Клуб Элвиса Пресли - Андрей Тавров 8 стр.


– Слушай, Савва, – сказал Эрик, – а ты знаешь, что наш профессор с Данте общается. И не только. Он еще общается с разными людьми из прошлого и будущего. С Гельдерлином, например…

– Кто такой? – спросил Савва, – я не знаю, кто это такой. Я Данте знаю, а этого нет.

– А что профессор с ними общается, знаешь?

– Знаю, – сказал Савва. – Это ты, наверное, про Общество живых говоришь. Конечно, знаю. Я тоже с ними общаюсь. Я недавно с одной бабушкой общался – у нее все померли, а она смеется. Дело говорит не в этом. Я ей чашку чая с пирожком принес.

Накануне они шли целый день и, когда уже садилось солнце, вышли к альпийскому озеру с цветущими высокогорными фиалками по берегу. Озеро было похоже на зеркало, которое давно здесь лежало, отражая облака, птиц, а может, и звезды ночью. Потому что есть такой вопрос – что отражает озеро, когда в него никто не смотрит. Это вопрос трудный, и мне не хотелось бы в него вдаваться (понятно, что эту часть текста писал Савва), – но мы пришли к нему как раз вовремя. Еще оно было большое, красивое и будто запыленное, но это от облаков, которые в нем отражались. (А может, и не Савва, для Саввы слишком художественно.)

Мы остановились на берегу, разожгли костер и умылись в озере. Медея плавала и визжала – вода была очень холодная, а она плавала в одних трусиках – тоненькая, с грудью, как у богини Афродиты, и прекрасная, как сама жизнь (Савва, конечно, а кто же еще?).

22

Солнце зашло и стало холодно. Через час, словно та самая Афродита, наверху выбрались наружу, на поверхность, звезды, засияли над лагерем, замигали длинными ресницами. Если ночью затоптать костер, разбросав его остатки по земле, и прибивать их ногами, то вся земля покрывается огнями и огоньками, большими и маленькими, пульсирует, дышит. Таким же было и небо, только огоньки на нем были не красноватые, как от костра, а зеленые, белые и синие, и они разгорались и замирали, но все равно хотелось перевернуться вниз головой, чтобы они оказались под ногами и можно было бы по ним пройтись.

Николай лежал на земле и воображал, что вот он сейчас идет по небу, и все в его жизни налаживается – огоньки тлеют, разгораются, уходят в глубину, ему под ноги, откуда кто только не приходил невидимый, и кто только в нее не уходил, в эту гулкую до тишины бездну, похожую на опрокинутый муравейник, а он вот идет по этой звездной муке и кострищу, и сердце его успокаивается, а душевные раны заживают. Словно бы и в голове у него расширилось и прояснилось, разошлись мысли во все стороны, как светила, и легче стало дышать.

– Слушай, Николай, – позвал Витя, лежащий рядом. Ему было немного холодно, и поэтому он согнул ноги в коленках.

– Чего ты, Витя, не спишь?

– Ты знаешь, кто такой профессор? Как он, и вообще?

– Из Москвы приехал, – отозвался человек-лось, продолжая рассматривать, как стелется под его мерно бегущими копытами звездная стезя.

– А я знаю. Мне Савва рассказал. Он сказал, что профессор сначала совсем спился, а потом с ним что-то произошло такое, что он теперь вроде Будды Амиды или самого Иисуса Христа. Только в это никто не верит.

– Савва расскажет. У него любое дерево – Будда.

– А вдруг он правду сказал?

– Если он чуть не спился, то какой же он Будда, – сказал Николай, все еще следя за бегом млечных огней под копытами. Ему было жалко их терять из-за Витиной болтовни. – Либо ты спился, либо ты Будда. Будда спиться не может. Если ты спился, то, конечно же, ты в случае чего можешь и Наполеоном стать, и Буддой, но сам понимаешь, Витя, что это не серьезно. Что это белочка и ерунда.

– Так ты что, – загорячился Витя, – думаешь, если человек ошибся в жизни, украл или там спился, так он и Буддой стать не может?

– Нет, не может, – сказал Николай. – Грех не даст.

