Солнце сияло - Анатолий Курчаткин 19 стр.


Интервью, после того как я по срочному поручению Конёва сделал в день международной солидарности трудящихся первое, непонятно с чьей легкой руки, неким решением судьбы стало для меня определяющим жанром. Я сделал их за эти месяцы штук двадцать пять, не меньше, случалось, лепя по два за неделю. И это были не новостные интервью – интервью для перебивки кадра, оживления сюжета, интервью-комментарий, – а интервью-беседы. Я стал в программе главным специалистом по ним. Даже не в программе. В самой программе обычно давали небольшой кусочек беседы, фрагмент, а вся беседа шла потом отдельной передачей, стояла отдельной строкой – с указанием времени и моей фамилией: беседовал такой-то – в программе передач, что каждую неделю распечатывалась всеми газетами отечества – вплоть до последнего убогого листка вроде того, что выпускается в моих родных Клинцах. Мать с отцом писали мне, что они из-за меня стали достопримечательностью Клинцов, их узнают на улицах, указывают пальцами, шепчутся за спиной: "Родители того самого". Ауж о работе нечего и говорить, не проходило дня, чтобы на работе кого-нибудь из них не спрашивали обо мне: "Как он там? Вчера опять видели по телевизору. Будете писать – передавайте привет". Прокручивая сейчас иногда на видаке по какому-нибудь поводу свой архив, я, бывает, натыкаюсь на пленку из той поры: мальчишка с пухлым, едва не детским лицом сидит рядом с одним из советников президента страны по экономическим вопросам и с отважным видом разглагольствует о монетаристской политике, бегстве капиталов за границу и стабилизации рубля, а советник счастлив, важничает и любуется собой – как гусь своим отражением в луже, и его ничуть не колышет, что перед ним пухлолицый мальчишка, мало что смыслящий в сути тех слов, которые произносятся, – советнику лишь бы беседовать, засветиться лишний раз на экране.

Слух обо мне прошел по всей Руси великой, и у меня зазвонил телефон: кто говорит? – слон! Собственно говоря, это не шутка, почти так все и было. Звонили мне по одному и тому же поводу: выражая желание появиться на экране в роли интервьюируемого. Какие люди звонили! С каких олимпийских высот власти и бизнеса они спускались, чтобы засвидетельствовать мне самое искреннее почтение и уважение, выразить восхищение моим талантом и мастерством (много таланта нужно – служить подставкой для микрофона, позволю теперь-то, задним числом, быть с самим собой откровенным). Правда, звонили не они сами, а их референты, помощники, секретари, заместители, но то, что эти референты-заместители мне свидетельствовали и выражали, они делали от имени своих боссов.

Вот когда джинса сама покатилась в руки. В пору, когда я самолично предлагал миру свои услуги, просил найти мне клиентов Ульяна и Нину, обзванивал всякие фирмы, фонды, компании, ко мне в сети не заплыла ни одна рыбка, что там осетр, и пескаря не попалось, а теперь у меня не было отбою: вот они, американские президенты, на, возьми, да побольше, не жалко!

Но тут обнаружилось, что мое знание себя было недостаточно полным. Я не мог гнать джинсу! Я не мог брать левые деньги! Оказывается, одно дело – звонить самому, как бы продавая некий товар, пусть это всего лишь эфирное время, и совсем другое – если покупают тебя, а ты, получается, себя продаешь. Мне звонили, расшаркивались передо мной, соблазняли, а я говорил "нет". Я был, как кремень, из меня можно было бы высекать искры. Оборзей, внушал я себе, оборзей, что посредничать, что рубить бабло напрямую – все одно, оборзей; но нет, быть посредником, от кого-то взять, кому-то передать, связать, свести и получить за свое посредничество положенную долю капусты – тут во мне ничего не протестовало, а выставить на продажу в качестве товара себя – все подымалось на дыбы. Так для меня и осталось единственным способом добычи денег посредничество между Борей Сорокой и Бесоцкой, между Борей и еще парой программ, где у него не имелось своих людей. Впрочем, и кроме Бори Сороки завелись у меня знакомства подобного рода, у всех была нужда в контактах, все рыли землю, чтобы добыть президентов, до самой мантии, и мелкой нарезкой в карманы мне сыпалось. На большее я не претендовал. В общем, думаю, если мне что и зачтется на Страшном суде (если, конечно, он состоится), так то, что я не гнал джинсу. Когда все вокруг меня только этим и занимались.

