Человек звезды - Проханов Александр Андреевич 33 стр.


На камине агатовый подсвечник с розовым оплывшим воском, оставшимся с Нового года, последнего, когда они собрались всей семьей. Дети, внуки, мерцающая пахучая елка. И жена, уже тяжело больная, вышла в нарядном платье, подняла бокал с золотистыми пузырями шампанского, и все тянулись к ней, чокались, улыбались, тайно прощались.

В ванной, на подзеркальнике, ее гребень, который он боялся тронуть, не мог убрать. И когда смотрел в зеркало на свое худое, заострившееся, с волчьими чертами лицо, вдруг в серебристом зеркальном дыму, у него за спиной, возникало ее лицо, прекрасное и любимое, которое оставалось с ним рядом многие десятилетия и теперь не хотело его покидать.

В прихожей, на вешалке, висела ее замшевая поношенная куртка с костяными пуговицами, которую она накидывала на плечи, отправляясь гулять. Сидела в ней в беседке, глядя, как гаснет в березах заря, и он исподволь наблюдал за ней из окна, отрываясь от книги, не улавливая момента, когда она покидала беседку. Узорные столбики, пустая скамейка, малиновое облачко в ветках березы.

Садовников ходил по дому, и ему казалось, что здесь присутствует невидимка, и он боялся задеть в сумерках мягкое плечо жены, тронуть ткань ее невидимого платья.

Позвонил старший сын. Спросил о самочувствии, рассказал какой-то пустяк. Дети, оба сына и дочь, звонили по нескольку раз в день, наведывались, тормошили, полагая, что этими звонками и визитами отнимают его у липучей тоски. Он был благодарен детям, не подавал вида, что тяготится опекой, странно дорожа этой болью и не проходящей тоской, которая соединяла его с женой. Лишившись матери, дети горевали, но их горе было не таким, как его. Их отсекли от ствола, как отсекают ветви. А он, муж, потерявший жену, был половиной разрубленного надвое ствола, который расщепили вдоль крепких волокон. И одну половину унесли, и он утратил свою целостность и мощь. Напоминал расколотое молнией дерево, потерявшее половину кроны.

Все месяцы, прошедшие после смерти жены, Садовников почти не заглядывал в комнату, где случилась эта смерть. Держал дверь закрытой, словно не выпускал из комнаты таившееся в ней, остановленное смертью время, боясь, что оно вырвется и опрокинет его страшным ударом. Все, что случилось в ту ночь, все его предчувствия, ожидания, моления, неумолимое приближение несчастья, все страдания жены, ее последний мучительный вздох, - все было заперто в комнате, существовало за дверью. И теперь, стоя перед дверью, он боялся ее открыть, пугаясь встречи с безымянной тенью, с той ночью, среди которой жена доживала свои последние, мучительные минуты.

Отворил дверь и почувствовал едва ощутимый хлопок ветра. Это застывшее в комнате время прянуло наружу, соединяясь с бесконечным временем, которое подхватило и умчало ту ночь, растворило ее среди бесчисленных дней и ночей.

Зажег свет. Озарились стены, шкаф, кровать под покрывалом, на которой умерла жена. И множество запахов заструилось, потекло, и каждый, не сливаясь с другим, говорил о жене. Еще пахло лекарствами и последней мукой, которую безуспешно старались облегчить врачи. Церковным елеем, воском и лампадным маслом, - батюшка из соседнего храма приходил соборовать жену, и ее комната была полна синего кадильного дыма, в ее изголовье горели тонкие свечи и светилась масляным огоньком рубиновая лампада, которая после смерти жены погасла и больше не зажигалась. Тонкими духами нежно и беззащитно благоухал бирюзовый платок, сложенный аккуратно и бережно. И еще засохшая ветка березы, с праздника Троицы.

И чуть слышная лаванда из закрытого шкафа. И что-то еще, неуловимое, связанное с ее милым лицом, темными волосами, чудесной улыбкой, лучистыми, обожающими весь божий мир глазами. Все это нахлынуло на Садовникова, и он задохнулся от слез, сел на кровать, сжался и замер, чтобы не разрыдаться.