– А как же раскаяние, как же переоценка? – Витя от волнения даже сел. – Что ж, если тебе кранты, так и уже и с концами, что ли? Не… так быть не может. Перед человеком открыты все возможности – хочет, станет вором, хочет – Буддой, а хочет – огурцом.

– Что еще за огурцом?

– Это я к слову, – сказал Витя, – к слову. – Голос у Вити дрожал, было видно, что он волновался. – Если человек может быть алкашом, то он и всем другим может быть – звездой, или бабочкой, или огурцом. Иначе какая же это справедливость, иначе ведь труба получается, сплошные, блин, сумерки, а не жизнь.

– Вот ты, – сказал Николай, подумав, – ты хочешь быть огурцом?

– Я, например, не хочу, – сказал Витя, – а вот кто-то, например, захочет. И сможет, если очень захочет, – должен смочь.

Если человек не сможет стать, чем захочет, то все несправедливо и никого нет.

– Кого никого? – не понял Николай.

– Никого. И Бога нет, – тихо сказал Витя, и Николай услышал по голосу, как тот ужаснулся.

С озера долетел какой-то утробный звук, и Николай подумал, что, наверное, в озере сейчас хорошо видны звезды и что в нем живет странная говорящая рыба, которая, может, хочет сказать людям про них, но у нее отчего-то не выходит.

– В общем, он чуть не спился, а до этого у него много чего в жизни было. Семья, потом другая. Потом консерватория. А потом он спился.

– Чего ты заладил, – разозлился Николай, – спился, спился. Смотри сам не спейся.

– Я не сопьюсь, – угрюмо сказал Витя. – У меня дело есть, саксофон.

С озера снова долетел нехороший гулкий звук, словно кто-то кого-то проглотил.

– Вот ты говоришь, Будда спиться не может, а откуда ты знаешь, может Будда спиться или нет?

Николай прикрыл глаза, и теперь перед ними стояло бледное лицо Маши, такое, как у нее было той первой ночью, когда она его любила на открытой веранде его дома, ночью, в доме над кладбищем и тоже под звездами. Маша! – позвал Николай молча, – вернись, пожалуйста. Я один без тебя пропаду. – Потом он открыл глаза и сказал:

– Вообще-то Иккю закладывал. И Хотей тоже может заложить при случае, мама не горюй!

– А кто это? – спросил Витя.

– Будды, – сказал Николай, – просветленные люди.

– Вот я и говорю, – оживился Витя. – Тут не может быть такого, что раз ты пьяница, то тебе кранты на все времена.

Он помолчал, глядя, как в небе словно бы кто-то тихо прошел, качнув занавеску, но так, что его никто не заметил. Витя сказал:

– Савва говорит, что профессор необычайный святой человек и что сейчас уже никто не отличит святого от просто чувака, обыкновенного лабуха. Он сказал, что он необычный, что он даже и не святой, а Христос.

– Достал ты меня, Витя, – отозвался человек-лось. Он закрыл глаза, и теперь они с Машей бежали по звездной дороге вдвоем, и хоть им там было хорошо и свободно, как прежде, как тогда, на веранде, но Николай отчего-то все равно плакал, хоть и не мог понять, отчего именно. Наверное, оттого, что лицо у Маши было очень красивое и бледное, а ноги белые, и дорога не кончалась и никогда не могла кончиться.

– Он людей исцеляет музыкой и просто молчанием. Савва сказал, что он одного мужика исцелил от паралича, а еще бабку от алкоголизма. Что он сам видел. Причем, заметь, ничего не делал. Савва еще про Общество живых говорил, – тихо закончил Витя.

– Что за общество? – неожиданно заинтересовался Николай. – Что за живые? Ну-ка, ну-ка давай поподробнее.

