И тогда все вокруг начинает меняться и оживать – лица людей, которые сто раз видел, и кирпичи, и змеи, и самосвал с заляпанным глиной задним протектором, и даже, скажем, собака по кличке Босый, что тусуется у магазина в ожидании своей сосиски от случайного доброхота. Все они становятся такими, что те, кем они были только что, вдруг оказываются просто бледными призраками по сравнению с тем, кем они стали сейчас от музыки, а ты думаешь, да как же такое могло быть, что ты жил среди призраков выцветшего и скучного мира и мог не только называть это своей жизнью, но еще и радоваться с ней и даже говорить всякие фривольности женщинам и похохатывать. Как, Господи, я не сошел с ума среди этого пыльного сада в этой запыленной и тусклой жизни, где ни пение кузнечика, ни даже крики шакалов в ущелье меня не могли ни согреть, ни поднять в воздух от счастья. А сейчас вот мы идем все по воздуху, как по сияющему асфальту, и так и должно быть, потому что если не ходить по воздуху, как по асфальту, то кому такая жизнь нужна вообще.
Тут дело в том, чтобы не просто жить или разговаривать, а в том, чтобы услышать музыку даже там, где вокруг тебя ее больше никто не слышит и говорит матерные слова, когда пытаешься ему объяснить, что с тобой происходит, а он ничего не слышит и продолжает говорить матерные слова. Периклу никто не говорил матерных слов, потому что боялись, что он царь, а так бы непременно сказали. Вот и не надо ему ничего объяснять, ему, может, твоя музыка ни к чему, а тебе она дороже жизни, и не на словах, а на самом деле. Тебе она дочь и мать. Не надо этим чудакам ничего говорить вообще. А если уж есть большая охота, то можно поговорить со стенкой дома, или со старым цементным бассейном, или даже с каким-нибудь ангелом – в общем, с любым, кто эту музыку слышит, такие всегда есть на свете.
Они дошли до развилки, где жили татары, разводящие свиней. Свиньи и сейчас там хрюкали, а на земляной обочине толкались, блея, овцы. Морды у них были глупые – на то они и овцы. Из последнего в поселке барака вышла девушка в модных джинсах, с телефоном в руках и стала смотреть, как они спускаются в ущелье. Тут дунул ветер, и флажок в руках у Медеи заиграл и забился, как живой.
19
Знаете, тут ведь неважно, что за музыка, неважно. Из любой музыки можно выйти не куда-нибудь в окрестности, а именно что прямо к себе самому. Вот Витя однажды, пьяный, нес портвейн друзьям и заблудился, можно сказать, в трех соснах – забыл обратную дорогу от магазина к полянке над городом, где его ждали друзья. Стоит на мосту, как приезжий, с бутылками в карманах и не помнит, куда ему идти дальше. Это потому что он покурил травку.
И от травки у него возник в голове такой эффект – как только он вспоминал с облегчением, что ему надо с вином идти на полянку, так сразу же и забывал про это и опять мучился, пытаясь вспомнить, куда он идет. Так он стоял на мосту довольно долго, трудно морщил лоб и пучил страшно глаза.
И тут подходят трое молодых и высоких и говорят: отдавай портвейн.
– Не дам, – сказал Витя и стал соображать, как бы от них убежать, но убежать было нельзя. Витя решил, что можно ударить первого бутылкой, но сообразил, что бутылка может разбиться и вино пропадет, и друзья с девушками, которые ждут его там, наверху, так ничего и не дождутся.
Тогда обошлось – один из них Витю признал, в одной школе учились. Витя обнял его, как родного, посетовал, что никогда времени нет, чтоб отпраздновать как следует встречу, и ушел. А дальше – вот. Дальше он решил вспомнить лучшую музыку – и вспомнил. Стал напевать, отбивая такт, и тут словно пелена сошла у него с глаз. Он теперь больше не проваливался в беспамятство, как Савва, а усмехнувшись, легко взбежал по горным аллейкам на вершину, где ждали его товарищи и девушки.
