- Это называется, Юра, "катарсис", очищение. Об этом уже несколько сотен лет назад…
Все уже имело, оказывается, свое название, все было замечено, на всем стояла печать слова… Он вечно ломился в открытые двери!
- А какую музыку вы бы взяли? - спросил преподаватель.
- Не нашел еще. Но я найду. Может быть, Прокофьев.
- Возьмите Малера, - посоветовал всё тот же Виль Аушев. Говорил он теперь очень серьезно и доброжелательно. Может, из-за внимания, с каким отнесся к Юркиной работе педагог: ведь все они немного лебезят перед отцами-наставниками, кто явно, кто по-умному. И это лебежение удивляло крайне: что же они, отцы эти, подадут, если тебе сам господь бог не подал? (Он был наивен, как видно из описания, этот Юрка Буров.)
Юрий давно и настороженно присматривался к Аушеву: не очень уже мальчик, с разболтанной походкой, будто усталыми кистями холеных рук, которые постоянно надо куда-нибудь положить - на стол, на ручку кресла, на диван, - иначе им утомительно. Человек с живыми, яркими глазами из-под беспорядочной поросли бровей. Юрка слышал много раз его уверенный голос через всю аудиторию:
- Уже было, старик! Бывало! Подумаешь, предел восторгов - актер перевоплотился! Вон американец Лон Чаней был неузнаваем в каждой роли - родная жена путала… а кто теперь его помнит?!
Или:
- Э, да ты читала Жоржа Садуля! Но зачем, дорогая? Может, ты вообще любишь авторов, у которых нет своих теорий?
Буров ощущал принадлежность этого человека к другой стае, робел, сталкиваясь с его эрудицией: боялся показаться простачком… Нет, разумеется, Юрка знал в себе силу, но не хотел, никак не хотел усомниться в ней. Потому и держался поодаль, хотя, если уж быть совсем честным, надо признаться: брал в библиотеке книги, о которых кричал Виль.
Однажды Виль Аушев сделал попытку разговориться с Буровым. После лекции довольно известного мастера кино, большого любителя киноанекдотов (и такие встречались, врать не будем), догнал Бурова у входной двери:
- Ну, что скажешь? Юрка пожал плечами.
- Ради этого ты ехал за сотни миль?
Такой разговор не устроил Юрку:
- Время мы теряем равно: ты - сорок пять минут и я - сорок пять. При чем здесь мили?
Аушев схватил его за рукав, и Юрка на миг ощутил влажную мягкость его ладони.
- Слушай, Михайло Василич!
Юрку передернуло. В устах Аушева даже от Ломоносова оставался главным образом его поход в лаптях.
- У меня другое имя.
- Знаю, знаю. А слышал? Есть предположение, что Ломоносов - сын Петра Первого. И рост, и стать, и Петр бывал у них, да и, придя в столицу, говорят, отец повел Михаилу прямо ко двору.
- Откуда взял?
- Не помню, читал где-то. А вообще-то я к тебе по делу.
- Давай тогда уважать друг друга. У меня есть имя. Юрий Буров.
- Вильям Аушев, - церемонно представился тот. - Воровская кличка - Блоха. - И оживился: - А что ты думаешь? Я, между прочим, и правда был вором. Сидел даже. В детской колонии.
Юрке хотелось сбить этот полусветский тон, что-то не устраивало его в бывшем воре. Или, может, похвальба по этому поводу. А еще верней - первое обращение. Он уже начинал догадываться, что многие здесь не умеют построить свою оценку явлений и людей и потому все, с чем сталкиваются, поселяют в готовые домики. "Михаила Ломоносов - гений из народа", "чеховский герой - нытик-интеллигент", "хемингуэевский диалог - подтекст больше текста"… Юрка разжигал свой протест, кипел внутри: читают, чтоб потом ничему не удивляться; чем больше прочитал, тем больше готово домиков - втискивай, вталкивай и них. Ну, а если не лезет? Похоже, да не то?
В тот день разговор их на том и оборвался: кто-то окликнул Аушева, подошел, закрутилась другая тема, и Юрка поскорее распрощался.
Теперь, после обсуждения Юркиной работы (вполне, надо сказать, доброжелательного и заинтересованного), Виль подошел снова. Но на этот раз, как и в зале, на "вы".
- Хотите послушать Малера? А то я выкрикнул и не подумал, что у вас может его не быть.
- Спасибо. - Буров был рад. У него, разумеется, не было Малера.
- Тогда прошу вас ко мне. Я живу рядом.
- Хорошо. Только того… мы вроде бы говорили друг другу "ты".
- Разве? - притворно удивился Виль. - Ну, воля ваша. То есть твоя. Я - со всем уважением.
