Дверь в квартиру Тине пришлось открывать своим ключом – звука дверного звонка муж ее не услышал. Он сидел в наушниках, и внутрь них никакие внешние звуки не проникали. Хорошо себе представляю, как она встревоженно входит в квартиру – и замечательная картинка открывается ее взору: все в комнате, дверь в которую – прямо напротив входной двери, сдвинуто с мест, переставлено, а посередине на высокой металлической подставке стоит нечто, похожее на длинный черный ящик с клавишами, и ее муж в полусфере громадных наушников на голове, как в танковом шлеме, невидяще глядя на нее, колотит по бело-черному фортепьянному оскалу.
Полученных в компенсацию за отмороженный хвост тридцати Франклинов мне как раз хватило, чтобы купить синтезатор, кое-какие необходимые прибамбасы к нему. Что за обстоятельства могли оторвать меня от этого зверя в первый день обладания им? Разве что атомная война.
Глава тринадцатая
– Привет, – сказал Конёв, загораживая мне дорогу. – Ты тут околачиваешься, всякие слухи о тебе доходят, а к старым друзьям увидеться никогда не зайдешь.
– Привет, – ответно сказал я Конёву. Во мне уже все перегорело, это было так нещадно давно – когда мы работали вместе, что ж мне было не поздороваться с ним. – Неужели так хочется увидеть меня?
– А почему же нет. – Скобка конёвского рта лежала на спинке, дружелюбно взодрав концы вверх на немыслимую высоту. Но теперь его дружелюбие обмануть меня не могло. – Говорят, крутым клипмейкером стал? Бабки заколачиваешь – пыль столбом.
– Двумя, – сыронизировал я. Что, в принципе, не значило ничего.
Но Конёв задумался над смыслом. И, видимо, обнаружил его.
– Да, конечно, – изрек он через некоторую паузу. – Вольный художник – это не то, что мы, рабы эфира. Что мы, пасись на привязи вокруг колышка – и ни на шаг дальше. А у вольного художника всегда есть возможность маневра. Что, говорю, никогда не заглянешь? Рядом околачиваешься – и мимо.
Мы и вправду встретились в коридоре, где находилась его редакторская комната – та, из которой впервые я смотрел на кипящий внизу желто-зеленой волной главный Ботанический сад, мгновенно присвоив его, сделав своим и страшась потерять, но мы и раньше, случалось, сталкивались с ним так, если не в этом коридоре, так в другом, – что вдруг нынче он решил остановиться и заговорить со мной? И когда я подумал об этом, меня осенило:
– Что, хмырь советского периода ушел?
– Сняли! – радостно сообщил Конёв. – Уж служил-служил – верой-правдой, а пихнули – никто даже не знает, где приземлился. Хорошо бы спланировал – всем бы известно было.
– Зовешь вернуться? – спросил я.
Подковка конёвского рта утянулась концами едва не к глазам.
– Нет, это извини. У тебя теперь репутация, ты теперь сам за себя в ответе, у тебя теперь не мой уровень, чтобы звать.
– Ладно, не боись, – сказал я. – Нужно мне к вам идти, пастись на привязи. Я теперь, сам говоришь, вольный художник. Свобода маневра и пыль двумя столбами.
– Нет, в самом деле, как заколачиваешь-то, прилично?
Конёв стоял, приблизившись ко мне всей своей массивной тушей так близко, что я чувствовал исходивший от него запах пота, и было неудобно смотреть на него – он словно бы нависал надо мной. Возможно, этой близостью он хотел показать мне, что у нас, в общем-то, прежние отношения, мы товарищи и, кто знает, может быть, еще окажем друг другу взаимовыгодные услуги.
– На жизнь хватает, – сказал я, отступая от него.
Но он снова подступил ко мне на прежнее расстояние.
– Ну машину-то купил?
– Да нет. – Вопрос его меня удивил. – А что?
