Ни на какую дверь Бесоцкая мне не указала. Она была обстоятельна и деловита. Она выслушала меня, полезла к себе в висевшую на спинке стула сумку, извлекла оттуда толстую записную книжку в черном переплете, полистала, посидела над какой-то записью, наставив на нее толстый, отягощенный крупным золотым перстнем палец, молча пошевелила губами – и предложение надежных ребят, посланное птичьей почтой с Соколом Сорокой и подхваченное мной, почтальоном-посредником, было принято. Единственное условие, которое она выдвинула, – это чтоб, кроме почтальона-посредника, никого около нее больше не объявлялось.
О чем разговор, как иначе, конечно, с улыбкой укоризны развел руками Боря в ответ на ее условие.
Назавтра, чуть меньше, чем сутки спустя, я вышел из офиса Бориной компании, имея во внутреннем кармане пиджака пятнадцать тысяч долларов. Меня слегка покачивало, словно эти пятнадцать тысяч были не в сотенных и пятидесятидолларовых купюрах, а сплошь монетами. Я пошел к лифтам – и меня развернуло, понесло по коридору, и я влетел в туалет. Пронесся к открытой кабинке, захлопнул за собой дверь, замкнул ее, сел на стульчак и вытащил из кармана перехваченную красной аптечной резинкой пачку. Никогда в жизни я еще не имел дела с такими деньгами. Мне нужно было подержать их в руках. Ощутить их. Пересчитать. Удостовериться, что их и в самом деле пятнадцать тысяч. Хотя, принимая деньги у Бори, я уже и пересчитывал купюры. Но тот пересчет под его приглядом был не в счет.
Сто, двести, тысяча, две тысячи, три, считал я. В пачке было четырнадцать с половиной тысяч. И пятьсот долларов отдельно. Я достал из кармана эти пятьсот и пролистнул их. Четырнадцать с половиной и пятьсот – получалось пятнадцать тысяч. Обалдеть.
Я затолкал пачку в четырнадцать с половиной тысяч в один карман, сунул пятьсот теперь в другой, поднялся со стульчака, спустил для конспирации воду и, открыв дверь кабинки, вышагнул наружу.
Я вышагнул – и из меня вырвался смешок. Перед зеркалом, спиной ко мне, стояла и расчесывалась щеткой женщина. Она стояла ко мне спиной, но в зеркале я видел ее лицо – это была звезда нового телеканала, выходящего в эфир по вечерам на одной кнопке с учебным. Звезда тоже увидела меня в зеркале. Лицо ее как осветилось – так широко у нее раскрылись глаза. Распахнулись – это в данном случае было бы вполне уместно. Следом она повернулась ко мне, даже не отняв щетки от волос.
– Что вы здесь делаете?
Удивление в ее голосе было смешано с негодованием.
– Пардон! – сказал я. – А вы?
– Я там, где положено, в дамской комнате. А что вам в ней нужно?
Я быстро глянул по сторонам – на стенах вокруг не было ни одного писсуара. Я так мчал пересчитать деньги, что не заметил, в какой туалет влетел.
Теперь из меня вырвался уже хохот. Гомерический – это, наверно, говорят про такой.
Так, хохоча, сгибаясь от сотрясающих меня конвульсий, я и вывалился в коридор. Шел по нему – и сотрясался. Надо полагать, то было нервное. Что бы иначе мне так хохотать над этим потешным, конечно, но вовсе не столь уж уморительным происшествием?
Спустя полчаса я вышел из здания телецентра на улицу. В кармане от пятнадцати тысяч у меня остались те самые, лежавшие отдельно пятьсот долларов. Но это были мои пятьсот долларов. Мой гонорар за посредничество. Пятьсот баксов в конце 1992-го! Колоссальные деньги.