Залетевшая ко мне в карман капуста выпархивала оттуда без особых задержек. В основном я тратил ее по всяким ночным и не очень ночным клубам, куда чаще всего ходил в компании Юры Садка. Что мы делали в клубах, нужды объяснять, естественно, нет. Клеили девочек. Что еще делать в этих заведениях. И девочки приходили туда за тем же самым – чтобы их подклеили. Так что процесс клеежа был прост, как мычание, если процитировать еще одного классика, которого в мою школьную пору вбивали нам в головы как непререкаемого авторитета что в области гражданских чувств, что в области эстетики. Главное, попасть на свой кадр, не рубить дерева, что взросло не для твоего топора, и при обоюдном желании сюжет обычно летел к кульминации даже быстрее, чем ты для себя наметил.

Помню один такой, что и теперь, годы спустя, при воспоминании о нем рождает во мне состояние шокового ошеломления. Дело было в только что открывшемся сарае под звучным названием "Манхэттен", джинсово отрекламиро-ванном всеми газетами, всеми каналами телевидения и потому полном под завязку, хотя и неоправданно дорогом. Прелестное личико бросилось мне в глаза, едва мы с Юрой миновали мрачный, словно нью-йоркская подземка (по слухам!), черный коридор и вошли в зал. Оно так и проняло меня, приковало к себе, повело мои глаза за собой, словно подсолнух за солнцем. Какая тонкость черт была в этом личике, какая живость и глубина внутреннего мира, какой свет во взгляде, обещающий бездну радости от самого обычного общения.

Прелестное личико заметило мое восторженное внимание, я был оценен ответным изучающим взглядом, и в нем загорелся зеленый свет: можно подъезжать. Что я незамедлительно и сделал.

– Мадмуазель, мне кажется, одиноко в этих джунглях большого города? – произнес я, оказавшись около нее.

– О, ужасно! А мне хочется оторваться. Отрываться в одиночку, что может быть паскуднее? – отозвалось личико.

Нельзя не заметить, "паскуднее", сорвавшееся с ее языка, меня покоробило. Но это было сказано с такой милой улыбкой, с такой гримаской самоиронии, что я тут же и забыл о полученной травме.

Я предложил личику угоститься чем-нибудь крепким – она согласилась. Чем-нибудь вкусненьким – и она, не ломаясь, с удовольствием выбрала себе вкусненькое. Мы сидели с ней около барной стойки, я плыл и млел, и в руках у меня даже оказалась, словно материализовавшись из воздуха, сигарета – чтобы не ставить в неудобное положение личико, неустанно носившую к губам, от губ дамский "Вог". Неожиданно, с тем характерным прищуром глаз, про который при всем желании нельзя было бы сказать, что причиной ему сигаретный дым, она накрыла мою руку своей:

– Хочешь трахнуться? – И, не дожидаясь ответа, который никак не мог изойти из меня, сползла, не выпуская моей руки, с табурета, повлекла за собой: – Пойдем!

Я следовал за ней, все в той же напавшей на меня немоте, рука ее, державшая мою, сжалась, и она, оборачивая ко мне свое прелестное разгоряченное личико, со слегка смущенной улыбкой проговорила:

– Тут есть где. Дай только, кому надо.

Мы миновали узкий залец-коридор за эстрадой, где почти на проходе, за неудобно поставленными столиками какие-то голодные, с ножом и вилкой, ели с больших тарелок малоаппетитные стейки с картошкой "фри", в черноте стены открылась дверь, совсем уже узкий проход куда-то, и на пути у нас возник непоколебимый амбал-охранник, как все здесь – в черном костюме, белой сорочке и с черным галстуком-бабочкой. Рука личика снова сжала мою руку, и я понял, что дать нужно этому амбалу.