– Общество живых, – обрадовался Витя, – это…

23

Конечно, мы все одиноки. Но кто сказал, что можно безвозвратно утратить связь хоть с одним человеком. При желании – это конечно. Можно сделать вид, что человека ненавидишь и желаешь вычеркнуть его из своей жизни, и он превращается для тебя в не человека даже, а в какую-то неприятную фигуру, витающую в твоей памяти, и чем больше ты его ненавидишь, тем большее оказываешься в обществе мертвых. Это может быть твоя бывшая жена, товарищ или еще кто-то подходящий, но как бы там ни было, ты из этих людей, пусть для тебя и не весьма приятных, делаешь теперь не людей, а проводников в царство мертвых. Конечно, им от этого ничего не будет, потому что проводники живут только в твоем воображении, но уж зато там-то они и набирают полную свою силу и ведут тебя по адресу и назначению, прямо в страну неживых. Потому что для того, чтобы попасть в царство мертвых, умирать не обязательно. И царство, и Общество мертвых существуют не только с той стороны видимой жизни, но и с этой.

Когда ты сам становишься мертвым, а из бывшего любимого делаешь проводника в Общество мертвых, то, конечно же, такого живого человека ты утрачиваешь, подменив его на плод своего воображения, который, однако, обладает вполне явной силой спровадить тебя в тартарары. И отныне ты живешь в аду, хотя внешне еще ничем не отличаешься от того, каким ты был всего несколько лет назад, когда у тебя была живая душа. А теперь она умерла. Потому что нельзя ненавидеть, врать, предавать, затевать диалоги с проводниками и при этом сохранить душу. Вот так ты и ходишь мертвый, причем не только среди живых, но по большей части среди всяких шоферов, министров, домохозяек, чиновников и парикмахеров, которые, как и ты, тоже давно померли, но продолжают наполнять собой футляр тела, цепляясь за него как за доказательство своего существования, дескать – вот он я.

Но тебя там почти что и нет больше.

Вот такие люди и составляют на земле Общество мертвых. Любят они редко и неистово. Врут отважно и иногда даже не замечают, что врут. Едят много и со вкусом. Кости их тел крепкие и прочные. Тела их налиты влагой, которую они принимают за силу, но это влага смерти и незнания. Все они не думают о смерти, считая, что она их настигнет не сегодня, а в другой раз. У большинства из них глаза стиснутые, как две монетки в тисках. Такая же у них и душа. Я бы и дальше о них писал, но мне это неинтересно – они внутри все устроены одинаково.

Я напишу здесь о другом обществе – об Обществе живых. Знаешь, знаешь, мой дорогой мальчик, когда ты как-то на юге идешь вместе с детским садиком в горы, а вокруг уже колдует самая настоящая весна, и воспитательница ведет первую пару за руку, и вот вы входите на тропку, ведущую в темные кущи буков… В этот момент ты как раз и забредаешь по тропке далеко в глубь чащи и вдруг видишь синий огонек на земле, и когда наклоняешься, понимаешь, что это цветочек, которому ты еще не знаешь названия, и нюхаешь его… В этот момент атлетические сферы мира останавливаются, Луна прекращает свое движение, а Солнце застывает на голубом южном небе. Волны больше не ударяют в берег, ветры уже не носятся по миру, сея панику, разруху и штормы. Выпрыгнувшие дельфины зависают в воздухе, а Атлант дивится на то, как, скрипнув, вдруг замер и остановился весь небесный механизм, состоящий из циклопических шестеренок, шкивов и цепей.

Остался только ты с фиалкой, синим огонечком, и его запахом.

И это первый голос, который ты слышишь, еще не понимая и не в силах расплести его на голоса всех тех, кто в него влился, как вода источника в воду источника. Ты еще не знаешь, что сейчас ты заодно со всеми теми, ради которых эта фиалка пахнет так непохоже на все остальное. Ты и имен-то их даже не знаешь, и может случиться даже такое, что, когда потом ты их услышишь, ты сперва не поймешь, что уже с ними знаком, знаком со всеми – и с Моцартом, и с Гельдерлином, и с протопопом Аввакумом или с Батюшковым.

В этом простом запахе присутствует столько голосов всяких светлых людей, что их и не счесть, и, конечно же, они ни за что не могли бы вместиться в этот, в общем-то простенький аромат синего цветочка, если бы что-то значили или были бы сами по себе. Но они не сами по себе и не состоят не из чего сложного, но в основе их жизни – простота, доведенная ими до совершенства их песен, музыки и добрых дел. А простота всегда входит в простоту легко и без остатка, потому что для существования ей вообще не надо места – вот она и сливается с крошечным цветком, входя в него вовнутрь и образуя с той стороны, глядящей на эту, – огромное Общество живых.

