И когда Шухлов заглянул в райский уголок и обнаружил Виталия сидящим за кухонным трафаретным столиком, с поникшей головой, в нейлоновой курточке с олимпийскими кольцами на ней, с двумя гофрированными вафельными стаканчиками мороженого в обеих посиневших руках, с этими непочатыми стаканчиками, которые Виталий держал вознесенными над столом, на уровне лица, и которые походили на необыкновенно толстые оплывшие свечи, - то испытал такое чувство, будто кто-то царапнул его за душу, а кто-то злым тоном упрекнул, что стыдно приходить пропахшим лакомой женщиной в то время, как у Виталия нелады с его избранницей в жестких затертых штанах, невезение, безответная влюбленность. Вдруг, в одно мгновение, Шухлов отбросил прежнюю мысль о том, что какая-то женщина спасет его от беды, а какая-то девочка поможет Виталию обрести мужество. К черту ежевечерний глоток коньяка и глоток любви, если Виталий, бедный родной Виталий, сидит один, и два стаканчика холодят его лиловые пальцы, и холодок закрадывается в его стойкое сердце! Так, ища каждый вечер ту, с которой делишь терпкий напиток, можно и вовсе забыть о сыне, у которого еще одна трагедия, иначе отчего бы Виталий сидел с этим мороженым, которым некого угощать, сидел бы в тепле, но словно закоченевший, сидел бы с таким выражением лица, точно молился или решал, что все теперь пропало?
Не надо жалостью добивать того, у кого поникшая голова и невеселый вид. Лучше подсесть к сыну, взять из холодной его руки порцию мороженого в размякшей вафельной формочке, вкусить густой студеной кашицы и придать лицу такое выражение, словно ты благодарен сыну за это угощение и извиняешься за позднее возвращение.
И Виталий очнулся и настороженно уставился на него ореховыми глазами, будто опасаясь, не предал ли он сейчас свою непостоянную подругу, а Шухлов почувствовал озлобление, внезапное и сильное, озлобление на ту, от которой он принес только что запахи сладкой жизни, а не на ту, из-за которой страдает Виталий, - да, на свою подругу, ловко обманывающую время и выглядящую такой молодой и опасно привлекательной, на эту Евгению, чье прошлое покрыто плотным, непроглядным мраком во имя жалкого настоящего, когда она вечерами зажигает единственный торшер для хромого вдовца и крадет его, Шухлова, у сына. Сейчас он и впрямь подумал, что Евгения крадет его у сына, словно от того, приди он вовремя домой, зависело бы иное настроение сына, и, досадуя уже на себя, он уронил влажный, протекающий, сочащийся молоком комок, остаток порции мороженого, в керамическое блюдце и по привычке растопырил пальцы над столом и потряс ладонями, как бы избавляясь от раздражения:
- Эт-ти куклы! Очень хорошо я их понимаю. О-очень!
- Я разве жалуюсь? - немигающие ореховые глаза сына, которые вечно, всю жизнь будут глядеть глазами жены, несли во взгляде упрек и отчужденность. - Мало ли что у Жени? И ты, пожалуйста, про Женю…
- Да я не про Женю, - поспешил оправдаться он, снова тряся ладонями над столом и уже от упреков защищаясь. - Никакого имени я не произнес. Хотя их имена одинаковые. Но я про своих знакомых. О-очень даже похожие имена!
И он, хмурясь, впервые подумал о том, что одно и то же имя у его женщины, уже неспособной приносить несчастье, и у той рослой девочки с наглыми ясными глазами, которая причиняет боль сыну и творит первое несчастье. Прежде, видя юную гостью в джинсах, подчеркивавших все выпуклости и несовершенные линии тела, он как-то мельком глядел на нее, точно уже теперь, а не через год надо было стереть из памяти это создание, что через год непременно полюбит другого, более властного юнца и упорхнет.
