Человек звезды - Проханов Александр Андреевич 12 стр.


Они шагали по цеху, где в ряд, похожие на странные грибы, стояли глиняные формы. Ждали, когда в них зальют металл. В углу хлюпала, озарялась плавильная печь, похожая на округлую баклагу, где клокотала огненная жижа.

- Почему же, Игнат Трофимович, американцы не сумели воспользоваться вашей технологией для своих корабельных орудий? - спросил Садовников, с интересом осматривая формы, похожие на перевернутые чашки сервиза.

- А потому, Антон Тимофеевич, что они добавляли в глину смолу и шерсть, и не знали, что я перед каждой заливкой читаю молитву: "Святый Боже, святый Крепкий, святый Бессмертный, помилуй нас!" Ведь я, Антон Тимофеевич, из рода священников. Наша церковь стояла в устье Вятки, где Вятка в Каму впадает. Меня бабушка научила молитвам, и я их читал, когда отливали пушки. Об этом ни наши "красные директора" не знали, ни американские господа. Только вам говорю, Антон Тимофеевич, потому что и вы молитвы читаете.

Вера опасливо смотрела на кипящую печь. Садовников исподволь наблюдал за ней, чувствуя ее слабость и уязвимость, хрупкость свода, заслонявшего ее сознание от черного инобытия.

- Уж вы простите, Антон Тимофеевич, что я вас от дел оторвал. Сегодня день, наилучший для литья. Луна в первой фазе. Давление и влажность чуть выше нормы. И кипрей за рекой цветет. Пропустим день, и не тот звук получим.

- Вы, Игнат Трофимович, колокол льете, как космический корабль запускаете.

- Каждая молитва, Антон Тимофеевич, есть выход в открытый космос. Если человек верит, то он космонавт.

Они остановились перед глиняной формой, готовой принять кипящий сплав меди, олова и серебра. На коричневой поверхности славянскими буквами была выведена надпись: "Претерпевших до конца Победа", и над ней - образ Богородицы с младенцем. Садовников неслышно повторил чарующие слова неизвестной ему молитвы.

- А как звучит колокол, который мы с вами отлили месяц назад для Тихоновой пустыни? Монахи довольны?

- Чистейший звук, Антон Тимофеевич. Монахи говорят, что слушать колокол приезжают за тысячу верст. Он своим звоном зрение слепцам возвращает. Которые в параличе лежат, те встают и идут. Он бесов изгоняет и людей к покаянию приводит. Один убийца слушал колокол, да как зарыдает: "Я человека убил!" И пошел сдаваться в полицию.

Явились помощники, два пожилых закопченных литейщика и совсем еще юный, с розовым лицом подмастерье.

- В церкви были? - строго спросил их Верхоустин.

- Были, - кивнули все трое.

- Причащались?

- А как же.

Рабочие отправились к печи, из которой вырывались огненные змеи и слышалось липкое бульканье.

Сквозь пыльные окна в цех проливалось солнце. Глиняная форма с таинственной молитвой и Богородицей высилась в пятне света, словно и солнце было готово принять участие в сотворении колокола.

- Не у всякого колокола звон, - произнес Верхоустин, обращаясь к Вере, робко взиравшей на бурлящую печь, - он с виду колокол, а звук у него, как у пилы. Или стучит, к примеру, как молоток. Или мяучит, как котенок. У колокола должен быть звук. Русский звук.

- А что значит - русский звук? - спросила Вера, несмело глядя на мастера. Он был внушителен, в своем рабочем фартуке, с бугристым лбом и копной седых волос, перехваченных тесьмой, с крупным носом и тяжелыми складками, напоминающими грубо застывший металл. И только глаза на этом прокопченном тяжеловесном лице сияли голубым восторженным светом.

- Звук - это не трясение воздуха, не ноты в альбоме. Звук - это глосс Божий, которым душа говорит с миром.