Вся стена над кроватью была превращена в иконостас из множества маленьких бумажных иконок, которые она привозила из паломнических поездок, покупала в церковных лавках, приносила из храма. И орнамент этих иконок, присутствующие среди них рисунки сына, фотографии родственников, тот неуловимый закон, по которому они были размещены по стене, говорили о свойствах ее души, ее вкусе, ее разумении. Были отпечатком ее личности, которая исчезла, оставив по себе орнамент и тайный код, допускавший возможность воскрешения.

Он сидел, глядя на разноцветный иконостас, и перед каждой иконкой, перед каждым рисунком и фотографией туманился и трепетал воздух, и Садовников думал, что это трепещет дыхание жены, оставшееся от ее молитв и поминовений.

И вдруг косо, как ливень, прошибающий крону дерева, внезапно и оглушительно, хлынули воспоминания. Сплошным потоком, не последовательно, обгоняя друг друга, из лучей, звуков, поцелуев, плеска воды и музыки, из ее рук, белой обнаженной груди, белого жасмина за окном, спящего под кисеей младенца, из ее горьких слез и счастливого смеха, огорченного обиженного голоса, из туманных звезд над крыльцом, юрких зеленоватых мальков у дощатого мостка, где она полоскала белье, из лыжного следа, который тянулся за ней через солнечную поляну и тут же наполнялся синевой.

Он вспомнил те вечерние, как огненные бусы, электрички, которые тянулись за ее окном, а она, опуская пальцы на струны гитары, пела ему волшебные песни, от которых у него кружилась голова. И та фиолетовая гора с разрушенной деревянной церковью, к которой они приближались, а подойдя, увидели, что вся гора поросла спелой земляникой. И тот день в Кабуле, когда вокруг отеля шел бой, и лязгала боевая машина пехоты, и ревела восставшая мусульманская толпа, внезапно она позвонила из Москвы, и он шутил, смеялся, стараясь ее успокоить. И та ночь на даче, когда заболел внук, задыхался, и ей казалось, что он умирает, и они мчались на машине в ночи, и она, обнимая внука, громко, исступленно молилась. И их новогодний стол, который она украшала пирогами, горящими свечами, и он вывозил к столу на коляске больную мать, и все они были вместе, огромная семья, и жена, исполненная благополучия и довольства, царила за столом, и они признавали ее главенство, радостно ей подчинялись. И давнишняя, на заре их любви, прогулка, когда, молодые, влюбленные, шли под зимними звездами по скользкой дороге, и он, глядя на звезды, испытывал восторг, забыв о ней на минуту. Она отстала, не могла за ним поспеть, и он ждал ее, глядя, как переливаются звезды. Она подошла и сказала: "Вот так же у нас и будет. Сначала мы будем идти вместе, а потом я отстану, и ты пойдешь один, без меня". Вспомнив это, Садовников задрожал плечами, прижал к глазам руки и молча, сотрясаясь всем телом, плакал.

Болезнь, поразив ее, медленно разгоралась, но она не подавала виду, скрывала от него. А он, догадываясь, что она больна, не хотел в это верить, надеялся на выздоровление, на врачей, на Бога. Заслонялся от ее болезни делами, суетой, романом. Не допускал мысли, что она умрет, а если вдруг такая мысль и являлась, не позволял ей укорениться, отмахивался, заслонялся, щадил себя. А она, уже выслушав приговор, готовилась к мукам, к неизбежному концу. Причащалась, молилась, ездила на богомолье, пила святую воду, и в ее глазах появилось выражение стоицизма, ожидания, мольбы и святящейся веры. Она уходила в церковь, когда он еще спал. Возвращалась одухотворенная, сияющая, исполненная нежностью к нему, и он не мог понять природу этой нежности, этой просветленности, которая держалась недолго, сменялась усталостью, апатией, глубокой задумчивостью. Она утратила надежду на исцеление. Знала, что будет мучительно уходить, и готовилась к страданиям. К тому, что ждет ее в момент смерти и после нее. Жадно читала Евангелие, Отцов Церкви, проповеди, в которых говорилось о Царствии Небесном, и жизни вечной, о мимолетности смерти, которая есть пробуждение от сна, рождение в вечную жизнь. И он робел говорить с ней об этом, не мог ее вдохновить, поддержать, страшился того, что ждет и его, и ее. Беспомощно ждал, слыша, как поминутно уменьшается время, которое они будут оставаться вместе. Когда она дремала в беседке, в бирюзовом платке, под теплым пледом, он исподволь с болью и мольбой любовался ее прекрасным лицом, просил Господа о чуде, о ее исцелении, предлагал свою жизнь вместо ее. Смотрел, как желтеют цветы топинамбура в фарфоровой вазе над ее головой.