Он понимал, откуда озлобление на таких ясноглазых, как Женя, и не понимал, откуда озлобление на Евгению, но все равно полагал, что у них с сыном натянутые отношения именно из-за нее, чужой женщины из чужого подъезда, и что никого из них - ни его, ни сына - не спасут от семейной беды никакие красавицы, а спасет лишь мужская дружба. Надо жертвовать во имя дружбы и сына, решал он еще, и пускай потом, в пожилые годы, окажется, что жертвовал напрасно и терял последнюю любовь, но все же надо жертвовать теперь. Словно отрекаясь от всего, что заставляло его вечерами замедлять шаг в узких асфальтированных лабиринтах, и заказывая все пути к чужому подъезду, где свет торшера точно изымал его душу из мрака, он ждал ответного отклика от сына, ждал первого привета наладившейся дружбы, как сын шлепнет по плечу, этим жестом ободряя его, но сын сидел с судорожным усилием, готовый к бегству, что ли, и едва послышался стеклянный звук мелодичного боя звонка, сын в самом деле прянул к двери, Шухлов тоже грациозно проковылял за ним, чтобы предстать в семейном сборе перед тою, которую заждался сын и для которой сын берег до последнего теплую оплывающую свечку - тающее мороженое.
Может быть, бесподобным дивом казалась Виталию гостья, а Шухлов впервые пристально вгляделся в юного тирана, схватил взглядом и белое лицо, и немытую шею, отметил и бессменные джинсы с пузырями на коленях от недавнего долгого сидения, и серую кофтенку с распустившейся, поползшей, кудрявящейся ниточкой на груди, и замшевое каурое пальтецо со следами пальцев на рукавах, и новые, но столь неухоженные туфельки на толстой подошве, что они казались нарочито и наспех подделанными под изношенные. Возможно, влюбленному мальчику ее ясные глаза говорили о чистой ее душе, но ведь ясные глазки смотрели по-прежнему нагловато, а улыбка, которой прежде не замечал Шухлов на лице заносчивой девочки, теперь уличала гостью в неискренности, а хризантемы с потемневшими от прикосновений стеблями подтверждали улику. Но пусть, пусть Виталий полагает, что цветы, подаренные Жене кем-то из ее обожателей, предназначены для него!
Какой-то возглас обронила Женя и тут же обернулась, словно за ее плечами стоял и восклицал кто-то другой, а когда тут же вновь стеклянно пробил звонок и ступила в людную прихожую Евгения - то и оказалось, что недаром обернулась первая гостья, что за ней, девочкой, спешила женщина в эту же квартиру. В первое мгновение обе, женщина и девочка, с недоумением взглянули одна на другую, очень странным и долгим взглядом, словно каждая старалась опознать другую, словно один возраст примеривался к другому возрасту. Обе все еще не отводили глаз, зачарованные загадкой незнакомки. Но вот, разгадав незнакомку, юность с презрением смотрела на свое сорокалетье, а сорокалетье, тоже разгадав первую гостью, чуть ли не оплакивало свою юность. Табаком пахла юность, коньяком пахло сорокалетье. Чужие хризантемы протягивала сыну юность, и свои яблоки в целлофановом мешочке принесло Шухлову сорокалетье.
Диалог, спор, издевательскую пикировку затеяли светлые очи юности и черные гляделки сорокалетья, все это было немой, бессловесной распрей, готовой перерасти в скандал, в крики возмущения и проклятия, в свирепый хохот, но ведь мудрость и зрелость испытаны склоками и нелепыми сценами, и вот наступил момент, когда сорокалетье, уже с высоты головокружительного опыта, взглянуло сочувственно на юность, точно желая сказать, какие плоды принесет кому-то чье-то сорокалетье: уже никого вокруг, банально завершились романы, улетел за границу в трехлетнюю командировку славный негодяй, и в сувенирном замшевом кошельке с атласной прохудившейся подкладкой нет монеты, чтобы в нежный сиреневый вечер обновить перламутр на ломких ногтях, и никто не звонит, кроме верной дурнушки и праздной замужней толстушки, и вызывает грустное раздумье взгляд сослуживца с лысиной тыквенного оттенка, и по холодку, октябрьским тоскливым вечером, попадая в лужи искрящимися сусальным золотом комнатными туфельками, уже торопишься с яблоками к хромому вдовцу. Но хорошо, что все позади, скажет напоследок с молчаливой угрозой сорокалетье своей юности, а у тебя впереди на твоей стезе рытвины, кочки, ухабы, скользкий лед и заросли колючих роз, моя девочка!