У каждого народа своя душа и свой звук. У русского народа душа молитвенная, богатырская, удалая, мечтательная, покаянная, исполнена любви ко всему миру, и горьких слез и тоски по Царствию Небесному, которое здесь, на земле, недоступно. Пока у русского человека в душе звук Божий, он человек великий и праведный, сильнее которого нет на земле. Он такое царство построил, которому равных нет. Он такие победы одерживал, какие другим народам не снились. Он такие книги писал, что ими весь мир зачитывается.

Сейчас у русского человека звук отнимают, чтобы он не слышал Бога и чтобы Бог не мог донести до русского человека свою волю и весть. Если отнимут звук, душа станет немой и глухой и народ перестанет быть народом. Его в другой народ переделают или сметут с земли за ненадобностью. Наша работа здесь не видна. И цех у нас неказистый, и люди мы с черными руками. Но звук, который наши колокола родят, белый как снег. Золотой, как цветок одуванчика. Голубой как озеро. Серебряный как луна. Мы России голос ее возвращаем. Поэтому нас и хотят свалить.

Верхоустин не успел пояснить, кто его хочет свалить. Рабочие подняли на цепях кипящую печь. Повлекли через цех. Стали наклонять над глиняной формой. И тонкий золотой ручеек расплавленного металла скользнул в желоб, упал в глубину формы.

Садовников протянул руки к дрожащей огненной струйке, чувствуя, как раскаленный металл вливается в полость, наполняя ее литым жаром. В его душе образовалось пространство, какое бывает в просторном сосновом бору, где каждый ствол поет и звенит. Или в гулком храме, где звук, не угасая, долго летает под сводами, среди ангелов и евангелистов. Этим пространством было то счастливое дивное время, когда они с женой путешествовали по деревням, собирая старинные песни. Возвращаясь домой, в кругу друзей, они пели. Лицо жены, прекрасное, восхищенное, чуть бледнело от упоения, и голос, то глубокий и бархатный, то высокий и лучистый, выводил вещие напевы про коней и орлов.

И где кони?
И где кони?
Они в лес ушли.
Они в лес ушли.

Голос жены, воскрешенный его любовью и памятью, переливался из груди в глиняную форму колокола, пронизывал своей лучистой красотой металл, наполнял его дышащей жизнью, божественной женственностью, несказанной нежностью.

И где тот лес?
И где тот лес?

Садовников испытывал блаженство, участвуя в космической теургии, где души исчезнувших предков воскресали в голосе любимой женщины, а она, прилетев из других миров, опять была рядом. Не исчезала, не умирала, превращалась в поющий бессмертный звук, в волшебный неумирающий звон. Духовная близость с женой переполняла его слезной благодарностью, счастливым обожанием. Пела его душа, пели протянутые к колоколу пальцы, пела огненная медь, вливаясь в слова таинственной молитвы: "Претерпевших до конца Победа".

И как только стало возникать чувство космической гармонии и бессмертной благодати, за окнами потемнело. Солнце погасло. Наступил черный мрак. Страшно ударило, так что зазвенели окна, и руки мастеров дрогнули. На бетонный пол пролилась струя, превращаясь в колючие звезды.

- Глядеть, глядеть! - прикрикнул на рабочих Верхоустин. - Это бесы хвостами крутят! Не дают русскому звуку родиться!

Снова, заглушая его слова, грохнуло за окнами. Ударная волна выбила стекла, и Вера в ужасе закрыла руками уши.

- Работать, работать! - понуждал помощников Верхоустин, а сам крестился, читал молитву, отгоняя от колокола вражью силу.

Озеро глубоко, белой рыбы много.
Выловлю, выловлю белую рыбу…

Голос жены, высокий, прозрачный, как негасимая карельская заря над стеклянной гладью озер, вдоль которых шли, взявшись за руки. Гагара пролетела, уронив в воду незримую каплю, от которой долго, зачарованно расходились мерцающие круги.

Ужасно грохнуло, затрещало, будто проламывалась крыша от упавшего снаряда. В разбитые окна хлестал дождь, по дому гулял сквозняк, словно неистовые силы хотели вырвать из рук мастеров огненную купель, сломать глиняную форму, заглушить волшебный голос жены.