"Вот юла! - опять тайно раздражился Юрка. - Не можешь в простоте? Не хочешь? Тебе или повелевать надо, или лебезить, так, что ли?"
Они шли по улице, обсаженной молодыми липками, и у Юрки было ощущение неловкости, неловкости чисто внешней - от развинченной ли походки спутника, от своей ли угловатости рядом с обтекаемым изяществом Аушева. Говорил Виль:
- Главное - не повторять. Все должно быть ново, чисто, с иголочки. А как? Уже столько наснято, все вроде бы найдено-перенайдено.
- Так уж и все? - возразил Юрка. - Это вроде бы не задача: "ново". Что-то еще должно быть.
- Ты что ж, против эксперимента? "Не тужьтесь, мои дорогие, над формой, не напрягайтесь, как это было с одним известным режиссером, который…" - Он теперь ловко передразнивал недавнего лектора: - "Кино - это искусство, связанное с движением, кинетическое искусство, и потому всегда должно… всегда должно, должно…"
Юрка рассмеялся. Удивился: здорово вышло! Впервые за весь разговор что-то в душе помягчело.
- Нет, Виль, - досмеиваясь, сказал он, - я про другое. Ведь важно еще - о чем мы говорим, а не только как.
- А, форма и содержание?!
- Иди ты знаешь куда! Я говорю, что Достоевский, например, всерьёз изучал Фурье, а Феллини, говорят, интересовался метафизикой и оккультными науками…
- И нам, ты считаешь, тоже оккультными?
- Нет, я серьезно. Что-то же мы хотим сказать? Такое… что только мы… ну, что не может никто другой.
Аушев остановился, живые глаза его источали вроде бы даже восхищение.
- Вот я и говорю: ты - то самое. Я всем это говорю. Я ведь вижу. А они… - И махнул рукой.
Юрка не стал спрашивать, кто они и что говорят. Удивило другое: его непримечательная личность обсуждена, о ней даже спорят.
- Хм, смешно. Сидишь вроде тихо, никого не трогаешь…
- Ты, брат, сидишь с вызовом. Ты молчишь и таишь, это сразу видно.
- Что мне таить?!
- Есть, есть что. Я слышу твой бунт. И ты прав: пришел на курсы эти, пробился, а - не то. Верно? Все не по делу. Только вот что фильмы показывают.
- Да я, наоборот… Мне… Мне все это вот как нужно!
- Не спорь! Тут толковому человеку надо действовать самому.
Комната Вильяма. По стенам - стеллажи с книгами, из стеллажа выдвигается доска - получается стол. Еще место остается для тахты, покрытой чем-то клетчатым и пушистым, а на подоконнике два декоративных зверя - лев и обезьяна. Оба прямо-таки нездешней красоты.
Юрка огляделся и, кажется, позавидовал. Хотел бы? Да, да! И не только книги, но и зверей, и весь дух уединения и покоя. Хотя уже где-то подспудно знал, что ему этого не дано. Нет, достаток может быть, уединение тоже с грехом пополам, но вот это прекрасное сочетание: "…и покоя".
Пока хозяин ставил на выдвинутый стол кофейные стаканчики в деревянных подстаканниках и варил тут же, на крохотной плитке, кофе, гость ходил возле книг и вскоре уловил систему: все левое крыло было заставлено тщательно отобранными и, вероятно, читаемыми книжками большой литературы - от Данте, через Достоевского, Кафку, Фолкнера, до Андрея Платонова, Цветаевой, Пастернака, Рильке. Было тут множество сборников по фольклору и различных словарей - и словарь Даля, и философский, и дипломатический. По другой стене размещались книги, связанные с французской живописью. Дальше - кино. Вот он, знаменитый и ничуть не уважаемый Вилем Аушевым Жорж Садуль, а вот книги Эйзенштейна, Пудовкина, Кулешова… Да ведь это счастье - сидеть вот так не в читалке, а дома, на мягкой этой клетчатой тахте, и читать, потягивая кофе из кофейного стаканчика!
* * *
Юрка не жил в общежитии. Отправляя его в Москву, обе женщины долго совещались. Мама плакала:
- Теперь свидимся ли?
- Мам, ну чего вы? - неумело утешал Юрка. - Ведь уезжал уже, когда шоферил, так два года дома не был. И в Москве живал. А вернулся же.
- Что ты, сынок, равняешь? - вдруг с прямым, трезвым взглядом обернулась мать. - Была у тебя здесь приманка, теперь нету.
