться.
Мы с Юрой вернулись ко мне в берлогу, и, наливая себе "Рояля", он расхохотался. Он так хохотал, что упал грудью на стол и, постукивая бутылкой, вслепую поставил на стол, отнял от нее руку, опасаясь, что опрокинет.
– Видишь, что говорит, какая у тебя музыка опьяняющая? Комплимент! Выше не может быть.
– Да, мы с "Роялем" – величайшие российские композиторы современности, – нашелся я, как достойно ответить.
– Да уж, рояль у тебя сегодня был что надо, – скаламбурил Юра. Он перевел дыхание, взял себя за косичку, отпустил и снова потянулся к бутылке со спиртом – долить до нормы. – Что-то в твоей манере есть, знаешь, похожее на Бочара. Ты играл, а я все думал, кого ты мне напоминаешь, вот дошло сейчас: Бочара. Знаешь Бочара, слыхал?
Видимо, всякому мало-мальски музыкально образованному человеку полагалось Бочара знать.
– К сожалению… Как-то так… не довелось, – пробормотал я в смущении.
– Дело поправимое. – Юра закончил махинировать с бутылками "Рояля" и минералки и сейчас сидел, взяв рюмку наизготовку, как стрелок с пальцем на курке перед выстрелом по мишени. – Познакомлю. Тебе вообще надо входить в тусню. Тусня разогревает. Раскочегаривает.
Голова его запрокинулась назад, кадык поршнем сходил вверх-вниз, и я снова увидел Юрино лицо. На нем было вдохновенное выражение довольства и ублаготворения. Пил он, следовало отметить, лихо. Пил – и как в бездну. Никак по нему нельзя было сказать, что они вдвоем с Николаем усидели почти литр спирта.
– В какую тусню мне надо входить? – спросил я Юру.
– В музыкальную, в какую, – сказал он, жуя. – Зачем тебе журналистикой заниматься? Тоже мне дело. Музыкой тебе нужно! Синтезатором обзаводиться. Настоящим, для профи. "Коргом Тритоном", например. Набил на нем все партии, скинул на дискету – всегда есть возможность предъявить для знакомства. Не товар, конечно, но полуфабрикат вполне приличного уровня. А сейчас на Западе уже программы для компьютера есть, коммутируешься с ним – он тебе сам нотную запись выдает!
Я похмыкал.
– А музыку он сам еще не сочиняет?
– Еще нет.
– Ну вот пусть начнет, – сказал я.
Юра, продолжая жевать (он лихо пил, но и знатно закусывал), перекривил лицо в гримасе глубочайшего разочарования.
– "Так" рифмуется с "мудак", я тебе сказал? Повторяю. Ты что со своим добром собираешься делать? Солить? В соленом виде только грибочки с огурчиками хороши. А все прочее – в свежем. Сейчас передел площадки идет, и свободные места еще есть. А скоро их не останется. Все занято завтра будет, с автоматом пробиваться придется.
– Не располагаем автоматом. Сдан при демобилизации вместе с противогазом.
Не знаю почему – вот уж на этот раз я точно не знал почему, – но мне не хотелось обсуждать с ним мои музсочинения с такой практической точки зрения. Я не получал от этого кайфа. Не говоря о том, что место на "площадке" меня не колыхало.
Гримаса глубочайшего разочарования на Юрином лице, которой он хотел пригвоздить меня к позорному столбу – что-то вроде того, – сменилась выражением сострадания. "Мудак" рифмуется с "дурак", говорило собой это его выражение.
– Смотри! – сказал он, посылая одновременно в рот шмат маринованного перца. – Но с Бочаром тебе в любом случае будет не грех познакомиться. Чего тебе не познакомиться?
– Да чего, с удовольствием, – отозвался я.
Что было больше чем правдой. Я тогда получал от каждого нового знакомства такой кайф – моя бы воля, может быть, я тем лишь и занимался, что знакомился и знакомился.
– Познакомлю, – пообещал Юра.
Какое-то время спустя мы снова переместились с ним в комнату, но уже не ради расстроенной советской "Лиры", а ради самоуверенной японской "Соньки", которую и обмывали.
– Это хорошо, что ты япону мать взял, – сказал Юра, когда телевизор вспыхнул экраном. – Надежная все же фирма. За надежность не грех и лишнее заплатить, считаю.
Я согласился.
– И то, что с видаком сразу, – тоже класс. Не коммутировать, не возиться. Будешь сейчас себя записывать. Задашь программу, и в нужное время тебя – бац и на пленку для архива.