В островах охотник цельный день гуляет,
Если неудача, сам себя ругает…

Как лихо и весело поднималась во время пения ее темная бровь. Какая милая усмешка гуляла на ее губах, когда она пела эту озорную охотничью песню, и на клеенке стояли рюмочки с красным вином, на стене избы висел коврик с наивными глазастыми оленями и плавающими в реке утками.

Мастера лили металл, медленно, плавно заливая глиняную пустоту, в которой бесформенная, струящаяся медь превращалась в слова молитвы, в образ Богородицы, и голос жены бестелесно погружался в этот дышащий слиток, чтобы жить в нем вечно.

За окном, во мраке, хрустело, стенало. Сыпались молнии. Белый фосфорный глаз приникал к окну, стремясь поразить ужасом работающих мастеров, ослепить Садовникова, испепелить чудный образ жены. Садовников чувствовал ожоги чудовищного ока. Отбивал атаку несметных полчищ, желавших ворваться в священное пространство, где витал поющий голос жены.

Отца убили в первой схватке,
А мать мою в огне сожгли…

Она пела эту горестную крестьянскую песню, о бедах Родины, и ее лицо становилось грозным, брови мучительно ломались, темные прекрасные глаза наполнялись слезным блеском. И он так любил ее, благоговел перед ней, восхищался ее душой, умевшей откликаться на тончайшие переливы народного чувства.

На святой горе три гроба стоят,
Аллилуйя, аллилуйя!..

Эту хлыстовскую песню они услышали в деревне под Курском, когда в весенней реке крутились сизые льдины, и он вел лодку, отталкивая веслом куски льда, а она куталась в теплый платок, и он запомнил, как над ее головой проплыла цветущая ива, словно чудесный подсвечник с золотыми огнями. А потом старухи, положив коричневые руки на домотканые сарафаны, закрыв глаза, пели своими катакомбными голосами.

Опосля Покрова, на первой неделе
Выпала пороша на талую землю…

Эту разбойничью песню русского лихолетья они записали в смоленской деревне, что стояла на разбитом тракте средь облетавших красных осин. Когда она пела ее, такая безысходная тоска была в ее голосе, и удаль, и мольба, и отчаянное безразличие к смерти, что хотелось вслед за песней полететь в снежной пурге над сирыми полями, пустыми опушками, бесприютными деревнями. Выплакать свою неприкаянность, сиротство, сгинуть навсегда в этой неугодной Богу земле.

Он протягивал к колоколу свои поющие пальцы, и голос жены вливался в колокольную медь, чтобы жить в ней вечной женственностью, красотой и любовью. Вокруг грохотало и рушилось. Силы тьмы бушевали, мешали священному действу. Сотворение колокола было сраженьем, в котором рождался русский звук. Суровые мастера и молодой подмастерье, Верхоустин и он, Садовников, и молодая женщина, бог весть каким повеленьем и случаем оказавшаяся среди молний, молитв, песнопений, - все они были ратники, отбивали нашествие, сражались за русский звук, за небесную лазурь, за бессмертное обожание друг друга.

Когда печь отдала колоколу весь металл, и последняя горячая струйка из переполненной формы пролилась на пол и краснела там, остывая, Верхоустин положил на себя крестное знамение. Буря мгновенно утихла. Ветер опал. Тьма расточилась. И брызнуло радостное свежее солнце.

- Посрамление бесам, - Верхоустин отер пот с усталого лба, как пехотинец, отстоявший родной окоп, - будем слушать, Антон Тимофеевич, русский звук.

Сквозь глиняную сухую коросту дышал жар невидимого колокола. Несколько дней он будет остывать. В нем будет созревать звук. Его повесят на звонницу, и многие русские люди услышат голоса умерших предков, омоются молитвенными слезами, преисполнятся обожанием к своей ненаглядной Родине.

Вечером Садовников и Вера сидели в сумерках, не зажигая огня. Вера, помыв посуду, вытирала полотенцем тарелки и чашки. А Садовников незримым ковшом вычерпывал из ноосферы дорогие сердцу образы, воплощенные в стихах русских поэтов. Днем он вспоминал, как путешествовал с женой в красных карельских лесах, и теперь, закрыв глаза, читал стих Федора Глинки: "Дика Карелия, дика. Косматый парус рыбака промчал меня по сим озерам".