Хороший тогда вечер получился. С музыкой все получается там, где уже ничего не могло бы получиться.
В этот день они ушли довольно далеко в горы. Горы это такие большие холмы, иногда зеленые, а иногда скалистые, белокаменные. Их никто не надувал, они появились сами, и никто не знает, откуда: то ли кому-то приснилось, что они есть, то ли их вытянули своим желанием наверх из глыбы земли прозрачные лески звезд. В горах много такого, что сразу не понять. В горах случаются вещи и события, каких на побережье никогда не увидишь. Вот думаешь, например, что справа у дороги лунный блик запутался в кустах шелковицы, ан нет. Это хрусталем сияет река, текущая в глубине бездонной пропасти и посылающая оттуда сквозь черные тернии и веревки зарослей свой живой трепещущий блик. Кто б мог подумать, что в этих кустах затаилась такая глубина – такая пропасть. Шагни – и не станет тебя, только шорох по воздуху пронесется.
– Отойди, – сказал Савва. – Лева, отойди.
Но Лева не отходил, стоял на самом краю пропасти и слушал, как там, в глубине, шумит речка.
– Лева, не надо, – сказал Савва. – Не смотри туда, пожалуйста.
– Если бы мы могли узнать себя, ничего не было бы жалко, Савва, – сказал Лева.
– Зачем, Лева, тебе надо себя узнать? – спросил Савва.
– Тогда бы все стало ясно, все! – сказал Лева и наклонился ниже, разглядывая ртутный блеск далеко внизу.
– Все равно что-нибудь бы еще осталось, – сказал Савва. – Я вот думал, что мне мозги совсем отшибли, и успокоился, а оказалось, что еще много чего осталось. Наверное, – тут Савва задумался, – наверное, даже больше осталось, чем пропало. Только другого.
– Я помню это место, – сказал Лева, показывая рукой на темный сарай у дороги. – Там чачу продают и мед. Мы давно уже идем, Савва?
– Давно, – сказал Савва, – наверно, несколько дней. Слышишь, как кузнечик поет?
– А куда мы идем, я что-то забыл.
– Мы идем по двум делам, Лева. Спасать Офелию и выйти на встречу с Богом Цсбе, сыном Уашхвы.
– Зачем?
– Цсбе хочет, чтобы люди жили дальше. И чтобы они все спаслись от своих кошмаров.
– Каких кошмаров?
– Разных, – задумчиво сказал Савва, – разных, Лева. Ты от края-то отойди, пожалуйста. А то земля поедет и сверзишься туда к чертовой матери, что тогда хорошего будет?
Тут Савва внезапно просветлел.
– Слушай, Лева, – сказал он, – как только ты встретишь Цсбе, ты сразу узнаешь себя.
– Да? – недоверчиво спросил Лева.
– А то!
– Ты мне правду говоришь, Савва?
– Я тебе правду, Лева, говорю. Узнаешь себя всего, как ты есть. И тогда можешь сигать куда угодно, и уже ничего с тобой не будет, а если и будет, то не больно.
Тут глаза Левы на миг зажглись желтым, как это бывает в фантастических фильмах про вещих ягуаров, и сразу погасли.
– Хорошо, – сказал он. – Хорошо, Савва. А что такое случилось с Офелией?
– Ты, Лева, чего? – встревожился Савва, – ты чего это, тоже все забываешь, что ли?
– Нет, – сказал Лева. – Я помню. Офелия пропала где-то в здешних местах. Приехал профессор Воротников, и мы пошли ее искать. Я только не помню, давно мы здесь ее ищем?
– Дней восемь, – сказал Савва, – а может, и около месяца.
20
Под утро стало холодно, костер погас. Эрик обошел спальник, из которого торчала курчавая голова Вити, и спустился к речке. Здесь уже было солнце, пахло свежестью, и в бурунах метались искры и радуги, как будто в утреннем зеркале с отбитым краем. Эрик наклонился над потоком и умыл лицо. И тут он все понял.
А что он понял, напрямую рассказать никому невозможно, и поэтому нам придется прибегнуть к запрещенному приему.