Приехала монашка ходить за женой, маленькая, юркая, остроносая, как птичка. Вставала на колени у изголовья жены и читала молитвы, тихо, монотонно, нараспев. Садовников прислушивался к этому неумолчному журчанью, надеясь на исцеление, на чудо, на это голубиное воркованье, которое долетает до Господа, и тот, по милосердию своему, не может не откликнуться на моления, и жена исцелится.

Жену увезли в больницу на мучительные процедуры, и он остался вдвоем с монашкой. Простая русская женщина, претерпевшая на веку множество бед, потерявшая мужа и сына, она поражала Садовникова ровной, светлой и какой-то веселой верой в Бога, которому препоручала все свои заботы и помыслы, объясняя все, что ни случалось с ней самой и со всем миром, Божественной волей, изначально благой. Она внушала Садовникову, что посланные жене страдания служат ее благу, угнетают плоть, но исцеляют и возвышают душу. Что Господь призывает к себе человека тогда, когда тот совершил все, что ему заповедано в земной жизни, и Господь забирает его в жизнь вечную. Что мучения, которые переносит жена, делают ее мученицей и открывает дорогу в рай. Что не следует скорбеть, а следует радоваться тому, что жена первая попадет в рай и уготовит там место ему, мужу.

Садовников слушал монашку, стараясь проникнуться ее смирением, покориться неотвратимой, близкой разлуке. Радоваться, а не горевать, глядя на склянки, лекарства, разбросанные платки и одеяла. Но уходил в сад и там плакал, смотрел на желтый букет топинамбура, который будет все также стоять в беседке, когда жены не станет.

Каждый вечер, в темноте, они совершали вокруг дома крестный ход. Он нес впереди образ Спасителя, а она икону Богородицы. Легко ступала за ним, пела блеклым голосом: "Богородица, Дева, радуйся. Благодатная Мария, Господь с Тобою". Перед каждой стеной дома они поднимали иконы и крестили желтые горящие окна. Крестили ворота и двери, стоящий под деревьями автомобиль. Садовников слышал, как пахнут вечерние флоксы, глядел на большую желтую луну в ветвях березы и думал о жене, которая лежит в эти минуты под капельницей, бессильная, обреченная. И вместо молитвенного умиления испытывал горе, панику, задыхался от слез.

Жена вернулась из больницы и больше не вставала. Захлебывалась мучительным кашлем. Вокруг нее были дети. Дочь ложилась с ней рядом и ночами стерегла ее вздохи. Сын купил аппарат искусственного дыхания, и заморский агрегат из стекла и пластика ровно вздыхал, как невидимое в ночи животное. А потом раздавался сухой, трескучий, ужасный кашель жены, и Садовников весь сжимался от сострадания и страха.

Он работал в кабинете и сквозь раскрытую дверь видел, как дети приподнимают мать, сажают на кровать, чтобы облегчить ей дыхание. Жена спускала на пол голые ноги, садилась. Ее голова клонилась на плечо сына, и Садовников, задыхаясь от жалости, смотрел на исхудалые ноги, беспомощно склоненную голову, вспоминая, какой сильной, подвижной, радостной она была. Как плыла в воде, без устали шагала в путешествии, нянчила детей. Прохожие любовались ею, когда она везла в коляске дочь, исполненная силы и красоты, со своим чудесным лицом, пышными темными волосами, улыбалась пунцовыми губами, зная, как хороша, как любуются ею прохожие.

Он садился рядом с ней на кровать, обнимал за плечо. Было нестерпимо больно, жалко ее. Чувствуя его тоску и беспомощность, страдая от удушья, едва слышно сказала: "Мы все должны пройти этим путем".