Вера отложила полотенце и спросила:

- Я отвлеку вас, можно?

- Конечно, - ответил он, отпуская бело-голубой стих туда, откуда тот явился.

- Я смотрела, как вы протягивали к колоколу руки, и мне казалось, что я слышу чей-то женский голос.

- Этот голос пел русские народные песни.

- Кто вы? Как вам удалось спасти меня от безумия? Почему мальчик, которому вы дунули на темя, увидел рай? Почему в ваших объятиях зазеленел дуб? Почему сегодня у вас пели пальцы?

- Я ведь тоже о вас ничего не знаю. Даже фамилии.

- Я Молодеева Вера.

- Что с вами случилось? Кто вас обидел? Какое зло вы испытали?

- Вам интересно? Хотите, чтобы я рассказала?

- Хочу.

Она глубоко вздохнула, как вздыхают сказительницы перед тем, как начать долгий сказ. В сумерках ее лицо слабо серебрилось, будто на него падал свет невидимой луны. Садовникову вдруг показалось, что это уже было однажды, и он знает ее рассказ наперед, и куда устремится его жизнь и судьбы после ее рассказа. И лучше бы ей молчать, лучше бы не менять его жизнь и судьбу. И он смотрел, как в сумерках серебрятся ее руки, словно из-за деревьев светит невидимая луна.

- Я с самого детства больше всего любила танцевать. Не куклы, не кино, не прогулки, а только танцы. Если оказывалась хоть на минутку одна, начинала танцевать свои собственные танцы, которые рождались из музыки, из шума деревьев, из блеска дождя. На даче, среди кустов, была маленькая лужайка, куда я убегала и кружилась без устали, и бабочки прилетали и танцевали вместе со мной. Мне говорили, что ночью, не просыпаясь, я поднималась и танцевала в комнате с закрытыми глазами…

Садовников слушал, и ему казалось, что этой исповедью она вручает ему свою душу. Душа прозрачная, хрупкая, и если ее неосторожно держать, она упадет, разобьется, и уже не собрать осколков.

- Все решили, что я прирожденная балерина, и меня отдали в школу танцев. Как я любила свои милые белые балетки, свое шелковое трико и короткое прелестное платьице, не мешавшее летать и кружиться! У нас был преподаватель Андрей, в которого я сразу влюбилась. У него были длинные светлые кудри, как у сказочного принца. Огромные синие глаза. Очень гибкое красивое тело, которым он владел виртуозно. Казалось, он может побеждать земное притяжение и, подпрыгнув, не опускаться на землю. Андрей учил нас классическому балету, бальным танцам, испанской тарантелле, кубинской ча-ча-ча. Мы танцевали танго и рок-н-ролл, и когда он брал меня за руку, во мне все ликовало от счастья, и мне казалось, что я сейчас полечу. Он говорил, что все в мире танцует. Небо танцует. Звезды танцуют. Солнце танцует. Вода в океанах танцует. Вся Вселенная трепещет, звучит, исполняет волшебный танец. Он был моей первой девичьей любовью. А потом он исчез, и я не видела его несколько лет…

Садовников держал в руках ее душу, словно драгоценный сосуд, полный солнца. Как ту хрустальную вазу, куда жена ставила розовые осенние астры, и они стояли в гостиной, эти лучистые звезды осени, и когда ее не стало, долго вяли среди снегопадов, и он подходил и вдыхал тихую горечь цветов.

