Вольная натаска - Георгий Семёнов 7 стр.


Уходил из лесу, когда совсем уже рассветало и петухи прекращали песни. Из четырех глухарей был взят только один, которого разрешено было убить районному прокурору. Бугорков подвел его к глухарю, попросил прощения у птицы за предательство, и, когда та упала после выстрела и побежала, подраненная, волоча бурое крыло, он с бранным криком успел вскинуть свое ружье и добить птицу. Прокурор был ему очень благодарен и, уезжая, подарил красивый китайский термос, похожий на большую красную елочную игрушку. Теперь, когда охота подходила к концу, Бугорков решил на свой страх и риск "отдать" еще одну птицу внуку. Внук, узнав об этом, рассмеялся как сумасшедший и, хохоча и прыгая от радости, приговаривал в восторге: "Ну дед! Спасибище!"

Приближался вечер, вернулись из Воздвиженского Анна с Клавдией Васильевной, потекли опять разговоры, зашумел самовар, засветилась керосиновая лампа, по стенам зачернели большие тени, осветились теплые лица, радость тихая и скрытая прорывалась вдруг быстрым и игривым голосом, смехом, доброй улыбкой.

- Ложись, Коля, - говорил дед. - В два часа выходить. Так отдохнуть перед охотой, чтоб рука крепкая была и глаз верный. Идти четыре километра до тока, а по весеннему лесу это знаешь - за десять покажутся.

А Клавдия Васильевна игриво поругивала деда, с женским сердоболием жалела внука, которому дед отдохнуть мешает. И чувствовал себя Коля так хорошо, так по-младенчески радовался этим заботам о себе, что, когда я сам думаю о Коле Бугоркове, у меня сердце сжимается от тоскливой зависти. "Вот ведь, - думаю я тогда, - как повезло человеку в жизни. Живет в Москве, а в трехстах километрах живет родной дед в доме, в котором началась бугорковская фамилия и в который он приезжает чуть ли не самым желанным гостем".

Я знаю таких счастливчиков и всегда завидую им, потому что во всей России нет у меня ни одного живого родственника, а мертвые мои предки все лежат на Даниловском кладбище, а один и вовсе на берегах Немана, где застала его война.

Вот и завидовал я Коле Бугоркову, живым его и крепким корням, ощущая себя рядом с ним, с темно-зеленым дубком, подрезанным, подрубленным тополем, выросшим в дырке среди асфальта, на маленьком земляном пятачке, укрытом чугунной решеткой. В такие минуты отчаяния я ненавижу свой город, сутолоку его улиц, дым, пыль, шум, сеть проводов над головой, камень, в который крепко вцепились мои корни, и чувствую себя в такие минуты больным ностальгией - вырваться из каменных объятий, убежать, спрятаться, отсидеться где-нибудь в тишине…

"Тишины хочу!!!"

И еще тоскливее и горше становится, когда поймешь вдруг в тысячный раз, что бежать-то и некуда. Некуда бежать! А к чужим людям теперь не поедешь. Не в каждую избу теперь пустят не только пожить, но и переночевать-то за рублик. Было время, когда и задаром пускали, не спрашивая, кто ты и почему тебе негде укрыться ночью. Теперь телевизоры, коротковолновые приемники, холодильники, серванты, а то и автомашина во дворе под навесом: всё теперь люди знают, а путник, стучащийся перед ночью в окно или в дверь, не удивит теперь никого и никого не обрадует - грязь в избу, неудобства, стесненность, да и много их теперь, туристов этих, шляется по Руси.

Туристом не хочется прийти к людям! Вот и некуда бежать стало. Есть, конечно, исключения, да и рублик на дороге просто так не валяется. Но когда за рублик пускают, ты не гость для хозяев, а дачник. Совсем другое к тебе отношение, без любви и любопытства, и не живется тебе у таких людей, тянет опять домой, на свой высокий этаж, в свое тепло, на свой скрипучий диван.