И Юрка понял, что его тайна не тайна для городка. И еще - что матери тяжко будет без него, что обидна его тяга не к дому, а к какой-то неизвестной Лиде. И что в самом деле не вернётся он в Крапивин-Северный: чем бы занялся он здесь, окончив режиссерские курсы? И уже потом, в дороге и в первые месяцы московской жизни, по-детски как-то мучился, вспоминая об этом прощании. Ему было жаль той красивой, озорной, белозубой, которая до войны таскала его за вихры. И эту - больную, прибитую, оглушенную войной - тоже было жаль, и хотелось поскорее не думать. Бабушка при сборах была деятельна, сложила в чемодан все сама, и все, надо сказать, нужное. И еще дала адрес:
- Поезжай к Дуне, сроднице нашей. А я буду что ни месяц посылки слать. Живи у Дуни.
Дуня старая, грузная. Она была рада: все одна да одна, а тут человек возле, и достаток появился - бабка не скупилась на варенье, грибы, вяленую рыбу, а как резали скотину, то и мясо присылала. Дуня была человеком великой доверчивости и вскоре оформила опекунство и прописала "своего крапивинского" к себе на площадь (и, надо сказать, ни разу о том не пожалела).
Юрка тогда не знал меры этой щедрости, не знал ей цены, но стараться для старухи старался, даже не зная. Уважительность к старшим (бабкина, верно, еще, от той, давней российской деревни) в нем была. Но как жалка, как духовно бедна была эта его комната, в которую вечно просачивались чад и брань из общей кухни и в которой, кроме приносимых Юркой из библиотеки книг, не было ни одной.
"Хочу как у Виля, - страстно возмечтал он. - И так будет".
Забегая вперед, скажу, что оно не стало так никогда. То есть пришел и достаток, и квартира, и даже плед на тахту был куплен примерно такой же (о сила первых впечатлений!), но ему и вправду ни капельки не было отпущено от того прекрасного сибаритства, которое разрешает, отстранив легким движением руки планы и дела, пить кофе, сухое вино, коньяк и читать, размышлять, погружаться в нирвану. Здесь должно быть нечто от усталости, подготовленной опытом ли предков, своим ли ранним опытом; должно быть нечто вбирательское и - да простит мне Виль Аушев и другие, которых я уважаю и ценю, - светское и антитворческое. Нет, никогда подземные толчки не дадут тебе, Юрка Буров, спокойно усидеть с чашечкой кофе в руках! Рывком поставишь ты ее на стол, облив полированное дерево, и побежишь по комнате, замечешься, как зверь, в капкане своих, своих дум, пошедших внезапно от столкновения с чужими (кто это будет - Томас Манн? Достоевский? Ван Гог?). И так - пока не выплеснешься весь. До конца. В том, где суждено тебе сказаться, - будь то кинокадр, а может, и полная лента (редкая удача!). Призвание, Юрка, носят, как горб, как недуг, это вовсе не радость и не счастье. Только ты пока не знаешь этого. Одержимость - вот во что оно выливается. А разве счастлив тот, кто одержим? Это другим он может нести очищение, высокую радость, даже исцеленье.
А может - все не так (я о Юрке). Может, я приписываю ему то, чего и нет вовсе. Может, просто захочет он такой вот квартиры, душевного покоя, достатка (даже не богатства, просто достатка) и заживет спокойно и безбольно. Тогда можно порадоваться за него. Тогда можно оплакать его. Я не знаю, что нужно человеку. Этого чаще всего не знает и он. Только дальние удары о берег тех волн, той стихии, которую обошел он (или к которой не дошел), только тупая, отраженная от этих ударов боль, да беспокойные просыпания по ночам, да ничем не объяснимое раздражение на все проявления гладкой, вроде бы благополучно текущей жизни - вот и все, пожалуй, тайные знаки, которые сложатся в понятие "но состоялось": то, что должно было стать, - не стало.
Так можно ли радоваться, если захочется тебе уединения, и покоя, и чашки кофе над прекрасной книгой? Можно, можно, если это - ТВОЕ. Если это, именно это утолит тебя и обогреет. А если нет?
- Хватит мотаться по комнате, - позвал Виль. - Кофе стынет. А кофе должен быть или совсем холодным, или совсем горячим.
Юрка хмыкнул ему радушно, так, что дрогнула и ожила его рваная ноздря.
- Разбойный у тебя вид! - восхитился Виль. - Очень колоритный. Я весь обзавидовался.
- Рожа должна быть приманчива! - повторил себя Юрка и вспомнил крапивенский вечер, костер за рекой, запах вскопанной земли.
…Надо Виталия разыскать. А где? Может, адресный стол потревожить?
И вдруг вообразил встречу. И дрогнуло в душе. Да, это вам не Виль. При нем мысль бойчее ходит!
У Виля был еще коньяк. И персики. Он чистил персики серебряным десертным ножом - очень как-то вальяжно и матерьяльно (опять же на зависть!). Слушали симфонию Малера. Юрка понял: это прекрасно и, вероятно, - то, не мешало общество Виля, его редкие реплики (редкие, но Юрка ждал их, не был свободен). А еще у Виля было конкретное предложение:
- Слушай, давай вместе сделаем курсовую? Если вдвоем, вместо стометровки двести метров дают.