Вспоминая позднее это событие, я думал: а ведь дерни я с доверенными мне пятнадцатью тысячами – и Боря бы меня не нашел. Понятно, что он полагал, раз я на экране – это гарантия, привязан к месту, как бычок к колышку на лугу, никуда не денусь, а если вдруг зажму деньги – крыша его разберется со мной в два счета. Но в редакции же программы не было и следа моих следов! Вернее, след лишь и был, не более того: телефон квартиры Ульяна с Ниной. Но след этот, реши я исчезнуть с деньгами, оказался бы полным зеро. Я бы снялся от Ульяна с Ниной, не оставив координат, – и все, ищи-свищи меня.
Но я, владея в течение получаса пятнадцатью тысячами, даже и не подумал ни о чем таком. В голову не пришло.
А если бы пришло? Если бы пришло – и дернул? Что бы я делал с этими пятнадцатью тысячами? Ну, прожил бы. И что дальше? Нет, у честных денег другой вкус, другой смысл, другое значение. Пятьсот долларов, что остались у меня от пятнадцати, были честными. Я их заработал.
Деньги, вновь зашуршавшие у меня в кармане, оказались очень кстати (когда, впрочем, они некстати?). Они были нужны мне не только для того, чтобы освободиться от ненавистных ночных бдений в стылом броневике киоска. Мой роман с Ирой, в противоречие с моим собственным настроением и ожиданиями, вместо того чтобы угаснуть подобно залитому дождем костру, разгорался, как будто в этот костер плеснули бензина, набирал скорость, ревел курьерским, рвал в клочья воздух – несся так, что в голову невольно закрадывалась мысль о стоп-кране. В прежней, доармейской жизни я еще никогда не позволял себе продолжительных отношений, и теперь это все было мне не только непривычно, но и обременительно. В немалой степени потому, что я бы не мог назвать себя хозяином положения.
После той ночи в Ириной квартире у меня получалось избегать ее целую неделю. Я даже не ходил в буфет, чтобы ненароком не столкнуться там с нею. И все же встреча была, разумеется, неизбежна – как идущему по железнодорожным путям рано или поздно не миновать грохочущего на него или догоняющего сзади поезда.
Не знаю, кто из нас был идущим по путям, кто поездом, но встреча наша так и произошла: мы столкнулись с нею в стеклянных дверях Стакана – я входил, она выходила.
– Привет, – сказал я.
– Привет, – отозвалась она и остановилась, загородив мне проход. Во взгляде ее я увидел негодование. То самое, когда впервые обратил на нее внимание в буфете. Томилась в очереди и, с усилием смиряя себя с пустой тратой времени, негодующе смотрела в пространство перед собой.
Так мы стояли в дверном проеме, глядя друг на друга, пока кто-то сзади не потеребил меня за рукав:
– Проходите? Туда, сюда?
– Туда! – повела подбородком Ира, указывая на улицу, и я, будто выдавливаемый ее взглядом, как поршнем, попятился, попятился и выпятился наружу, освободив проход.
Ира, напоминая мне своими движениями юркую ловкую змейку, быстро выскользнула следом за мной, открыв дорогу тому, кто теребил меня за рукав, и, когда я остановился, все продолжала скользить вперед, вмявшись в конце концов в мою грудь своей.
– Что за хамство! – произнесла она, поднимая ко мне наверх лицо. – Трахнуть двух сестричек – и исчезнуть. Не хамство? Если не хамство, то что?
Она знала! Сестра ей все рассказала! Это был удар в самое солнечное сплетение. В самый мысок. Мне перехватило дыхание, я не мог протолкнуть в себя ни глотка воздуха.
– Нет, сразу двух – и смыться, как святой дух посетил! – Негодованием в Ириных глазах, имей оно эквивалент в градусах Цельсия, можно было бы испепелить меня, как напалмом.
В легкие мне наконец протек воздух.
– Ну если и так… так что? – сумел произнести я.
– А то! – сказала она. – Куда делся? С какой стати?