Но тоже надо сказать: когда это было, чтоб горожанин какой-нибудь взял да и пустил в квартиру свою незнакомого человека, который проездом оказался, допустим, в Москве без крыши над головой? Никогда этого не было. И я далек от мысли упрекать кого-нибудь из людей, не пустивших меня в свой деревянный дом.

Палатка теперь мой дом, парусиновая нора с тусклым окошечком, или гостиничный номер, а уж в лучшем случае раскладушка в избе какого-нибудь егеря вроде Александра Сергеевича Бугоркова.

Он все-таки заставил внука лечь. Но раскладушка, на которую улегся Коля, попискивала пружинами, и ему не спалось.

К вечеру неожиданно подул ветер, набежали облака, плотные и сырые, и заря оранжевой щелью светилась на закате, не предвещая погоды. А к ночи и совсем стало плохо: пошел редкий, рваный дождичек, постукивая в темноте по стеклам. С шипением набрасывался на кровлю, тормошил старый дом, но вдруг утихал, и тогда Коля с надеждой вслушивался в эту короткую и мучительно желанную тишину. Но ветер опять проносился за окнами, опять постукивали дождевые капли, и опять пищали пружины раскладушки, на которой ворочался без сна, вздыхал и маялся Коля Бугорков.

Фонариком он изредка освещал часы на руке и с тоскою убеждался всякий раз, что время идет с такой медлительностью, от которой можно просто взбеситься. Иной раз он пытался представить себе огромный шар Земли и ту его часть, которая теперь во тьме, и это ему удавалось: он словно бы слышал, с какой бешеной скоростью крутится громадный шар, а ветер за окном усиливал это впечатление, будто бы ветер оттого и шумел, что шар крутился. Так от скорого поезда, когда едешь зимой по заснеженным степям, поднимается метелица и все вокруг словно бы курится от ветра, мимо окон несутся снежинки, и покачиваются придорожные кусты, хотя светит солнце, а степь лежит под снегом в зимнем морозном покое.

Ему было странно подумать о Земле и о ветре, который уже не порывами дул, а ровно и упруго, уже не игрался котенком, а вырос, заматерел и стал скучной, невеселой кошкой с презрительными глазами.

Он очень боялся этого ветра! Мысли его улетали в мрачный лес, в его монотонное елово-березовое гуденье, он внутренним своим взором видел угрюмых глухарей, сидевших на качающихся ветвях, и молил их не обращать внимания на ветер и дождик. "Ну пожалуйста, - твердил он как заклинание, - сделайте милость! Я вас очень прошу, запойте утром. Милые глухарики, ну что вам этот ветер? Вы ведь старые, испытанные бойцы, у вас мохнатые лапы и черные бороды, вам ли бояться какого-то дождика и ветерка! Спойте, пожалуйста. Для меня. Я никогда еще не слышал вашей песни. Неужели вы не споете?! Глухарики, милые!"

Около часа ночи он не выдержал и поднялся. Дед спал на печке, Коля тихо оделся. В носках прошел на кухню, фонариком осветил керосиновую лампу, ибо электричества не было уже четвертый день, вынул стекло, пальцем снял с фитиля керосинно-горелый, едко пахнущий нагар и, чиркнув спичкой, которая с каким-то, казалось, реактивным шумом зажглась в тишине спящего дома, поджег фитиль. Стекло выбелило пламя, разъярило его, а Коля в его свете достал с печи болотные сапоги, резина которых размякла от тепла, и обулся.

- Не спал? - бодро спросил дед, и Коля услышал улыбку в его голосе. - Мне тоже чего-то… Ну давай вставать… Времени-то сколько?

- Час уже, - шепотом ответил Коля, весь сжимаясь от радости. Ах, как он любил деда в эти минуты!

- Рановато… Ну да пока чай разогреем… пока что…

И дед словно бы стек с печи, бесшумно и по-молодому ловко опустился на лавку, а с лавки на остывший пол. На ночь он не раздевался, лег в мятых своих перемятых брюках, которые уже даже и не казались мятыми, и в вечной своей рубашке в клетку, в ковбойке, как почему-то называются такие рубашки.