– Для портфолио, – блеснул я услышанным недавно новым словом.
– Для портфолио, конечно. Прежде всего, – подхватил
Юра.
Так мы сидели – он в кресле, провиснув задом и высоко вверх выставив колени, я на диван-кровати, забросив ногу на ногу, – гоняли по каналам, комментируя качество картинки, идущую программу, передавали друг другу пульт – насладиться властью над японой матерью, зацепились за какой-то фильм, оказалось – такой немецкий режиссер Фассбиндер, и досмотрели, уже не переходя на другие каналы, фильм до конца. Фильм был роскошь, произвел впечатление, что на меня, что на Юру, и когда закончился, с полчаса мы еще не могли подняться со своих мест – все обсуждали его.
За окном была полная темь, по часам – метро уже не работало.
– Что, оставишь меня у себя? – спросил Юра. – Найдется, на чем лечь?
– О чем разговор, граф! – Юрино решение остаться было для меня – как, наверное, для полководца известие о желанной победе. Это решение, как я чувствовал, свидетельствовало, что он по-настоящему расположен ко мне и я обрел в его лице не просто доброго знакомого, а друга.
Спальное место у меня было одно – диван-кровать, но, разложивши его, мы получили ложе, на котором при нужде можно было уместиться и троим.
– Э-эх, телку бы какую сюда к нам посередине, – вытягиваясь под одеялом, на эти мои слова – о троих – и отвечая, с вожделением проговорил Юра.
– С триппером желательно, – отозвался я, забираясь под свое одеяло.
– Иди ты! – взвился Юра. Я засмеялся.
– Хотя да, где их теперь без-то возьмешь, – уступающе сказал Юра.
Это прозвучало еще уморительнее. Меня так и скорчило от хохота.
Я хохотал, слыша, как Юра вторит мне, хохотал – и не мог остановиться. Удивительно кайфово мне было.
Назавтра, поднявшись, мы прежде всего включили телевизор. Утро было уже весьма не раннее, и на экране появились плывущие по улицам подобно сошедшему с гор селю демонстрирующие толпы, с плакатами и транспарантами над головами. Камера наехала на один из них, и стало возможным прочесть, что там написано: "Ельцина – под суд, Гайдара – на мыло!".
– О, Николя уже пашет! – указывая на экран, сказал Юра, называя Николая почему-то на французский манер. В голосе его слышалось откровенное довольство, что ему самому нет никакой нужды в такую пору, когда можно только продрать глаза, мерзнуть на улице, ворочая за ручки укрепленную на штативе тяжелую камеру. Зачем тебе журналистикой заниматься, прозвучали во мне его вчерашние слова.
Я бы, наоборот, был, пожалуй, готов – вслед ему самому – переболеть какой-нибудь из болезней Венеры еще раз, но оказаться на месте Николая.
Однако говорить об этом, рискуя вновь нарваться на вчерашний разговор, было бы глупо.
– Отличная какая картинка! – восхитился я, указывая на экран, изображение бурлящей толпы на котором было так сочно, так ярко-празднично, как в реальной жизни эта толпа не выглядела.
– Ну так "Сонька" же, – отозвался Юра, с такой интонацией, словно имел к японской корпорации, что произвела мой телевизор, самое прямое и непосредственное отношение – по крайней мере, работал в ней.
– Низкопоклонствуем перед Западом, граф, – сказал я.
– Какой это Запад. – Теперь в голосе Юры прозвучало что-то вроде обиды. – Напротив, Восток.
– Это смотря откуда смотреть. Если, например, с западного побережья Америки, то и Япония западом покажется.
Юра пощурил глаза, вникая в смысл моих слов, и хлопнул себя по ляжкам:
– Действительно. Интересно. Как они Японию чувствуют, с какого она у них боку?
– Хорошо нам в России, – подытожил я. – Лежим посередине. Восток есть восток, запад есть запад. Никакой путаницы. Повезло нам!
– Ты думаешь? – спросил Юра. Похоже, он воспринял мои слова всерьез. – По-моему, так как раз не повезло. Америка знаешь какая страна? Нам и не снилось.
– А ты откуда знаешь какая? – ответно спросил я.
– Собственным опытом. Я там жил. Полтора года. И не где-нибудь, а в Сан-Франциско, на том самом западном побережье. А то бы я говорил, если б не знал!
– Ну так жил-жил, а вернулся же обратно?