Много времени спустя, когда в тупике, куда естественным образом зайдет наш роман, уже вовсю будет буйствовать лопух, раздумывая над тем, что ее заставило так впиться в меня – при том, что у нее, без сомнения, не было недостатка в желающих ее благосклонности, – я неизбежно приходил к заключению, что все дело в двойной постели той ночью. Странным образом это подняло мою ценность в ее глазах. Это все равно как в магазине при покупке какой-нибудь вещи: если кто-то покусится на то, к чему ты приглядываешься, тебе тотчас захочется завладеть этим наверняка. Ее распаленной неутоленным желанием сестре оказалось угодно воспользоваться для тушения пожара мной, потому что я только что занимался этим же самым с Ирой, Иру, в свою очередь, обуяло чувство собственницы: она возжаждала переутвердить свои права на меня.
Короче говоря, теперь я регулярно стоял на вахте у паровозной топки, меча в ее пышущий жаром зев новые и новые лопаты угля, разгоняя наш курьерский до той самой бешеной скорости: мотался с обжитого мной еще во времена армейской службы Курского вокзала, держа всю дорогу Ирину руку в своей, на дачу ее родителей – благо, это было совсем недалеко, двадцать минут электричкой и потом минут пятнадцать пешком по поселку – и не менее регулярно, по долгу ее бойфренда (еще одно слово, которое я тогда узнал), мотался с нею по всяким модным питейным местам, которых, слава богу, было еще не столько, сколько сейчас, но которые пылесосом выметали деньги из кармана не слабее нынешних. Ки-осочных моих доходов на эту бурную личную жизнь не хватало, я уже задолжал Стасу около сотни зеленых, еще бы не кстати были пятьсот баксов, что я срубил посредничеством!
Стас, получив от меня долг, так и расцвел.
– Ты молоток, Сань, ты молоток! – повторял и повторял он, слушая мои победные реляции о том, как я срубил капусту, и заталкивая пересчитанные деньги в карман. – Ты молоток!
По тому, с каким удовольствием он повторял это, с какой радостью пересчитывал деньги, а потом принялся их убирать, я отчетливо чувствовал: он опасался, что не видать ему ссуженных мне денег, как своих ушей.
Но мне предстояло и огорчить его.
– Стас, я сваливаю, – сказал я.
Он, в упоении своей радостью, не понял меня.
– Сваливай, конечно. Что тебе здесь со мной. Я и сам с усам. Оторвись, чтоб небо пылало. Ночь твоя.
Мы вели этот разговор в броневом холоде киоска, время от времени прерывая его, чтобы ответить на чей-то вопрос, заданный в амбразуру замороженного оконца, подать туда бутылку водки, пачку сигарет, упаковку "марса-баунти", принять деньги и, позвенев монетами, дать сдачу. Вернее, все это делал Стас, а я лишь находил в коробках нужный товар и передавал ему, – сегодня ночную смену отбывал он. Стоять ее должен был я, но Стас согласился поменяться со мной. Вволю только наворчавшись, что последнее время у меня семь пятниц на неделе. Это было так, я теперь часто менялся сменами. Чему, естественно, была одна причина – наш с Ирой курьерский. Стас эту причину чуял нюхом, но как мне было сказать ему об Ире? – никак! – и своим чрезмерным ворчанием он высказывал мне осуждение, что я на все его заходы молчу, как партизан, и не раскалываюсь. Хотя, надо отметить, ночные по-прежнему были для меня удобней всего, и кто их, в основном, отсиживал, так это я. Иру, кстати, все не прощавшую мне тех трех дней, которые я пробыл в анабиозе после пинка, полученного от Терентьева – в том числе, полной отключке и от нее, – больше всего интересовало, что я тогда делал ночами. "Хорошо, днем ты спал, а чем занимался ночами?!" – неутомимо спрашивала она. Как будто бы тем, чем мы с нею занимались на даче ее родителей в двадцати минутах езды от Курского вокзала, мы занимались исключительно ночью. Совсем даже нет. Но как Стасу о ней, так ей я не мог сказать о киоске. Признайся я ей в своих ночных занятиях, падение мое в ее глазах было бы поистине сокрушительным.