- А зачем чай-то? - спросил Коля с сомнением. - Потом попьем… Дед, а ветер-то! Всю ночь шумит. Как думаешь, ничего?

Александр Сергеевич не смог, конечно, огорчить внука, сказав ему, что это не только "ничего", а вовсе даже очень плохо для охоты, глухари вообще могут не петь в такую погоду. Прикинулся бодрячком и, зевая, сказал:

- А чего им ветер! Запоют! А без чая, Коленька, нельзя, милый. Ночью придем на ток и там часок еще просидим, пока рассвенёт… Ночи холодные.

И дед, вытащив из печи теплый чайник, стал разжигать керосинку, от которой тоже резко запахло жженым фитилем и копотью.

Босые ступни ног у деда были белые-белые, а стопа была легкая и жилисто-упругая, с длинными и тоже упругими пальцами, с белыми и чистыми ногтями.

Коля даже улыбнулся, разглядывая дедовские ноги, и сказал с восхищением:

- Во, дед, интересно! У меня точь-в-точь такие же ноги как у тебя. У отца, я помню, толстые были, а у нас с тобой, дед, узкие… Почему это?

- Потому что отец твой в мать пошел, в покойницу, в твою бабушку, а ты в меня! Это, Коль, тоже я думаю, барская кровь в нас с тобой. Отчего я охоту так люблю и ты любишь.

а отец твой не. любил… Хорошо хоть, что ружье купил. Видишь, дело-то какое! Все к одному сходится, к самсоновской крови… А ты видишь как верно подметил! Молодец. Я и не думал об этом никогда, а ведь у отца твоего, верно, нога была как кормовая свекла с пальцами. Ну ничего, ничего, Коленька, милый… Мы еще побегаем на своих-то ножках, человеку ноги легкие нужны, не топтать землю, а ходить по ней… Вот мы и ходим с тобой. Бегаем на охоту. А глухари, не бойся, запоют! Куда им деваться?! Весна, так что ж тут поделаешь - надо петь. Я и то весной веселей делаюсь, хоть и спеты, мои песенки все до одной.

- Э-эй, песельники, - в полудреме сказала из комнаты Клавдия Васильевна. - Супу бы поели… Куда вас несет, господи. Ночь на дворе, а они… та-та-та, та-та-та… Скоро вы уйдете-то?

- Скоро, скоро… Спи давай. Нечего! Чайник долго зудел на тусклой керосинке с прокопченной слюдой, долго из носика курился парок, а вода никак не закипала.

- А чего его ждать-то! - нетерпеливо восклицал шепотком Коля. - Давай так пить, вода-то ведь кипяченая.

- Успеем, Коленька, все успеем. И чайку попить, и на ток прийти вовремя. А как же! Сейчас он закипит, мы чайку бросим в заварку. Без горячего чаю плохо. Э-э, брат, а чего я тебя спросить-то все время хочу, да забываю. Дробь-то у тебя какая в патронах? Нолёвка-то есть? А?

- Нету, дед…

- Вот те и собра-ались!

- Да, не бойся ты, де! У меня ружье бьет так, что и двойка будет в самый раз.

- Мелковата, мелковата… Ай-яй-яй! Как же это я вчера сплоховал? Мелковата дробь, а у меня калибр-то двенадцатый… Давай-ка сейчас быстренько перезарядим, а? Ну-кась подойдешь, ударишь, а он улетит, а? И ляжет костями где-нибудь… Жалко.

- Не бойся, говорю. Не ляжет… Он у меня тут же ляжет. Мне б только услыхать его, мне бы… Убить, конечно бы, но и услыхать, подойти к нему… А убить-то… Убить - это… вообще, счастье… Не верю я в это. Не буду я перезаряжать! Не буду, дед! Говорю тебе, у меня ружье гениальное. Я же знаю!

- Ну смотри, Коленька, дело хозяйское. А может, и правда супу съешь?