В минуту одиночества или предательства, когда тебе плохо и невыносимо жить, если ты позовешь кого-то из Общества живых, к тебе обязательно придут. Надо только звать тихо, отчаянно и не сомневаясь. И они придут. И тогда, когда к тебе придут, ты можешь попросить Моцарта поболтать с тобой, необязательно о музыке, в которой ты, допустим, ничего не понимаешь, а о самых обыкновенных вещах. Например, почему в детстве тебе было хорошо, а сегодня жить не хочется. Или почему птицы летают так, как будто свистит шелк. Или что тебе делать, чтобы сердце снова бодро забилось в груди, а не екало там досужим и тяжким грузом. Ты можешь поговорить о себе и своей боли с незнакомым тебе музыкантом, а он в ответ достанет пастушью дудочку и сыграет и споет так, что ты полетишь вместе с гусями по синему осеннему небу на юг или, наоборот, забредешь в тенистые сени с живым синим огоньком в их глубине и задохнешься от тихого его цвета и запаха. Словом, тебе не обязательно тупо глядеть в свою записную книжку или на список вбитых в телефон имен и перечитывать его, не находя ни одного живого голоса, который ты хотел бы услышать, потому что все живые голоса либо умерли, либо сейчас недоступны. Ты можешь просто сказать – помогите. И тебе помогут. И если ты скажешь искреннее, твое общение с тем, кто к тебе явится, не будет общением, склонным к нехорошим галлюцинациям, общением с шизофреническим субъектом, но превзойдет собой все твои прежние дружеские разговоры и даже, может быть, любовные слова близости.

Это потом тебе может показаться, что ты спал и тебе приснилось, как вы с Вольфгангом болтали про рыбалку, а сейчас ты чувствуешь, как лед в твоей груди постепенно тает, как блещет над синей волной ледяным серебром и марганцем вытащенный окунь и как жемчужные облачка, подгоняемые ласковым бризом, медленно кочуют над морским горизонтом, а вы с Моцартом хохочете таким заразительным смехом или грустите такой отчаянной грустью, что рыбы морские и звезды небесные тянутся разделить ваши смех и слезы.

24

– Видишь ли, Медея, – сказал Воротников, – я не могу ответить на твой вопрос так, как ты хочешь, – я имею в виду, при помощи однозначных слов, в которых, к тому же, мне всегда чудилась тоска, из них на меня глядящая.

– Вот и Савва говорит, что ничего нет, а я не верю, – сказала Медея. Они сидели рядом с деревянным мостиком через горную речку и болтали.

– Кое-что все-таки есть, – сказал профессор. – Более того, – вокруг нас есть все, что только пожелаешь. Даже смешно. Вокруг нас есть все что угодно, и даже сверх того.

– Я желаю, чтобы Савва на мне женился, – сказала Медея. – И много денег. И еще, чтобы у нас был мальчик. Я бы научила его мексиканскому танцу. Я видела фильм, где один парень танцевал мексиканский танец, а потом он сел на своего коня и ускакал, а все девушки плакали. Но я вас спросила не об этом. Савва говорит, что вы вчера разговаривали с каким-то Батюшковым, который давно умер. А я хочу знать, разве можно разговаривать с теми, кто умер.

Профессор засмеялся.

– Никто не умирал, – сказал он. – Кроме тех, кто умер еще при жизни. Но и это не навсегда.

– Я одного такого знаю, – сказала Медея, задумавшись и прикусив красивый рот, от чего тот стал страдальческим. – Сашка допился до того, что лежит, как бревно, целый день на кровати, а сожительница ему за выпивкой бегает. А он уже гнить начал. Я к ним как-то заходила, цветы принесла – вот же вонь у них стоит! А он толстый, белый, как тюлень, и вроде довольный даже.

– А ты хотела бы поговорить с Батюшковым? – спросил профессор Воротников, улыбаясь по-собачьи.

– Я бы лучше с Пушкиным поговорила, – сказала Медея.