– Стас, ты меня не понял. – Не скажу, что я чувствовал себя предателем, бросающим друга на поле боя и спасающимся бегством, но что-то вроде того, однако же, было. Лишь тот, кто служил, знает, что такое казарменная дружба, как вас приваривает друг к другу.
– Стас, я вообще сваливаю. Отсюда. С этой работы. Нужно, чтобы кого-то взяли на мое место.
Теперь уже не понять было невозможно.
Стас, в безразмерном киосочном ватнике и таких же безразмерных валенках, медленно отпятился к дальнему концу – насколько то позволяли размеры свободного пространства в киоске – и оттуда оглядел меня с тем демонстративным выражением недоумения на своем лопатообразном сангвиническом лице, что появлялось у него, когда он хотел выказать крайнюю степень удивления собеседником.
– Это вы, граф, всерьез?
– Чего не всерьез, пацан? – сказал я.
– Дурак совсем, что ли? Я думал, потрешься-оботрешься еще – и поумнеешь.
– В каком это смысле?
– В обыкновенном, каком. Капусту срубил – полагаешь, и дальше так же пойдет?
Тут он был прав: никакой гарантии, что мне и дальше удастся так лихо класть в карман разом по полтысячи баксов, не было. Но я и не рассчитывал на это. Просто меня уже не хватало на такую жизнь, что я вел последние месяцы. И кого бы хватило, хотел бы я знать? Следовало выбирать, и трудности выбор для меня не представлял. Неожиданная капуста в кармане лишь сыграла роль катализатора.
Так я Стасу и ответил. Выражение его лица сделалось еще более недоуменным.
– Ты, Сань, у амбразуры стоишь здесь, ни хрена не понял? Сейчас купец главным лицом становится! Главнее никого! Мы с тобой в самое то место попали, нам повезло! Ты вот со мной по Фединым делам отказался, не ездишь по ним, не видишь, как он свой бизнес крутит. Зря! Говорил – зря, и говорю. Знаешь, какой барыш Федя от своей торговли имеет? Страшно сказать! В день, бывает, по куску баксов!
Федя – это был наш хозяин, бывший милицейский полковник. Тот десяток киосков, которыми он владел, все стояли в самых людных местах, у станций метро, на центральных улицах. Стас, ездя с ним по его делам, потом, при встрече, рассказывал: "У него какие связи, представить не можешь! В такие кабинеты вхож!"
– А нам-то что с его тыщи баксов? – спросил я.
– Ему помощники нужны! – Стас возбудился, и дефект его прикуса давал себя знать сильнее обычного: он зашамкивал половину слов, я только догадывался об их смысле. – Он сам один все не может, его не хватает. А он расширяться будет, и тогда, на кого глаз положит, кто себя зарекомендует, как надо, он даже в компаньоны к себе возьмет. Федя о тебе все время спрашивает, почему Санька такой инертный, почему не хочет ничего? Я о тебе, естественно, наоборот: очень даже активный, заведется – из-под земли выроет. Хозяевами, Сань, будем, с деньгами и хозяевами!
– Это он тебе обещал: хозяином? – снова спросил я.
– Обещал, – подтвердил Стас.
– А зачем ему это нужно, хозяином тебя делать? Ему самому интересней хозяином быть.
Стас выругался.
– Вот и видно, что ни хрена не понимаешь. Сидишь-сидишь, а не врубился ни хрена в жизнь. Так теперь все устроено: бывает, что одному делу, чтоб оно хорошо крутилось, сразу несколько хозяев требуется. Совет директоров – так это и называется.
В замороженное стекло постучали:
– Эй, мужики!
Стас помахал мне рукой: продолжим попозже – и сунулся к окошечку, открыл его:
– Да?
– Доллары, мужики, меняете?
– Меняем, – сказал Стас.
– И вот по этому курсу, что здесь указан? – Человек, видневшийся сквозь обледеневшее стекло смутным пятном, снова постучал по нему пальцем, но теперь в явно определенное место, на что-то указывая.