Во-первых, надо понять, что эти воспоминания пишут сразу несколько человек, в том числе и сам Эрик, и каждый из них, конечно же, вносит в повествование свой стиль, манеру изложения и качество слога. А во-вторых, вы, скорее всего, согласитесь со мной, что есть вещи, которые словами не передать. Вот например, вы влюбились первый раз, стоите на мерзлой аллейке напротив аэровокзала, весенний снег идет, а губы вашей любимой – легкие, как цветы, тяжкие, как росы, полуоткрыты, а на лицо ее колдовское падает свет фонаря. И вы качнетесь вперед, и обнимите, и пропадете в этом лице, в его росах и цветах, и тогда вас какое-то время больше не будет на свете, а будет то, что словами как раз и не взять.
Вот поэтому то, что понял Эрик, напрямую, конечно, не выразить, но это можно выразить при помощи магической картинки, в которой больше правды, чем во всех описаниях сразу.
Вот стоит Эрик с непросохшим лицом, с подбородка и с носа у него капает на рубашку, а видит он не только реку с бурунами и словно бы хрустальным дымом над ними, и даже не голое плечо Марины видит сейчас Эрик, а то, что иной человек и не увидит никогда за всю жизнь, сколько б ни напрягался. Да и то сказать, разве у каждого не своя собственная Марина, или речка, или видения! Впрочем, неважно.
Но Эрик-то видит свое!
Сначала он увидел петуха в виде костра на заборе. И этот петух сказал ему такое слово, что у Эрика дрогнули его белые неутомимые ноги, и едва не упал он в бурлящую под ногами речку. И после этого открылись его глаза. Вот лежат на траве его друзья – Савва, профессор Воротников, Лева, Николай, Медея, Витя, и на первый взгляд спят мирно и видят сны. Савва скрючился, как младенец в утробе, и редко вздрагивает. Николай чего-то закашлялся, перевернулся на другой бок и снова задремал. Медея… она прекрасна и смуглолица, она спит и видит свои матовые сны с луной и зеркальными витринами в драгоценностях. Но вот подходит к ним высокий человек и начинает их по-хозяйски ощупывать и переворачивать. Вот он перевернул Леву, распахнул у него рубашку на груди и начал укреплять там какие-то шарниры и деревянные втулки. Человек этот большой, спина у него широкая и сильная, движения точные. Он достал из своей сумки несколько фарфоровых лиц и задумался. Потом снял с Левы его лицо и укрепил на Левиной шее другое и задумался. Поднял Леву с чужим лицом на руках и повел его тоже к речке. Странная вещь! Как только он сделал первый шаг, так сразу и стал невидим, а видим стал только один Лева с чужим лицом, бредущий к воде, чтобы напиться или умыться. И сколько Эрик не вглядывался, Кукольника он разглядеть больше не мог, хотя точно знал, что тот здесь, рядом, сбоку от Левы.
Вот Лева наклоняется рядом с Эриком к речке и умывает свое чужое лицо, и у него тоже капает вода с носа и подбородка. Лева пытается войти в речку поглубже, но течение здесь быстрое, а камни скользкие, и он теряет равновесие и шлепается в воду, поднимая веер брызг.
– Тьфу ты! – говорит Лева и, судорожно балансируя руками, идет к берегу. Тут растет самшит – деревья, обросшие зеленым, свисающим с ветвей мохом, тут сумрачно и холодно. Лева идет под деревья, садится на землю и начинает стаскивать полные воды кроссовки. Тут Эрик снова увидел Кукольника. Как тот наклонился над Левой, свинтил ему новое лицо и поставил старое обратно. А потом исчез. Лева же продолжал стаскивать с ног кроссовки и выливать по очереди из них воду. Потом он снова надел их на ноги и зашнуровал. Эрик понял, что Лева даже не заметил, что у него только что было одно лицо, а потом другое, и вот теперь снова прежнее.
– Лева, – говорит Эрик, – ты чего это, упал?