- Пр-роходите! - поразился он, тормозя на букве "р" и пытаясь изобразить радушие, разводя руками в ущелье квартиры и обеими же руками натыкаясь на камни, оклеенные обоями с рисунком кирпичной стены. - Пр-роходите, пр-роходите!
Но его поняли превратно: сын и его вдохновительница улизнули из ущелья, поспешно щелкнув дверью, как орешком.
А он, все еще ловя эхо смеха, отголосок однозвучного дуэта, унисон беглецов, склонил седую гриву перед еще одной минутой счастья: вот и женщина с яблоками, обтянутыми целлофаном и похожими на восковые, а у сына согласие с лгуньей, а у него впереди всего лишь пятый десяток лет.
- Проходите, проходите! - спел он на какой-то мотив, уже гладко и без удивленного рычания, и повел гостью в райский уголок, стираясь не нахрамывать. Хромота его была легкой, но сколько обид было связано с нею в детстве, когда непременно хотелось играть в футбол и когда его вслух обвиняли в хромоте, если он неудачно бил по воротам! Сколько волнений было связано с этим и потом, в юности, в молодые студенческие годы, когда танго, фокстрот и рок-н-ролл сближали влюбленных, соединяли их потные руки и когда хромому надо было доказать, что в танце совсем незаметен его изъян, и что он, как все, порхает, лепечет необязательное, которое никогда не слышит партнерша, и что он даже превосходит всех остальных танцоров, прилагая некоторые усилия и потому выделяясь необыкновенно изящным рисунком танцевальных пируэтов, словно совершаемых им напоказ; и как он прощал, танцуя и чувствуя облегчение, неосторожного или беспечного хирурга Короткевича, в первый послевоенный год извлекавшего из его ноги осколок от разорвавшейся в играх тех лет гранаты в руках улыбнувшегося от боли косенького Ромки Бутовского, - да, как прощал провинциального хирурга Короткевича, который без злого умысла, а по небрежности, что еще хуже, недостойнее злого умысла, задел нерв на ноге, а затем, спасая ногу, сделал надрезы возле кипящей раны, оставил навечно грубые, лиловатые, как от электросварки, швы, которыми в детстве Шухлов некоторое время гордился, поминая на всех мальчишеских сборищах хирурга Короткевича, чтобы уже через одно лето и еще одну весну понять ошибку хирурга Короткевича и проклинать хирурга Короткевича, одного лишь хирурга Короткевича, а не войну и судьбу; и как везло ему в молодости лишь в те часы, когда он танцевал, когда с будущей женой, вечно улыбающейся, с постоянными припухлинками под глазами от улыбок, отчаянно, авантюристически договаривался о свадьбе, понимая неисполнимость своего бреда, а будущая жена отвечала с булькающим смешком, что уже считает за честь быть его будущей женой, и тогда-то он единственный раз ошибся в танце, споткнулся на ровном месте или замедлил с пируэтом, а потом все танцы молодости провел блестяще, будто на одном дыхании, из вечера в вечер, из весны в весну, да и песенки, под которые танцевал, складывались в одну переливчатую мелодию, где можно было тасовать или заимствовать слова: домино, домино, будь веселой, не надо печали, и эта песня за два сольди, за два гроша, и вспоминаю я вишневый сад, и не спится юному ковбою, тоска по милой парня мучает, и самая нелепая ошибка - то, что ты уходишь от меня, и ночкой лунною, девчонка юная, из-за тебя погибнет, кажется, студент.