– Ну-у, – разочарованно протянул Конёв. – Что ж ты без машины. Машины себе сейчас только последняя рвань не заводит. Как же ты без машины?
– Да ничего. – Я пожал плечами. Как-то эта проблема меня до сих пор не озабочивала. Я обходился или общественным транспортом, или хватал частника – и не испытывал от того никаких неудобств. – А ты себе купил?
– "Субару". – Конёв произнес это с таким довольством и придыханием, что я понял, если сейчас не уйду, придется выслушать гимн, посвященный его замечательной тачке.
– Прости. Тороплюсь.
Я тронулся обходить его – он поймал меня за руку:
– Ну, ты на меня что, все обижаешься? Ты меня извини, я что, должен был тонуть вместе с тобой?
– Ты от меня этого не слышал. – Я высвободил руку и двинулся по коридору дальше – как шел до встречи с Конёвым.
– Ну, вообще, все бывает, лоб тебе черной меткой никто не клеймил, походи по программам, может, тебя где и возьмут! – крикнул мне вслед Конёв.
Я ему уже не ответил и не обернулся.
Если бы даже меня звали сейчас на все каналы, во все программы, я бы никуда не пошел. Не потому, что я был теперь так равнодушен к телевидению – хотя и не без того. Но я уже отказался и от более соблазнительного предложения: стать штатным режиссером в одном из рекламных агентств. Агентство было не такое крупное, как фамусовский "Видео-центр", но тоже не из последних, и рекомендовавший меня туда Леня Финько, когда ему случалось вспомнить о моем отказе, крутил пальцем у виска. Конечно, случись это предложение некоторое время назад, я бы от него не просто не отказался, а воспринял как фарт, удачу судьбы. Но сейчас всякая служба в штате была для меня исключена. Штатная служба – независимо от реальной занятости – подразумевала и штатное присутствие на фирме – от и до, – а меня это теперь никак не устраивало.
Все мое время теперь сжирала музыка. Я снова писал – как тогда, в год перед армией, из меня хлестало – будто из водопроводной трубы, с которой сорвало кран. Финько не одобрял этого. Одной дрелью в двух местах не сверлят, – он употреблял почему-то такое сравнение, чтобы образумить заблудшую овцу. Заблудшую овцу это сравнение ужасно веселило. А двух женщин одним сверлом, хохотал я. А два ботинка одной щеткой? Не одновременно, не одновременно, отбивался Лёня. "А что ты подразумеваешь под "одновременно""? – доставал я его.
Кто меня поддерживал – это Юра Садок. Сподобился наконец, говорил он. Нужно было, чтобы по башке тебя стукнуло. И бабки какие можно заколачивать, видишь? Он знал от меня, сколько отступного заплатили Лариса с Арнольдом, и правомерно считал себя причастным к этому: все началось с его звонка. Раза два он заехал ко мне, послушал, что я наколотил, и снова настаивал, чтобы я придал "продукту" "товарный вид". Только теперь, по его словам, просто дискеты с синтезатора было недостаточно, рынок, говорил он, уже раскрутился, и уже требовалась живая запись. Пусть не на диске, а на той же магнитной ленте, но чтобы гобой, флейта, валторна – что там у меня должно быть, – чтобы они были не синтезированными, а натуральными. Я слушал его, мотал на ус, но пока ни о какой записи и не думал. Из меня фонтанировало, и я спешил забить это все синтезатору в память: темы, темки, обрывки разработок, куски аранжировок, варианты композиционных ходов… Я писал пьесы, песни, танцевальные ритмы, части симфоний, концертов для фортепьяно, виолончели, альта – это была чудовищнейшая, несъедобная каша, из которой еще предстояло готовить съедобные блюда. Но пока у меня варилось, я варил.
Интересная вещь: в том, что я писал теперь, не было и тени "Кримсонов". Юра подтвердил это не без удивления, чем и доставил мне удовольствие. Я и сам чувствовал, что пишу совсем по-другому. Словно бы за те без малого шесть лет, когда ничего не сочинял, я стал настолько иным, что я нынешний с тем собой, шестилетней давности, если и имел что-то общее, то лишь паспортные данные.