Я посмотрел на это место, куда он стучал. К стеклу на уровне глаз был лейкопластырем прикреплен листок бумаги, наледь там снаружи соскоблена, и в уличном арбатском свете на просвечивающем листке в зеркальном изображении отчетливо просматривались знак американского доллара, латинские буквы DM пониже, два знака равенства и два ряда цифр за ними.
– По этому курсу, по какому еще, – ответил Стас человеку на улице.
– Грабительский курс, мужики!
– Ну походи, посмотри, может, где еще меняют, – отозвался Стас.
Поменять валюту в это время, хотя торговал далеко не один наш киоск, было трудновыполнимой задачей: на обмен требовалось специальное разрешение, у торговых точек разрешений, естественно, не имелось, и в большинстве киосков не рисковали. Не приходило в голову заняться обменом и мне.
Человек на улице, уговаривая снизить курс, потоптался-потоптался у амбразуры окошечка еще – и сунул к нам вовнутрь двадцатидолларовую купюру.
– Ладно, давайте. Меняйте.
Стас взял купюру с пластмассовой тарелочки для денег, посмотрел на свет, зажал между пальцами у нижнего обреза, там, где буквами было написано "двадцать долларов", поводил пальцами по надписи несколько раз (я и не знал, что нужно так) и лишь после этого, прощелкав калькулятором, принялся отсчитывать русские деньги. Человек за стеклом, приняв деньги, пересчитал их над тарелочкой и молча отвалил от киоска.
– Ну так вот я тебе что. – дождавшись этого момента, снова повернулся ко мне Стас.
Я перебил его:
– Так ты и валюту меняешь?
Должно быть, в моем голосе ему послышалось осуждение.
– А что? Настоящий бизнесмен должен брать деньги везде, где они лежат. Нагибаться в самую грязь и не думать, что там о нем кто-то скажет или подумает.
Это уже был голос Феди, я так и услышал его интонации. Но нет, я был далек от какого бы то ни было осуждения Ста-са. Если что и прозвучало подтекстом в моих словах, так это воспоминание о наших первых московских неделях. Ведь чем Стас тогда не хотел заниматься, к чему, считал, он не способен? К купеческому делу. Получается, просто не знал себя. Я вспомнил еще, как в день моего приезда в Москву, когда мы шли арбатскими переулками после неудачного похода в рай, вытолканные оттуда взашей в преисподнюю неутоленных фантазий, он помнился мне гоголевским Ноздревым. Тоже ведь я не знал его таким в казарменной жизни.
– Да нет, Стас, бога ради, – сказал я. – Не боишься, что заловят, так что ж. Меняй.
– Бояться еще! – Стас усмехнулся. – Кого бояться сейчас? Бардак сейчас, никто ничего не знает, не делает, сейчас самая пора, когда люди состояния сколачивают. Из копейки – рубль, из рубля – миллионы.
И снова в его голосе был Федя. Федя-то точно делал себе состояние.
– Ладно, Стас, ладно, ладно. – Я позволил себе несколько повысить голос. Мне вовсе не хотелось продолжать этот разговор. Тем более что у меня не было времени ни на какие разговоры. Я заскочил в киоск специально, чтобы вернуть долг, на минуту-другую – и все, бежать дальше. Наши жизни текли сейчас в таких параллельных плоскостях, что нам легче было пересечься здесь, чем одновременно оказаться дома.
– Ты, значит, по этой колее, я по другой. Стань хозяином, я что, против? Буду рад. Будет у кого занимать. Тем более по-крупному.
Последние слова я произнес, сдобрив их интриганской ухмылкой, но Стас не среагировал на нее.
– Если и не стану хозяином, – сказал он всерьез, и даже, пожалуй, с патетикой, – буду управляющим, директором, в общем – белой костью, голову тебе на отсечение! А на морозе тут пусть вон тетки сидят. Это их дело, они что еще, кроме этого, могут?
Тут я уже посчитал возможным не отвечать Стасу. Оставив его вопрос висеть в воздухе риторической фигурой.
– Но два-три раза, пока замена мне не найдется, я еще, естественно, постою, поторгую, – объявил я.