Жена, которой не было, то уходила, то приходила, то забирала в вечность воспоминания, то приносила новые. Значит, им еще долго коротать жизнь вдвоем. Сейчас она была в знакомой псевдокотиковой шубке, по рукаву которой, помнится, всегда скользила его кожаная перчатка, когда он брал ее под руку.
Облетая прошлое, он не сразу сообразил, почему перед ним не жена, а эта женщина, беспрерывно говорившая о чем-то, эта женщина, героически боровшаяся с приметами сорокалетья, эта Евгения, с ухоженной, чистой, но уже толстой кожей лица, с удлиненными глазами, отливавшими черной полировкой, с улегшимися крест-накрест на груди руками, которыми она держала, самое себя за ключицы.
Недовольный произволом судьбы и наметившимся подменом лиц, он спросил издали, оттуда, где простиралось прошлое:
- Что?
Она говорила так, что, заслушавшись, можно было легко обмануться щелканьем птицы. А он думал о том, что жизнь со второй женой, случись такое, это всегда жизнь с контрабандой воспоминаний о первой жене.
- Проходите, проходите… - пригрозил он, вдруг так четко увидев простой житейский ход этой женщины с двумя золотыми цепями вокруг шеи: он овдовел - и для нее открылась вакансия.
В третий раз отчеканив начальную строку, он как бы задумался над черновиком скандала, не зная, уместен ли он теперь, когда сын обнадежен на весь вечер, и впервые обратил внимание на ее новую кофточку цвета нежной плесени. Нынче он уже прикасался к тончайшему ворсу, более светлому, чем этот, и удивлялся, что за какой-то час кофтенка претерпела метаморфозу, и понял, что это уже другая, припомнив, как плодотворно Евгения вяжет. Да, вот и приходится чаще менять наряды, прихорашивать возраст или засекречивать свои лета, вот с отборными яблоками к вдовцу, вот и ожидание в сорокалетних глазах: сейчас заструится лирический ручей беседы! Он догадался, почему прежде она с каждой встречей выглядела неузнаваемой: незнакомая шерстяная одежка на ее плечах не только была ей всегда к лицу, но и убеждала в том, что она выглядит еще краше, чем вчера. И эта смена нарядов, эти бессчетные пушистые одеяния словно заставляли его биться над каждодневной загадкой, думать, отчего она лучше, чем есть на самом деле, и отвлекали от ее прошлой жизни. Правда, он сознавал: пока его не бесит ее прошлое, ее экс-мужья и последний славный негодяй, временно скрывающийся за кордоном, - есть надежда, что он не влюблен.
- Очень хорошо я тебя понимаю. О-очень! - вяло воскликнул он, противясь натиску внезапной, неиспытываемой ранее ревности. - Этот несравненный твой, который за границей… Саша, Коля, Вася? Или Эдуард? О-очень может быть! И пока он там, почему бы не обольстить вдовца? Вдруг этот, несчастный, хромой, вдовец, влюбится? Очень, о-очень мило!
"Что это я сказал? - в удивлении спросил он у себя же, точно репетировал сценку из чужой жизни. - О чем? У Виталия мир с Женей, а я Евгении… Зачем я так? Да имею ли право? Сорок лет каждый жил по-своему, в моем доме еще висят вещи жены… Зачем я устраиваю облаву на незнакомцев?.."
И он потянулся рукой к яблокам в прозрачном мешочке, составившим цветную трубу, зашуршал пленкой, чтобы отвлечь гостью и не дать ей возможности оспаривать все эти слова.
Лицо ее вмиг похорошело, гнев вернул ему свежесть и молодость.