– Ну ты что! – с каменной презрительностью сказал амбал, когда я протянул ему десятидолларового Гамильтона.

Личико скромно стояла рядом, опустив глаза долу, и ждала.

Охранника удовлетворила компания из трех Гамильтонов. Он выразил это кивком головы, после чего, не меняя своего каменного выражения лица, подмигнул мне: давай, полный вперед!

Никогда, ни до, ни после, не возникало у меня того ощущения, что я испытал тогда с личиком. Ощущения скотоложества. Вернее, нет, мы были скотами оба: и я, и она. Два козла. Козел и козлица. Или козлиха. Но уж никак не "козочка".

Комната, где мы очутились, была похожа на армейское караульное помещение. Что у нее было за назначение, кроме как служить местом для подобных дел? Похожая на топчан, какие стоят в комнате отдыхающей смены, кушетка, голый деревянный стол с ножками крестовиной – точно, как в комнате смены бодрствующей, деревянная скамья и несколько стульев канцелярского облика – тоже совершенно из караулки. Воспользоваться этой караульной кушеткой было бы уж слишком тоскливо, и мы впряглись в плуг на стуле, на который, естественно, сел я, приняв ее к себе на колени. Со стула мы перебрались на стол, со стола перекочевали к стене, от стены вернулись к столу, только уже изменив диспозицию относительно друг друга на ту, которая для совокупления козлов была куда более уместной.

– Что? – со своей слегка смущенной улыбкой спросила она, видя, что я маюсь со снятым плащом. – Куда деть, не знаешь? Давай мне. – Приняла его у меня за корневое кольцо и, быстро отыскав в сумочке непрозрачно-молочный полиэтиленовый пакетик с хрусткой полоской зажима – словно специально для того там и держала, – опустила презерватив внутрь. – Для коллекции, – добавила она со смешком.

Тогда я подумал, это шутка, теперь полагаю, что если это и была шутка, то с очень изрядной долей истины.

Мы вернулись с личиком в зал, снова обосновались за барной стойкой, откуда я победно помахал рукой Юре, снова заказали себе по коктейлю (личико обожала "Кровавую Мери", ничего себе вкусы?), – но что нам теперь было делать друг с другом? Не было сил даже ворочать языком, и мы сидели, тянули через пластмассовые соломинки каждый свое и молчали; не знаю, как она, а я прямо весь извелся от этого нашего послетрапезного сидения друг подле друга, меня внутри так всего и корежило, и стала одолевать сонливость – такая неудержимая, как страсть, только что разрывавшая нас.

– Схожу-ка я, проведаю друга, – кивая в сторону Юры, сказал я. – А то он, я вижу, что-то завял без меня.

– Да, сходи, проведай, – ответила личико, и в той легкости, с какой она дала согласие, мне почудилось нечто, похожее на облегчение. Чему, впрочем, в ту минуту я не придал никакого значения.

Я отвалил к Юре за столик в углу, где он до сих пор, верный дружбе, держал для меня стул, – и застрял около него. Минуло десять минут, двадцать, полчаса – я все сидел с ним, не тянуло меня возвращаться к стойке, нечего мне было там делать! Я даже развернулся к стойке, где личико на табурете все так же тянула свою "Кровавую Мери" спиной.

– Смотри! – вдруг толкнул меня Юра локтем. – Твоя-то… смотри!

Я повернулся лицом к стойке – личико, отдав свою руку в руку некоего зализанноволосого гада в зеленом пиджаке, все с тою же смущенной, обращенной как бы внутрь себя улыбкой, двигалась в его компании по направлению к узкому проходу за эстрадой – что и мы с нею какой-нибудь час назад. Несомненно, и в ту же комнату.

– Какая она моя! – сказал я.

И что мне оставалось еще?

– Нет, слушай, вот кадр! – восхитился Юра.

В течение последующего часа по возвращении с зеленым пиджаком обратно к стойке личико слетала в протоптанном направлении с новым действующим лицом – теперь в джинсовой рубашке-курточке, похожей на мою, – еще раз.

Она была просто какой-то сексударницей.