Жене моей, полагаю, было бы более понятно и приятно, если бы я принял предложение рекламной фирмы и отправился околачиваться с утра до вечера в офисе. Пусть даже КПД проведенного там времени и был бы не выше, чем у паровоза. Однако благодаря все тому же Лене левая работа у меня не переводилась, я снимал и время от времени появлялся дома с некоторой суммой зелени в кармане, так что никаких недоразумений финансового плана у меня с Тиной не возникало. Следует сказать, жадностью к деньгам она не отличалась, в этом смысле мне повезло. Ее частное медучреждение было бесперебойно с работой, прожиточный минимум она себе там обеспечивала, и с лихвой, а чтобы сверх того, да побольше, – этим она озабочена не была.
Ранняя осень перешла в позднюю, отлили дожди, установились морозы, лег снег и наступила зима – я все сидел за синтезатором. Перед новым, 1996 годом, взамен временной Думы, которую учредили после расстрела Белого дома, избрали новую – я хотел сходить проголосовать, исполнить гражданский долг, но так и не смог за целое воскресенье выбраться из дома: просидел за синтезатором. Новый год мы встречали у родителей Тины, но от самой встречи у меня ничего не осталось в памяти – всю ее я просидел за синтезатором мысленно. И так, только вполне натурально, я просидел за синтезатором и январь, и февраль, и очнулся только с весенней капелью, когда в водосточных трубах грохотал лед и сверкающие языки его вываливались на оголившийся асфальт бессильными обломками самой уходящей зимы.
Я уже безбожно запаздывал. Фестиваль музыкальных клипов, который третий год подряд проводила группа клипмейкеров, должен был начаться через неделю, еще осенью я постановил для себя, что непременно должен участвовать в нем, но давать клипы на конкурс в их нынешнем виде – это значило заранее обречь себя на провал. Это были мои клипы – но в той же мере и клипы заказчика. Заказчик оплачивал их и предъявлял требования, и требования эти приходилось выполнять, какими бы дикими они тебе ни казались. От многого в клипах меня так и корежило. Здесь меня не устраивала склейка, здесь – выбранный дубль, здесь – целый эпизод. В общем, следовало посидеть в монтажной, поковыряться с исходниками – и уложиться со всеми переделками в неделю. Уложиться в неделю – это я должен был работать со скоростью влетевшего в земную атмосферу метеора. Только в отличие от метеора остаться еще при этом живым, не сгореть.
Получить премию фестиваля – значило прозвучать . "Московский комсомолец", "Известия", "Коммерсант" – все газеты давали кто пространную, кто краткую, но все непременно, информацию о фестивале, имя твое было бы везде помянуто, где и с фотографией, с рассказом о тебе, – растиражировано, одним словом. "Эхо Москвы", "Ностальжи", "Серебряный дождь" – все радиостанции до одной потом целый месяц таскали бы тебя в зубах, как собака мозговую косточку, грызли, жевали и пережевывали по всякому поводу. Да и телевидение, показав сначала весь фестивальный набор, не гнушалось после крутить премированные клипы бесплатно то по одной программе, то по другой. Что греха таить, крутым клипмейкером, как назвал меня Конёв, я не был. Я бы стал им, получив премию. И тогда можно было бы уже не зависеть от Финько, ко мне бы стояла очередь желающих снять у меня клип, и я бы еще выбирал, кому снять, кому нет.
Да и просто принять участие в фестивале – тоже было неплохо. Это все равно, как твоя репутация получала клеймо пробы: пусть не 958-я и, может быть, не 875-я, но уж 750-я – точно.