– Ага, – улыбается Лева. – Хорошо, что мелко было.
Эрик думает, что сейчас что-нибудь случится и произойдет, ну, например, окажется, что это ему снится или еще что – например, что он вчера грамотно вмазался и ему до сих пор представляются всякие вещи, приятные, или не очень, – но ничего не случается. Эрик, вообще, знает, что когда ждешь, что вот-вот что-то случится, никогда ничего не произойдет, хоть до гроба жди. А вот если ничего не ждешь, то с тобой незаметно случаются такие вещи, что потом только диву даешься, как такое вообще могло с тобой, а не к кем-то другим, стрястись.
– Пойдем Эрик, – говорит Лева, – у Саввы кофе есть в рюкзаке растворимый, взбодримся. – Эрик идет за Левой, они приходят в лагерь, и тут Эрик останавливается, потому что не знает, как ему быть дальше со своими друзьями. Понятно же, что если тут хозяйничает Кукольник, то все его друзья не больше, чем какие-нибудь куклы, у которых отвинчиваются головы и руки, и тогда все не только лишь бессмысленно, но вдобавок и очень обидно, что тебя столько времени водили за нос. И еще Эрик думает, что раз его друзья – все куклы, то не кукла ли и он сам, Эрик? И еще он думает, упрощает ли такой подход ситуацию, или усложняет. В смысле, делает ли такой подход, что и он сам – кукла, ситуацию более терпимой, или нет. Эрик знает, что здесь все равно что-то не так, что не может быть на самом деле того, что он увидел… Но, дорогие дамы, преуспевшие в постижении поэтических тонкостей, вы-то должны знать, сколько вещей происходит на свете, несмотря на то, что на самом деле они вовсе и не происходят. Вот, например, муж избил жену за то, что она ему изменила, а она ему вовсе и не изменяла – так, пококетничала слегка в ночном клубе с тем парнем с серьгой в ухе, и всех-то дел. Т. е. этот самый муж живет так, как будто бы что-то произошло, несмотря на то, что этого вовсе и не происходило. И что же из этого следует? Что следует из того, что этот прямой и вспыльчивый человек живет в мире, где ничего не происходило, так, как будто живет он в мире, где это произошло. А это, думает Эрик, означает, что человек живет в вымышленном мире.
– Понимаешь, Лева, – бормочет Эрик, – если человек думает о себе то, что о нем думают другие, или, например, пытается думать вопреки им, то это значит, что он живет не своим умом, а заемным. В принципе заемный ум возможен. Некоторые философы, так они, вообще, утверждают, что не заемных умов, например, не бывает, что умы – все заемные. И это правильно. Но тогда какая разница – заемная у тебя голова или нет. Ведь если нет беды в заемном уме, то почему его, Эрика, так потрясло заемное лицо. И Эрик понимает, что его не заемное лицо потрясло, а тот хозяйственный подход, с которым Кукольник свинчивал и навинчивал на Леву голову, словно Лева не человек, а какая-то тряпка. Что обидно и невыносимо было смотреть на эту деловитость, превращающую Леву в какую-нибудь еще одну вещь, а Лева – пусть даже и с другим лицом – все равно единственный и неотменимый, и Эрик это твердо знал, и готов был плакать об этом, и драть обидчика когтями, если надо, и есть землю, если потребуется. И он подошел к Леве поближе и поцеловал его в мокрый затылок. От Левы пахло речкой и молоком.
21
А вот спрошу я вас, уважаемые дамы, посвященные в тонкие законы красоты, сидели ли вы хоть однажды с буддийским колокольчикам в руках – двумя звонкими металлическими получашками с выпуклыми китайскими драконами на них, соединенными кожаным ремешком. А если сидели, то пойдите со мной в это начало звука. Стукните эти два диска друг о дружку и послушайте, как возник между двумя драконами чистый и немного вибрирующий звук. А теперь поймите, пожалуйста, что вы и есть этот звук. Что и ваши глаза, и руки, и все ваше тело, а особенно сердце – соединились с этим вибрирующим и постепенно затухающим звуком.