- Надо подумать, - ответил Юрка. Он уже к тому времени понял, что из простого брожения кинообъектива ничего не выйдет: нужен сюжет. Да и бродить этому объективу вдали от столицы никто не даст: нужно минимум затрат. И потом ему начинал нравиться этот Виль. Ничего парень, сойдет на новенького.
- Понимаешь, Юрь Матвеич, здесь в основе должен лежать анекдот. Завязка - кульминация - развязка.
Он был прав. Стали перебирать случаи.
- В наших краях такую байку рассказывают. Приехало в колхоз районное начальство для досмотра. Ну, председатель сразу водочки, закуски - и на лужок, на природу. Сидят. Только разговор пошел, а тут самолет-распылитель. Ну, знаешь, чуть не фанерная такая штуковина, поля химикалиями от вредителя посыпает. Летчик приспустился над пирушкой-то и позавидовал. Взял да и посыпал их. Всю снедь запорошил. Тут бухгалтер не выдержал (убыток какой - и зазря!), схватил бутылку - да в самолет! И вот ведь дело - попал! Да и пробил там что-то. Одним словом, падает самолет. Летчик, однако, жив остался. Ну, машина повреждена - суд. А по какой статье? Хулиганство? Так нет же - летел человек этот вот луг опрыскивать. Хотели бухгалтера за поломку ценного оборудования - дак что же он за снайпер такой, чтоб бутылкой прицельный огонь по самолету вести?! Так и замяли.
- А у меня есть приятель, актер, он женат. И у него завелась любовь. А жена, Нина, очень милая женщина, но ревнивая, выследила. Только он вошел в квартиру к своей возлюбленной, Нинка подбежала, позволила в дверь, а та и открыла. Нинка - представляешь? - ворвалась и видит своего дорогого.
"Костя! - кричит. - Костя! Как ты можешь?" - И плачет.
А тот и говорит:
"Простите, вы ошиблись, меня зовут Николай Степаныч. А это моя жена Лена".
Нинка выкатилась, в глазах темно, все лицо залито слезами. Приходит домой. Ее встречает муж:
"Ниночка, что с тобой? Где ты была? Я вернулся с репетиции голодный, вот яичницу пожарил…"
И действительно, на сковороде недоеденная яичница.
Так эта Нина сама мне рассказывала: "До сих пор, говорит, не знаю. Костя это был у той женщины или нет". Уж больно яичница ее убедила. Вот сила детали!
Еще такая история…
Но это все были байки не для кино. А между тем начал звонить телефон. Попеки сюжета стали перемежаться восклицаниями и приглашениями зайти. И вскоре в комнату набилось много разного, но чем-то очень похожего люда.
Это были ребята и девочки. Все больше в свитерах и джинсах, узконосых туфлях, в сильно выхваченных спереди вязанках - все в соответствии с последней модой тех, шестидесятых в самом начале годов.
Юрке аушевские гости показались ничего себе, потому что трёп их был жив и интересен, знали они много и ничуть не заносились перед ним.
- Познакомьтесь, будущие, - подвел его Виль к высоченному парню, совершенно, кажется, лишенному жировой прослойки. - Я, заметьте, употребляю слово "будущие" как существительное. Это Юра Буров, режиссер, а это Володя Заев, оператор. Я ставлю на вас обоих. И не промахнусь.
- Как на скачках! - хмыкнул Заев. Зубы у него оказались желтыми.
- А я? - спросила очень высокая и совсем коротко остриженная девушка в облегающих брючках. Она шагнула из толпы и так и осталась вне ее - со своими яркими, щедро подведенными глазами, со впалыми щеками (был пик моды на худобу), лицом, намазанным темным кремом, но, как видно, наскоро, так, что кожа на шее осталась белой и стык был хорошо заметен; со своей тоже щедрой и искренней, открыто-оживленной улыбкой. Девушка осталась вне толпы, и Юрка теперь видел ее, куда бы их ни прибивало людским перемежающимся потоком. Вот Катя (ее звали Катя) сидит на полу, болтает с каким-то типом, тоже плюхнувшимся на пол. Вот она достает из висящей через плечо сумки длинную сигарету и, поднося к ней зажигалку, вдруг быстро взглядывает на Юрку. Этот взгляд; тотчас решил бы их отношения, если б она не улыбнулась и не кивнула приятельски. Что она, дурочка, что ли? Так поглядеть, а потом кивнуть?! Юрка подошел к ней, взял за локоть:
- Ты рубаха-парень?
- Нет, я девочка-жизнь.
- Такое амплуа?
- Вроде. Потому что не ною.