– Попроси его, может он к тебе придет, – сказал профессор. – Мне кажется, он и его друзья не могут отказать в просьбе членам Клуба Элвиса Пресли.

– Боязно как-то, – передернула плечами Медея. – Еще скажет чего-нибудь непонятное. Кто я и кто он? Он же – Пушкин, его в школе учат.

– Попроси того, кого любишь, кого не боишься, – сказал профессор.

– Я вас люблю, – задумчиво сказала Медея, глядя на веер брызг под мостом. – У вас глаза добрые, и вы всех понимаете. Если бы я могла, я бы посвятила вам всю свою жизнь. Но у меня есть Савва, и поэтому я не могу разделиться на двух мужчин. Я вам по секрету скажу, один раз я разделилась, и потом целый год болела и даже кровью стала харкать, еле пришла в себя. А здесь хорошо. Вот бы никогда не уходить отсюда от этой речки. Ведь мы же можем тут остаться.

– Мы можем почти все, – улыбнулся профессор.

– Нет, – сказала задумчиво Медея. – Не все. Я один раз хотела, чтобы у меня была машина, белая, дорогая, а у меня до сих пор нет… А вон и Савва идет! Эй, Савва, постой!

Она вскочила на ноги и стала карабкаться наверх по склону.

Профессор посмотрел ей вслед и осторожно потрогал себя за подбородок. Он вспомнил, что Савва сегодня собрался охотиться на форель. А потом он сказал: Андрей, хорошо, что ты ее благословил в разговоре.

– Она очень красива и ничего не весит, – сказал Андрей. Он был без клобука, в каком-то завихрении то ли света, то ли мысли, и этот всплеск можно было принять и за туристический костюм, и за белый фрак – с равной уверенностью и ничуть не смущаясь от противоречивости видимого.

– Не весит?

– Да. Она легкая. У нее душа легкая и светлая, ты же сам знаешь.

– Знаю, – сказал профессор. – Андрей, – позвал он.

– Говори, – улыбнулся Рублев.

– Вот расскажи я про наш разговор, все будут думать, что я обкурился или еще чего. Но не про это я хочу поговорить.

– Глупые… великие люди.

– Нам надо подняться.

– Да, – сказал Андрей, – вам надо подняться. Рыбку половите, здесь рыбная ловля хорошая. Больше радости, брат. Не грусти.

Он подошел к Воротникову и обнял его. Тогда Воротников вздохнул и снова расширился на весь мир и за все видимые края вселенной.

– Не забывай, кто ты и зачем, – сказал Андрей.

А Воротников продолжал расширяться, хотя, казалось бы, расширяться уже было некуда, и он уже был и мужчиной, и женщиной, и собственной матерью, и собственной смертью. Звезды неслись сквозь него, потом проплыл в глазах какой-то лебедь, блаженно смеясь и запрокидываясь, и от этого сердце Воротникова тоже засмеялось. Киты плескались в море, в котельной рабочий бил жену, прозябало зерно, избы были похожи на звезды, сжатые в кулаки, все времена сошлись, как гармошка, взяли тихую ноту и пропали, и возник свет, а потом стало то, о чем он всегда знал и чем всегда был.

– Какую чепуху ты мне сказал, Андрей, – засмеялся Воротников, – бред сивой кобылы, брат!

– Научи их не ограничивать себя, – весело сказал Андрей Воротникову, словно издалека. – Идите, встретьте Цсбе… – но ему уже не надо было ничего слышать, потому что пришла улыбка живого пространства, которое было везде, и затопила его вместе с тишиной и звоном, еще более тихим, чем сама тишина, и оттого оглушительно ликующим. Теперь он знал все, теперь он сам был знанием, которое шло от него в мир. Он был им теперь и был им потом, и был с самого начала, и начало это и было им. А потом все уложилось в горную речку и склоны, поросшие низкорослым кустарником и можжевельником. И Воротников стоял на берегу, и дюжина бабочек вилась вокруг его головы, словно какая-то вторая воздушная и пестрая голова окружала настоящую голову профессора, и когда Савва увидел эту картинку, то начал смеяться и подпрыгивать, как на ринге.

Назад Дальше