Нельзя сказать, что эти ее походы в "караульное помещение" на моих глазах оставили меня равнодушным. После ее возвращения из похода с зеленым пиджаком я вновь подгреб к ней и выдал нечто вроде упрека, на что, впрочем, личико, светло и невинно улыбаясь, ответила: "Но ты же от меня ушел!" Что, надо признать, было неотразимым аргументом. И потом вот сходила в путешествие с тем, в курточке наподобие моей. Может быть, он даже показался ей неким иным моим воплощением.

Что было причиной такой ее обуянности скорым сексом? На профессиональную служительницу любви, работающую под прикрытием охранника-сутенера, она никак не походила, она была откровенной любительницей. Любительницей во всех смыслах. По-видимому, она принадлежала к тому типу, который среди мужчин называется "спортсменом"; "оторваться" – чего ей хотелось – это, должно быть, означало для нее набрать как можно больше "очков": насобирать в молочно-белый полиэтиленовый пакетик столько презервативов, чтобы тот распух от них. Мне кажется, именно этот тип "спортсменов" изобрел слово "трахаться". Что звучит примерно так же, как "забивать гвозди". И где никаких ступеней к томительному счастью. А я, надо признаться, вослед солнцу нашей поэзии, дорожу ими ничуть не меньше, чем этим самым счастьем. В идеале, конечно: стремясь к тому, хотя и далеко не всегда успешно. Но избегать их по собственной воле, не всходить по ним, а сразу на вершину, как с самолета на парашюте, – нет, слишком невелик кайф. Все равно что забить гвоздь, вот именно.

Чаще всего, впрочем, прежде чем срубленное дерево освобождало себя от коры одежд, чтобы оказаться у тебя в постели, нужно было после клуба встретиться еще раз-другой, оттянуться в другом клубе, уже вместе, а оказавшись в постели, почти каждая тут же заявляла на тебя права как на своего парня. Но я-то совсем не мечтал ни о какой узде, не знаю, что должно было произойти, чтобы у какой-то из них получилось накинуть ее на меня. И на прогулки в сады Эдема я отправлялся, лишь облачившись в плащ. Без исключений. Я теперь был битый и пуганый. Некоторым, кстати, я бы вовсе не отказался хранить верность, и пусть бы она считала меня своим парнем, но после Иры уши у меня так и стояли торчком, я так и стриг ими, как лошадь в тревоге, и предпочитал, почуяв запах опасности, дать деру.

Что до Иры, то стакановские перекрестки то и дело устраивали нам встречи: в коридоре, лифте, буфете, гардеробе. Мы здоровались и проходили мимо друг друга, не делая попытки остановиться и заговорить. А собственно, что нам было останавливаться, о чем говорить? Если не считать того, что здоровались, мы проходили мимо друг друга, как чужие, едва знакомые люди – и это было теперь для нас нормой, стало правилом, обычаем, законом. Привет, буркал я, привет, буркала она – и все, как в море корабли.

Однажды в клубе "У Лис\'са", ныне уже не существующем, а тогда необычайно модном, хотя и непонятно почему, тоже – сарай и сарай, я столкнулся с Ларисой, Ириной сестрой. Она была с этим своим женихом, Арнольдом, который, впрочем, стал, может быть, уже и мужем, и она ему наконец давала. У нее был вид кошки, сцапавшей воробья и благополучно его слопавшей, у него – орла, воспарившего на такую высоту, которой дано достичь лишь редким избранным, и взирающего теперь на весь прочий, неизбранный человеческий род с чванным, горделивым превосходством. Я увидел их еще издали; они шли под руку по проходу между столиками, еще десять-двенадцать шагов – и мы бы сошлись. Но у меня не имелось никакого желания сходиться с ними нос к носу. Я развернулся к ним спиной и, превратившись в соляной столб, стоял так, пока они не прошествовали мимо. Причем Арнольд, окружая предмет своего горделивого чванства заботой, довольно ощутимо толкнул меня выставленным локтем, дабы дорога, которой двигался его предмет, была широка и комфортна. Не знаю, понял ли он, что это был я. А Лариса-то меня узнала – потому что, миновав соляной столб, обернулась и попыталась встретиться со мной взглядом. Но соляной столб сделал вид, что слеп. Ожил, вновь развернулся на сто восемьдесят градусов и с места в карьер продолжил путь, которым шел до того, как увидеть их. Хотя, надо признаться, после я думал: чего она хотела, оборачиваясь ко мне? Что-то сказать, просто поздороваться? Мне было все равно, что она хотела, и вот, однако же, почему-то думал.