Шухлов боялся моргнуть, чтобы не исчезло замечательное видение: напряженное, как при поцелуе, лицо и почти влюбленный от злости взгляд. Теперь-то, моментальными снимками памяти получив высокую фигурку в разных нарядах, он словно выстроил ряд превращений Евгении, все более облагораживающих и делающих женственнее ее строгий облик, - вплоть до этого мгновения, когда она, пытаясь крикнуть или возразить, приоткрыла вишневые губы, обнажив кроху золотца во рту, и ее лицо стало таким одухотворенным. Прежде, мысленно называя ее не без некоторой иронии хорошо сохранившейся красавицей, он все же полагал, что заблуждается: ведь такие, высокие и стройные, женщины были не в его вкусе. Но что теряешь, называя красавицей ту, которая спасает тебя от тоски и мрачных мыслей, сопутствующих одиночеству? И она, точно улавливая его равнодушие, каждый раз представала в восхитительной кустарной кофточке, и если одна мохнатенькая вещь добавляла нежности ее строгому лицу, то другая уже придавала темноватому от природы лицу приятный телесный цвет.
- К чему этот список мертвых душ? Какие-то имена, какой-то Эдуард… И почему я должна была обольщать вдовца? Может, я из сочувствия, именно из сочувствия! И сейчас я открою самую большую тайну, которую поклялась держать в самых недоступных тайниках своей души… Я из сочувствия, именно из сочувствия принимала тебя с твоей бедой, потому что я несу вину за твою беду, я ведь дочь хирурга Короткевича, которого ты столько раз проклинал при мне. Помнишь, я проговорилась, что тоже из Гомеля? Я проговорилась - а дальше задохнулась, дальше молчала в надежде: вот сейчас тебя осенит, найдет озарение… А ты обрадовался тому, что мы из одного города. Как мне больно было видеть твою радость. И тогда я поняла, что если нет уже хирурга Короткевича, то всю его вину я должна взять на себя и хоть чем-то помогать тебе, корректировать твою судьбу. Это громкие слова, но я из самого искреннего сочувствия! И ты можешь выместить зло на дочери хирурга Короткевича. У меня фамилия другая… господи, у меня уже было несколько фамилий, но я все же дочь хирурга Короткевича - посмотри на эти брови, глаза, руки, вслушайся в голос, потому что у отца тоже был такой же щелкающий говорок!
Она говорила все это с каким-то нежным гневом, а Шухлов находил, что вот сейчас, когда можно вернуть ей последнее яблоко, хочется смотреть на нее, на брови, подозрительно напоминающие другие брови, и в глаза с знакомым удлиненным разрезом и не скрывать, что все же больше нравится она во гневе. Так мы и расстанемся теперь, подумал он, непременно теперь, когда она нравится больше, чем прежде, и почему-то принялся исследовать черты ее лица, утверждаясь в сходстве с тем, которого он помнил в свои десять лет, а проклинал и в сорок лет. Будто повеяло из прошлого удушающим хлороформом от белого купола маски, наложенной на рот, и будто он стал считать до десяти, как велел бровастый Короткевич с землистым лицом, стал считать свои годы, и продолжал считать, уже находясь в полуопьянении, дальше, и было странное ощущение, будто холодком стягивает мозг, а потом ощущение ваты в мозгах, а потом первая в жизни кончина, и первое воскрешение, внезапное пробуждение среди операции, и легкая, приятная, покалывающая боль в ноге, и белые движущиеся трупы у операционного стола, и тихий стон, после которого опять, точно он страждал хлороформа, приставили наркозную маску, и плавная езда на больничном транспорте, на какой-то тележке на мягком ходу, начальный этап путешествия от детского страдания к пожизненному.
Обычный трюк его нервной системы: когда случалось терять приятеля, прикидывавшегося приятелем, он становился в тот миг спокоен, словно кто-то в нем, крепкий да тертый, напоминал, что после гибели жены уже не может быть хуже.