Тот последний день и последняя ночь ее жизни. Шла книжная ярмарка, и у Садовникова была презентация пятнадцатитомного собрания сочинений. Его романы о военных походах, революциях, заговорах и интригах, участником которых он был и составил летопись современной ему истории. И почти в каждом романе была она, его жена, его Людмила. Была той светоносной стихией, вокруг которой клубилась тьма, сокрушалось государство, появлялись чудовищные химеры, бессильные одолеть энергии света. И герой романа, сражаясь и терпя поражение, спасался среди этого света, возрождался и снова вступал в сражение.

На презентацию был приглашен модный, авангардный художник, который устроил публике магическое представление, где раскрывалась тайна сотворения этого пятнадцатитомного собрания. Нарядившись в шамана, с лисьим хвостом и вороньими перьями, художник скакал вокруг груды хвороста, направлял на нее зеркальный свет, поливал водой, палил огнем, выкрикивал заклинания, бормотал заговоры. И когда разметал груду лесного сора, из-под палой листвы и сучьев возникли книги в великолепных обложках, похожие на сияющие слитки. И Садовников на мгновение поверил, что жена поправится, ее окропили "живой водой", опалили священным огнем, и языческое волхование сделает то, что не сумело совершить церковное причастие и молитва монашки.

Он вернулся домой и увидел, что жене стало хуже. Она задыхалась, ее бил кашель, в груди страшно клокотало. Не помогало искусственное дыхание, уколы. Дети то и дело сажали ее на кровати, но она бессильно падала.

Садовников вошел к ней, опустился на колени перед кроватью, вглядывался в близкое, вздрагивающее лицо, в опущенные веки, дрожащие губы. Она приоткрыла глаза, увидела его. Взяла его руки в свои. Стала гладить, перебирать его пальцы. Он чувствовал тепло ее рук, понимая, что она прощается с ним. В этих прикосновениях трепетала вся их прожитая жизнь, их любовь, чудо их встречи, дивное, волшебное пребывание в этом мире, где суждено им было родить детей, схоронить любимых и близких. Те ночные электрички, проплывавшие у нее за окном, та белая деревенская печь с резной тенью шиповника, и белесые карельские озера с негасимой зарей, он сидит за столом над своими первыми рассказами, а она рисует его портрет с оранжево-золотой керосиновой лампой, и на озере расходился медленный круг от плеснувшей рыбы. Она прощалась с ним. Оставляла ему те московские метели, в которых они гуляли среди летучих огней. И горящий Дом Советов, куда она бежала с иконой спасать сыновей, записавшихся в добровольческий полк. И то зеркало, в котором она отражалась, когда примеряла бусы из розовых кораллов, что он привез ей из Никарагуа. Она ласкала его руки, и он был готов разрыдаться. А потом отпустила и стала уходить, удаляться, забывая о нем, приближаясь к тому пределу, за которым оставалась одна.

Он лежал в кабинете, в мутном забытье и среди ночи чутким испуганным слухом уловил шаги дочери, и до того, как она открыла дверь, уже знал, какую весть она несет. Дочь вошла, зажгла свет, и он увидел, что она колышется, колеблется, как зыбкая водоросль. "Мама нас оставила". И он не сразу вскочил, лежа, смотрел, как мерцают на стене коробки с бабочками, иконостас с темнозолотыми иконами, полка с книгами, африканские маски и гератские вазы из голубого стекла. Ему хотелось запомнить этот мир в его последней неподвижности и целостности, перед тем, как он станет стремительно разрушаться, разлетаться в разные стороны.

Полуодетый вошел в комнату жены. Была странная тишина, не работал кислородный аппарат, по углам висел сумрак. На постели лежала жена, лицом к потолку, большая, с голыми ступнями, нечесаной, в сбившемся платке головой. Ее лицо недвижно белело. Садовников тронул ее руку, и она была прохладная. И лоб был прохладный. И голая стопа была прохладной. Жена остывала. Из нее уходило тепло. Ее большое, измученное болезнью тело оставалось здесь, в доме, в кругу домочадцев. Садовников мог погладить ее брови, взять в ладонь отпавшую прядку волос. Но ее душа, ее бестелесная жизнь, ее тепло отлетали. И он чувствовал, как жена летела далеко от него, освобождаясь от него, от детей, от страданий, от этого скомканного платка и опрокинутых склянок, - в бесконечную даль, до которой ему не дотянуться. И от этого - приступ тоски, отчаяния, обреченность своего существования здесь, без нее. Шатаясь, в слезах, в непонимании, в бессилии понять, не умея осознать всю безмерность случившегося горя, он вышел от жены и упал на диван в кабинете.