Но я не сомневался, что получу премию: я же был не слепой, я видел, что снимают вокруг. Нет, были клипы – я истекал слюной, как голодный при виде стола, уставленного яствами. Все они, однако, были сняты на такие деньги – мне подобные бюджеты даже не снились. Эти клипы шли отдельной категорией, у них были свои премии. А в той весовой категории, что я, соперников у меня было – раз-два и обчелся. Конечно, каждый человек склонен обольщаться насчет себя, и я не исключение. Но точно так же каждый при этом в глубине себя знает свою цену, просто у одних уровень претензий много выше этой цены, а у других соотносится с ней в том или ином масштабе, случается, что и ощутимо меньшем, чем человек стоит. Смею думать о себе: уровень моих претензий не слишком отличается от моей цены. Во всяком случае, никогда мне не было свойственно никого топтать, утверждаться за чужой счет, расталкивать других локтями и ставить подножки. Те же, кто претендует на большее, чем заслуживает, и исключения мне неизвестны, непременно вытаптывают вокруг себя все до пустыни. Используя для того любые средства и методы.
Нет, какая-нибудь премия, полагал я, – моя; главное было – успеть, не опоздать.
К концу недели беспрерывной ночной работы (видеоинженеры Стакана на мне обогатились) я так отупел, что пялился в монитор – и, если б то была книга, с полным основанием можно было бы сказать, видел фигу. Точнее, ни фига не видел. Не понимал ни фига. Знал, что вот в этом месте нужно что-то сделать, а что – сознанию было недоступно.
Выручил меня Николай. Последнюю ночь перед подачей клипа на конкурс он просидел в монтажной вместе со мной, и уже одно то, что было с кем посоветоваться, прочищало мозг и открывало глаза. К началу рабочего дня мы все равно не управились, в девять нас уже попросили оставить нагретые нами места, пришлось бегать из монтажной в монтажную, искать, где свободно – в одной пятнадцать минут, в другой полчаса, – но Николай не оставил меня и тут: следовал повсюду со мной и еще брал на себя переговоры с видеоинженерами, на которых у него не было той идиосинкразии, что у меня.
В начале второго часа, враз отяжелев, болтаясь от стенки к стенке, словно с похмелья, мы с Николаем сошли в буфет. За спиной у нас осталось шестнадцать часов беспрерывной работы. И если у меня была в этой работе корысть, то у Николая в ней не имелось своего интереса ни на копейку. Я взял по чашке двойного кофе (двойного количественно и двойного по крепости), полный обеденный комплект, и мы рухнули за стол приходить в себя.
– Ну смотри, попробуй только ничего не получить, – погрозил мне Николай пальцем. – Не имеешь права.
– Пусть только попробуют не дать! – ответил я.
– А-ах! – протяжно выдохнул Николай. На лице у него появилось его обычное выражение отстраненной презрительности. Словно бы он и в самом деле знал о мире что-то такое, что все прочее было ему теперь неинтересно. – Ах, Саня, если бы дважды два всегда было четыре. Ато ведь наоборот: никогда четыре! Четырнадцать – пожалуйста. Двадцать четыре – тоже не исключено. Но чтобы четыре – никогда! – Он поднес кофе ко рту и священнодейственно коснулся его подсевшей шапки губами. – Только ты не говори мне ничего по этому поводу, – продолжил он, отрываясь от кофе, облокачиваясь о стол и держа чашку перед лицом, как обычно, когда курил, держал сигарету. – Я тебе образно выразил свою философию жизни, а ты со мной не спорь, чтоб не спугнуть удачу.
– Я не спорю, – мирно отозвался я, тоже делая глоток кофе. – Разве я спорю?
– Ты споришь образом своих действий, – сказал Николай. Он снова поднес чашку к губам. Отхлебнул и отнес. Подержал мгновение на отлете – и двинул в обратный путь. Он пил кофе так, словно курил. – И может быть, ты прав, – добавил он, немного погодя, между двумя кофейными затяжками.