В тот год я узнал о себе много нового и любопытного – чего в себе и не подозревал и над чем не задумывался. Так, например, обнаружилось, что мне противопоказаны проститутки. Однажды я позвал отправиться со мной в клуб Борю Сороку, он удивился моему предложению: "А на кой?" – и, получив ответ, расхохотался:

– У тебя что, избыток доходов? За себя платишь, за нее платишь, да в театр, да в кино, да еще куда… Проститутка дешевле! Купил по таксе – и все траты.

Боря, как выяснилось, пользовался проститутками. Это сейчас просто, как два пальца обоссать, сказал он. Телефоны – во всех газетах, набираешь номерок – и вот она перед тобой, как лист перед травой.

Проститутки приезжали к нему прямо сюда, в Стакан. Он заказывал им пропуск, они гордо пересекали линию милицейского кордона и поднимались на лифте в указанную комнату.

– Они млеют и тают, им как лестно, знаешь? – все похохатывая, продолжал просвещать меня Боря. – Им кажется, их по телевизору показывают, не меньше. Обслужат – уходить не хотят. Просятся: "А еще позовешь? А еще позовешь?" – "Непременно позову". Позову я ее!

Что мне ее звать, когда столько других на очереди – всех не откуешь.

Впрочем, кроме дешевизны, у Бори были и другие причины предпочитать проституток – идейные, выделил он это слово голосом, вновь всхохотнув.

– Проститутка – это чистый кайф, без всякой примеси. Золото высшей пробы. Никакая блядь с ней не сравнится. Не в том дело, что они так искусны. Такие неискусные попадаются – азам приходится обучать. Ты ее купил – вот в чем кайф. Купил – и пользуешь ее за свои, как хочешь. Не колышет тебя, чего она хочет, чего не хочет, какое у нее настроение, проблемы какие. Пользуешь ее – и все дело. Использовал – исчезни, как не было.

Я вспомнил личико из "Манхэттена". С ней было в точности так, как описывал Боря. Только без всякой платы. Правда, неизвестно, кто там кого использовал. Скорее, попользовались мной.

– Я, знаешь, беру пример с Чехова, – продолжил между тем Боря. Мы разговаривали с ним, сидя на коричневом бегемоте кожаного дивана в переговорной комнате их офиса, он, как всегда, курил неподдельный "Филлип Моррис", в паузы между хохотками на лицо ему то и дело выскальзывала его беглая тонкая улыбка, и в том, как покачивалась его нога в пятисотдолларовой туфле, заброшенная на колено другой, чувствовалось особое удовольствие, что доставлял ему наш разговор. – Чехов большой мастак по проституткам был. Нигде никакого борделя не пропускал. В какой город приехал – тут же в богоугодное заведение. Это все чеховеды знают. Только не пишут об этом.

– Если они не пишут, откуда ты знаешь?

– Оттуда и знаю. Я ведь дипломированный филолог. И диплом у меня по Чехову был. И в аспирантуре тема диссертации – тоже по Чехову. Так что я, в известной мере, тоже чеховед.

– А ты что, в аспирантуре учился? – Чему бы я удивился меньше, так тому, что Боря Сорока – агент какой-нибудь "Интеллиджент сервис" или тайный хранитель денег почившей в бозе КПСС: до того его лощеный вид не вязался с образом ученого мужа.

– Представь себе, в аспирантуре, – с удовольствием качнул ногой Боря. – Откуда ж я знал, что так круто все повернется? Единственный путь был при советской власти порядочному человеку как-то устроиться: защитить кандидатскую. На фиг теперь нужно. Видали мы эту филологию в гробу. Вместе с Чеховым, – добавил он. Однако не всхохотнув, а скользнув улыбкой.

Назад Дальше