И все последующее он помнил смутно, оно виделось как сквозь толщу воды, он был оглушен, слезы лились, голоса звучали глухо, и смысл этих слов был неясен. Он боялся вмешиваться в то, что происходило в доме, отступился, предоставил действовать множеству появившихся в доме людей. Родственники, соседи, монашка, прихожане храма. Они вынесли жену из комнаты, спустили на первый этаж, и там обмыли. Он не видел всего этого, сидел сутуло в своем кабинете, слыша смутные голоса, звяк тазов и ведер. Когда наконец спустился, жена лежала, накрытая пеленой, в белом платке, с большим строгим и огрубелом лицом, на котором исчезли переливы жизни. Множество дорогих ему, неуловимых выражений - радости, обиды, восхищения, усталости, обожания. Смерть смыла весь этот утонченный орнамент, оставив одно лишь каменное, бесцветное основание. Монашка монотонно, как журчащий ручеек, читала над ней псалтырь. Ее сменила дочь. Прихожанки меняли друг друга.

Он вышел в сад и увидел прислоненную к беседке крышку гроба. Там, где еще недавно дремала жена и светилось ее любимое лицо, теперь была эта грубо сколоченная, примитивной формы, крышка, ужасавшая своей бездушной конфигурацией, означавшей конец всему. Конец счастью. Конец огромной, такой восхитительной и загадочной жизни, которую они провели вместе. Конец той глиняной кружки с алым петухом, который сверкал позолотой в ее руках. Конец тем молодым застольям, где они собирались с друзьями и пели русские песни. Конец тем ночам, когда он просыпался от детского плача, и видел жену, в белой рубахе с обнаженной грудью, к которой она подносила младенца. Конец тому ливню, под который они попали в старом парке, и бежали домой, среди фиолетовых молний. И это чувство конца, как заостренная игла, пронзила сердце, и Садовников, охнув, побрел в другой конец сада, чтобы не видеть этой страшной крышки с крестом.

Приехал микроавтобус, чтобы увезти жену в церковь, где она проведет ночь перед погребением. Когда ее в гробу выносили из дома, и она плыла мимо цветника, мимо окон, мимо беседки, мимо белого, стоящего под березой стола, он с беззвучным рыданием понимал, что жена навсегда прощается с их домом, с их беседкой, с их окнами и цветами, и больше никогда сюда не вернется. Не приближаясь, он смотрел, как гроб исчезает в дверцах автобуса, машина, покачиваясь, уходит, и дом всеми своими окнами смотрит ей вслед.

Когда ее отпевали, она лежала в цветах, с бумажной полоской на лбу, среди золотых подсвечников и горящих свечей. Ему казалось, что она улыбается. Исчезла в лице жестокая окаменелость. Закрыв глаза, она с улыбкой слушает слова знакомых, столь любимых ею молитв, находится среди любимого храма, алых и голубых икон, сладких дымов, которые текут над ней.

Когда ее хоронили на сельском кладбище, серое дождливое небо расступилось и проглянуло солнышко. Монашка сказала: "Она угодна Богу", и он верил, что она угодна Богу. Кидал на гроб комок твердой земли. Не сопротивлялся, не роптал, не стремился силой любви и молитвы воскресить жену или продлить ее присутствие здесь, под солнцем. Он сдался, душа беспомощно затихла, и он плыл по течению времени, среди этих последних минут, когда еще была видна крышка гроба, когда рокотала падающая на гроб земля, когда могильщики ровняли глиняный холм и укладывали цветы.

На поминках он пил, не пьянея, водку, не слушал людей. Смотрел на прекрасную, сделанную сыном фотографию жены.

И думал, что скоро ее увидит и спросит, чему она улыбалась в храме, лежа в гробу.

На поминках дочь подошла к нему и сказала:

Назад Дальше