- Был конкурс танцев, и среди жюри я снова увидела Андрея. Я танцевала лучше всех, и знала, что он любуется мной. Когда я взяла приз "Хрустальный башмачок", он пригласил меня на заключительный танец. Мы танцевали болеро, и я почти не заметила, как кончился танец, и он подавал мне шубку, и мы целовались в синих московских снегах. Мчались на его автомобиле среди свежих огней куда-то за город, в леса, к нему на дачу, где горел камин, и он наливал мне в стакан горячий глинтвейн. Ночью, когда я просыпалась, я видела его закрытые глаза с большими ресницами и мерцающую в стакане сосульку, которую он принес с мороза. Утром он сказал, что занят постановкой мюзикла, и пригласил меня на главную роль танцовщицы…

Садовников держал в руках ее наивную беззащитную душу, которую она вручала ему. И было не поздно отказаться, вернуть обратно драгоценный сосуд, который ему не уберечь, не сохранить среди грохочущего жестокого мира, страшного камнепада, когда на хрупкий хрусталь падают черные глыбы. И он слушал с несчастным лицом.

- Этот мюзикл был о радости, счастье, о героях, творцах и влюбленных. Кругом, в народе, была беда. Люди бедствовали, теряли веру. Одни кончали самоубийством, другие превращались в зверей. На Кавказе шла война, и телевизор показывал изуродованные трупы. Нашим спектаклем мы хотели вдохновить людей, вернуть им надежду, чувство неизбежной победы, которую всегда одерживал наш народ. В нашем спектакле была чудесная лучезарная музыка, восхитительные песни, прекрасные костюмы. Андрей говорил, что спектакль должен совершить волшебство, и зрители, покидая зал, должны почувствовать себя братьями, наследниками тех, кто совершал великие открытия, перелеты через Северный Полюс, устремлялся к звездам. Мы репетировали дни и ночи. Андрей танцевал главную партию, был отважным летчиком, улетающим в Арктику. А я танцевала партию его невесты. Я и была его невестой. Мы решили, что после десятого представления поженимся. И в его доме, над нашей кроватью, висела афиша спектакля, мое счастливое лицо на фоне краснозвездного самолета, и надпись: "Вера Молодеева"…

Ее душа переливалась дивными цветами. Была исполнена прелести, красоты. Явилась в мир, чтобы испытать блаженство. Просверкать, как утренняя росинка, на которую упало солнце, и она брызнула алыми, золотыми, голубыми лучами. Как в то майское утро, когда они с женой вышли на крыльцо, и весь луг сверкал, переливался, ликовал, и она сказала: "Никто не будет так счастлив, как мы".

- Спектакль шел великолепно. Зал был полон. Я танцевала с упоением, и к моим ногам бросали цветы. Андрей был в форме летчика, мужественный, героический, и зал вставал с рукоплесканиями, когда он садился в кабину самолета и начинал звучать марш победителей. И вдруг, я помню этот момент, на сцене появляется танцор в черном трико и маске. Начинает танцевать рядом со мной, касается меня, ведет меня в танце. Его черное трико сверкает как чешуя. Его мускулы играют. Его глаза сквозь прорези маски горят черным обжигающим огнем. Я была поражена, решила, что это задуманный Андреем экспромт, который вписывается в композицию спектакля. Так же думали и зрители, которые аплодировали мне и черному танцору. К его ногам упал букет алых роз. Он поднял его, поклонился залу, выхватил пистолет и стал стрелять в потолок. Музыка смолкла, и в наступившей тишине он прокричал: "Многоуважаемые зрители. Спектакль продолжается, но теперь по моему либретто".

И снова стал стрелять в воздух. В зал сразу из нескольких дверей ворвались вооруженные люди в масках, и с ними несколько женщин с полузакрытыми лицами. В руках у женщин были пистолеты, а на животах пояса с карманами, из которых торчали провода. "Многоуважаемые зрители, - снова прокричал черный танцор, - оставайтесь на местах, вы все заложники. При попытке к бегству вас расстреляют. Если вас попытаются спасти, весь театр будет взорван". И он кивнул на женщин, которые стали поворачиваться и демонстрировать свои пояса с проводами. Люди начали вскакивать, в панике бежали к выходу, но раздались автоматные очереди, и все вернулись на свои места. Освещенный зал, в красных крестах зрители с букетами. Актеры сбились в угол сцены. Андрей, сидящий в кабине краснозвездного самолета, и черный танцор, гибкий, ловкий, с горящими глазами, пританцовывая, расхаживает по сцене…

Назад Дальше