Вот он уходит вместе с вами и вашим телом, с вашей душой и с вашими воспоминаниями во все стороны и одновременно в тоннель, похожий на тот, что у санатория "Красный штурм", с сосной и плеском моря на берегу, – уходит и затухает. И вы, и ваше тело затухают вместе с ним. Вот они становятся все тише и тише, ваше тело истончается до невозможности, затихает, вибрируя напоследок почти неуловимо для слуха, и исчезает. Остановитесь. Вы исчезли. Вас больше нет. Нет больше вашего звука.
И вот тут-то вас настигает первый тихий взрыв радости. Это первое ваше прикосновение к стране, в которую ушел звук и вы ушли вместе с ним. Из этой страны вы когда-то вышли и теперь снова прикоснулись к ней. Некоторые люди называют ее Ничто, но разве это не глупо? Разве может эта тихая и полная радость принадлежать ничто? Разве может этот бескрайний восторг, который вы сейчас ощущаете, быть ничто?
И вы понимаете, что из этого края родом не только звук колокольчика и не только вы сами – но все, что вас окружает и могло бы окружать: птица, сидящая на столбе террасы – ласточка, говорящая вам про жизнь своих птенчиков, и рыба, плывущая глубоко под мраморной гладью озера, раздвигая своим лбом темно-серебряные струи чистой воды… Или вот кабан в чаще, хрюкающий, весь в свалявшейся бурой шерсти, дерущий травяной наст, чтобы добраться до корешков, – и он тоже оттуда; и его поросята тоже, и бегемот, похожий больше на чудовищную субмарину с выпуклыми глазками и кожей, словно натянутой на нескончаемый диван, вот и он, бегущий, покачиваясь, к водопою под колющейся тонкой звездочкой – и он тоже родом из той тишины, которая полнее любой полноты, блаженней любого блаженства.
Зажмите же губы и глаза, дорогие дамы, и идите омыться к серебряным родникам под Мантуей или Флоренцией, ибо везде они текут и везде они ждут вас.
– А почему ты назвал меня дамой, – спросил Савва Эрика. – Разве я дама?
– Савва, – сказал Эрик, – так обращался великий Данте в своих сонетах к своим слушательницам, которым он доверял душу и сердце.
– Пускай, – сказал Савва, – пускай. Я люблю Данте. Я был во Флоренции. Я ходил и искал дом Данте, а потом выпил. Потом я выпил еще, а дома так и не нашел. Я лег спать в парке на той стороне реки, забыл, как он называется. Потом я проснулся, пошел искать дом Данте и снова выпил. Я позвонил в гостиницу жене, и мы встретились за столиком.
– У тебя была жена? Ты не говорил мне об этом, – сказал Эрик.
– Была. У нее были розовые губы, и мы все время ссорились, даже когда я не пил. Она пришла, села за столик, что стоял прямо на тротуаре, и мы начали ссориться. Вышла хозяйка и спросила, может, вам чем-то помочь. Но жена ее даже не заметила.
Она достала листок бумаги и перечислила мне все мои недостатки, которые туда выписала. Я тогда понял, что я ужасный, и заплакал.
– Ты мне ничего такого не рассказывал Савва. Надо же, жена, – и Эрик, сам того не замечая, презрительно улыбнулся. – Надо же…
– И потом я долго не мог жить на свете. Я тогда ушел от нее и начал дружить с бабочками и собаками. Бабочки полетели за мной сразу, как я понял, что я чертово отродье. Я тогда пошел в музей, пьяный немного, но не сильно, и они полетели за мной. Я ходил по залам с какими-то статуями – там залы, длинные, как тоннели, а они все за мной летали и шуршали, как дерево под ветром. А когда я вышел на улицу, за мной увязались собаки. Целая свора. Не знаю, почему это произошло. Они за мной целый год потом ходили, потому что я целый год плакал. Я думаю, они мне сочувствовали.
– За тобой целый год ходили итальянские собаки?
– Не знаю. Может, и итальянские. Я тогда много пил, я их не различал.