– Век бы не возвращался. До конца бы своих дней там жил! – Юра взялся за косичку обеими руками и, потянув ее вниз, высоко вверх взодрал себе подбородок. – Зацепиться не получилось. Туда-сюда, тырк-пырк, какой-нибудь десятой пристяжной в чужую упряжку – вот только так. То же, что посуду на кухне в каком-нибудь "Макдональдсе" мыть. Это кем себя чувствовать надо, чтобы на такую роль согласиться? Пришлось салазки назад заворачивать. А так-то – мне по кайфу, как там. Отношения между людьми там совсем другие. Кто к этим отношениям не способен – вали, конечно, без слов и не вякай. А у меня с этим никаких проблем. Для меня их жизнь – все равно как перчатка по руке. Надел – и как раз. Зацепиться не получилось – такая малость! А зацепился бы.
– Что ты имеешь в виду под другими отношениями? – перебил я Юру.
– А то, как они понимают свое место в жизни. Шуруй свое дело, твое дело – твоя крепость, блюди верность ее стенам, а все остальное – на этот шампур. Такой вот шашлык.
– Что, это нормально, – отозвался я через некоторую паузу, которая понадобилась мне, чтобы осознать цветистую Юрину метафору. – Очень даже верно и хорошо.
Я и сейчас так считаю. Иметь свое дело, тащить сквозь жизнь его линию, и это – ствол, а прочее – ветви. Я только не знал еще тогда, что одни и те же слова могут выражать совершенно различное. И два человека, соглашаясь друг с другом, будут иметь в виду каждый свое. А если их окажется трое, то это будет уже три понимания.
– Смотри, смотри, смотри! – вдруг закричал Юра, наставив указательный палец на экран.
Я метнул глаза в сторону телевизора – и увидел: к капоту стоящего поперек улицы грузовика медленно, пятясь широким слоновьим задом, шел автобус. А у капота, спиной к автобусу, стоял демонстрант. Человек в серо-голубой милицейской шинели бросился к демонстранту, толкнул его, демонстрант отлетел в безопасность, и в то же мгновение автобус вмял милиционера в бампер грузовика. Вмял – и замер.
– Мать твою! – вырвалось у нас обоих одновременно. Режиссер в Стакане переключил камеру, и на экране снова потек селевой поток демонстрации.
– Ну, видал Россию нашу?! – воскликнул Юра. – Нам бы только бунт устроить, чтоб кровь кипятком бурлила! Вышли на демонстрацию – нет спокойно пройти, кого-нибудь насмерть уделать нужно!
– Может, и не насмерть, – отозвался я – будто произнося заклинание. У меня было чувство: наложить на поминание этого слова табу – и произойдет чудо, человек в милицейской шинели останется жив. – При чем тут вообще вся демонстрация. Кто-то там за рулем один был. Может, таких на всю демонстрацию – двое-трое. Ну, может, десяток.
– Десяток! И десятка достаточно. Десяток-то этот кровь и пускает. А остальные статисты. Но тоже хотят поучаствовать. Сиди дома, не вылезай! Нет, лезет.
Я вспомнил отца с матерью, сидящих в Клинцах на одной картошке, самолично выращенной на огороде. Сестру с мужем, собирающих для моего двухлетнего племянника одежду по всем знакомым.
– Но жизнь в самом деле тяжелая, – сказал я. – В самом деле люди в отчаянии. На еду людям денег не хватает.
Юра замахал руками:
– Ну вот, еще от тебя слышать такое! Проголодаешься – найдешь способ, как у жизни свой кусок вырвать. Способов много. Мы же с тобой вырываем?
– Вырываем. – Я был вынужден согласиться с ним.
– И другие, только захоти, вырвали бы. Ленится народ. Привыкли, что им все с руки подают. А ты побейся! Прояви инициативу! Не рассчитывай на доброго дядю. Кончился дядюшка. На себя рассчитывай!
Все было так, как он говорил. И что-то не так. Но я не понимал что.
Великое изобретение цивилизации, сблизившее страны и континенты и положившее конец разобщенности людей, подав свой пронзительный звенящий голос, разрешило все затруднения моей мысли.
Я снял трубку и услышал голос Конёва:
– Вот интересно! Сидим дома, когда такие события!
– Какие события?
– Какие! Телевизор смотришь?
– Смотрю.
– Видел, что с ментом сделали?
– Твою мать! – вновь вырвалось у меня – подтверждением, что я видел.
– Ну вот, каких тебе событий еще не хватает! До жертв уже дело дошло.