Он, конечно, не мог заменить мне Стаса, но мы очень сблизились, это уже был род дружбы – те отношения, что сложились между нами, и я очень любил так вот поговорить с ним. Разговоры с Николаем были для меня так же лакомы, как станут позднее разговоры с Ловцом. Конечно, с Николаем я не мог вести тех разговоров, что с Ловцом, Ловец – это был совсем другой интеллект, но в Николае меня поражала пронзительность его суждений, их выделанность – я бы сказал так. Он ни о чем не говорил, не имея о том твердого и решительного мнения, и всегда это мнение было плодом работы собственного ума.
– Конёва тут встретил, – сказал я. – Первый со мной заговорил. Сообщил, что Терентьева попросили вон. За что, интересно?
– Да все потому же, что дважды два – никогда четыре. – Николай сделал очередную кофейную затяжку. – Он полагал, что четыре, а оказалось пять. Или шесть. Или даже сто шесть. А конкретно из-за чего – кто ж его знает. Это их, верхние дела. Там такой ветер. Так свистит, чуть не по погоде оделся – простыл и умер. О! – оживился он и даже опустил чашку на стол. – Анекдот замечательный на эту тему. Слушай. Дядю Васю переехал каток. И стал дядя Вася плоский. Принесли дядю Васю домой. Стали думать, что с ним делать. Решили, пусть будет ковриком. Дядя Вася лежал, лежал, по нему ходили, топтали его, он еще тоньше стал, прохудился. Снова стали думать, что с ним делать. Решили, пусть будет тряпкой перед дверью. Дядя Вася лежал-лежал тряпкой, о него ноги вытирали – совсем прохудился и грязный стал. Решили постирать дядю Васю. Постирали и повесили на балкон сушиться. А было холодно, дул ветер, дядя Вася простудился – и умер.
Я захохотал, анекдот мне ужасно понравился, и Николай, довольный впечатлением, которое произвел, поднимая со стола кофе, заспрашивал:
– А? Изящно, да? Тонко? Из черного цикла.
Потом мы принялись за еду, и тут уже нам стало не до разговоров – мы так проголодались, что за ушами у нас только трещало. Но вдруг Николай опустил нож с вилкой в тарелку, откинулся на спинку стула, посидел так молча несколько мгновений и проговорил:
– Но, в принципе, все мы в той или иной степени этот дядя Вася. Каток проедет по каждому. Вопрос лишь в том, кто сколько после этого еще проживет. Сразу умрет или еще ковриком послужит.
– И тряпкой, – добавил я.
Помню, у меня от этих его слов о смерти, не знаю почему, продрало морозом спину. Но он сказал о ней так легко, с такой обычной своей небрежной иронической полуусмешкой, что я счел возможным вступить в его след.
– А ты еще молод о подобных вещах рассуждать, – осадил меня Николай. – Тебе еще не по чину. Давай рубать. – Он отделил себя от спинки стула, приблизился к столу и взял брошенные нож с вилкой. – Мне сегодня еще на съемку ехать. Это вам, вольным художникам, жизнь – малина. Хочешь – паши, хочешь – спи, хочешь – в ус не дуй.
– Нет, подую сейчас на "Мосфильм", – сказал я.
– Ну вот, а нам в другую сторону, – заключил он, отсылая меня поставленным ударением – сторону – к легендарной песне далекой гражданской войны.
Этот наш разговор до сих пор у меня в памяти, будто случился только вчера. И до сих пор, когда вспоминаю о нем, меня мучит вопрос: почему он, рассказав анекдот, вдруг заговорил о смерти всерьез? Что его заставило? Какое предчувствие?
Но уже не спросить и ничего не узнать.
Не знаю – не знал тогда, не ведомо мне это и сейчас, – кто проводил те фестивали клипов: какой-то "фонд", "товарищество", "компания". Они находились на "Мосфильме", арендовали там под офис у киностудии пару комнат – почему я и сказал Николаю, что дую сейчас туда. Принять участие в фестивале было просто: гони двести баксов, предоставляй кассеты – и ты участник.