– Жертв? – невольно переспросил я. – Ты так считаешь? Может быть, и нет.
– Какое нет. Никаких сомнений. Это на вещание камеру отключили, а мы-то все видели. Всмятку мента. Толпа жаждет крови.
Впервые тогда – в тот миг, в том нашем телефонном разговоре с Конёвым – мне подумалось, какая это подлая вещь, телевидение. Куда древнеримским циркам с их гладиаторскими боями. Вот так взять и показать всему миру реальную человеческую смерть – как какой-нибудь кадр из фильма, как постановочный трюк, блистательно отработанный послушными режиссерской воле актерами!
– И что ты звонишь? – спросил я Конёва. – Что я должен, если не сидеть дома? Быть на демонстрации?
– Пахать! – закричал Конёв. – Микрофон в зубы, камеру наперевес – и вперед!
– Камеру не могу. Не больше двух килограммов, – напомнил я Конёву.
– Камеру за тебя оператор поволочет, – ответствовал мне Конёв. – А микрофон как-нибудь уж удержишь. Срочно давай дуй в Стакан. Нужно в связи со всеми этими событиями пару интервью взять. На мне комментарий, на тебе интервью.
– А спецпропуск? – поинтересовался я.
В праздничные дни в Останкино устанавливали особый пропускной режим, и я по своей бумажке, годной лишь при предъявлении паспорта, пройти не мог.
Но когда тебя требует к священной жертве Аполлон, он позаботится, чтобы жертва была принесена непременно и должным образом.
– Подъедешь – все уже будет ждать, – сказал Конёв. – Хмырь советского периода распорядился и сам сюда тоже чешет.
– Что? На службу, родине кровь отдавать? – посмеиваясь, спросил Юра, когда я положил трубку. И, получив от меня утвердительный ответ, высоко вскинул брови: – Ну, и нужна тебе такая служба? Чтобы вот так дергали – как пескаря из пруда за губу крючком?
На этот его риторический вопрос я уже не ответил – так, отделался неопределенным пожатием плеч и выпячиванием губ. Да, вот, что поделаешь, означало это мое телодвижение, подкрепленное для вескости мимическим упражнением.
На самом же деле я был в таком кайфе – сравнимо с тем, какой я испытывал вчера за столом с Юрой и Николаем. А то, пожалуй, и посильнее. Я только сейчас осознал до конца, как завидовал Николаю, что он там сегодня с камерой, в нем нуждаются, он в деле, в плуге, – он запряжен . Я тоже хотел быть запряженным . О, как хотел! Зная о себе это – только не осознавая.
И вот желание мое оказалось исполнено.
Глава девятая
Не знаю, что за причина, надо признаться, не видя в том никакого смысла, и вот тем не менее, я довольно часто думаю о сущности времени. Как оно было бездонно в детстве. Можно сказать, что в детстве его не было вообще. Что детство вообще было вне времени. Оглядываясь в ту пору, я с изумлением вижу, что, хотя я пятилетний и я какой-нибудь там четырнадцатилетний отличаемся друг от друга ростом, весом, знанием жизни и осознанием ее, в смысле времени – неподвижны, мы словно живем в один и тот же момент, временная дистанция между нами равна нулю – круглому, абсолютному, беспощадно всевластному.
В армии время текло, как большая, ленивая, медленно влекущая себя к бесконечно далекому и столь же бесконечно желанному морю дембеля, просторная равнинная река. Эта ленивая равнинная река текла так медленно, что, казалось, стояла на месте. Но при этом ее течение было до того заметно – ты мог наблюдать, как перемещает себя от одного дня к другому каждая молекула речной воды.
Время может растягиваться, сжиматься, лететь, ползти, может быть незаметно и, напротив, с назойливой бесцеремонностью заявлять о своем существовании – ежеминутно, ежесекундно, терзая тебя сознанием упущенных возможностей, нереализованных планов, попусту растраченных сил. Одинаковый объем его может заключать в своем чреве гулкую пустоту всего и вся и такую густоту событий, переживаний, дел, впечатлений, что, обозревая задним числом прошедшее, ощущаешь в себе холодок восторженного потрясения: как это все туда и вместилось?
Оборачиваясь сейчас в тот 1993 год, вернее, в его вторую половину, начиная с майских праздников и до наступления следующего, 1994 года, я испытываю именно это чувство восторженного потрясения. Я прожил за те восемь месяцев, двести сорок пять дней, целую жизнь.