Опять в тишину вкрался сонный голос Клавдии Васильевны:

- Ты не спрашивал бы, налил парню, он бы и похлебал.

Но Коля Бугорков ото всего отказался. Выпил только чашку крепкого сладкого чая и съел плавленый сырок без хлеба.

Без десяти два они, уже не таясь в тишине, не осторожничая, глухо протопали в своих резинах к двери, шумно растворили ее и плотно захлопнули за собой. Коля Бугорков снял со стены в сенях холодное и приятно тяжелое, ласковое своими линиями, своей ореховой плотностью и полировкой ружье и вслед за дедом вышел в темень весенней ночи.

- Фу, черт, - сказал он, - какой ветер сильный, а?.

- Это он здесь сильный, - откликнулся Александр Сергеевич. - В лесу-то потише будет.

И они, примолкнув, пошли через луг. Дед шел впереди. Жиденький свет фонарика мазал желтым цветом кочкастое травяное бездорожье, выхватывая из тьмы то золотые пушинки какого-то куста, то рябящую под ветром лужу. Короткие голенища литых сапог пошлепывали по тощим его икрам, и слышно было, как что-то словно бы хрюкало в них внутри. Коля Бугорков тоже светил перед собой, то и дело поглядывая на небо, надеясь увидеть в его темноте хоть одну какую-нибудь звездочку.

- Ладно, хоть дождя нет, - громко сказал он.

- Да, - неохотно отозвался Александр Сергеевич, и Коля понял, что надо помолчать: дед не любил разговаривать на ходу.

Когда они подходили к лесу, с какой-то лужи поднялась с шумом пара кряковых уток. Утка хрипло закричала от испуга, и Коля успел лучиком света мазнуть по ней летящей: увидел изогнутую шею, напряженно машущие косые крылья, блеснувшую бусинку глаза… Но утка тут же растворилась во тьме, а ветер отнес ее крик и посвистывание крыльев.

- Дед, утки! - сказал он в восторге.

Но дед промолчал. Он еще с вечера все подробно объяснил внуку, постарался как можно точнее передать песню глухаря, его щелканье, точенье и даже заставил его под это свое точенье пройтись по комнате, смотрел, как внук ногу ставит, и недовольно морщился, ругался, когда тот не успевал вовремя остановиться. "Ну все, - говорил он ворчливо, - можешь идти домой. Глухарь слетел. Кто ж так ходит! Ты ходи так. - И он показывал, как надо подходить, как ногу ставить, чтоб успеть вовремя замереть на месте. - Сначала ставь пятку, а потом всю стопу, как на колесах иди и в коленках пружинь. Вот так… Да не так, господи! Ты тут не чечетку отбивай, а говорят тебе, как на колесах, мягко, перекатываясь с ноги на ногу… Во-от! Ну еще давай… Так… А ружье как держишь? Руки где? Ружье стволами вверх и чтоб казенник на уровне подбородка был, чтоб это не палка какая, а оружие твое, рука твоя, понял? Весь как рысь, во! Как кошка. Не крадись, не крадись!.. Ты иди и поспешай, чего ждать-то! Тут только успевай: раз-два - и стоп! Стоп! Вот…" Женщины смеялись, как дед внука своего обучал, Коля тоже не мог без улыбки исполнять все эти движения посреди избы, а дед был серьезен и строг, как и подобает быть учителю.

Теперь же, войдя в лес, он молчал. Лес во тьме был неузнаваемо глух и суров. Свет фонариков усиливал, это впечатление: поваленная елка на пути, растопырившая сухие свои сучья, которые пепельными щупальцами перекрывали все освещаемое пространство впереди, казалась непроходимой преградой. Но дед лез в эти сучья, в серую их, колючую паутину и каким-то чудом оказывался уже по ту сторону елки. А следом проходил и Коля, хотя и царапали ему лицо ломкие и цепкие, как проволока, ветви. Стволы засахарившихся старых елей казались такими огромными, каких никогда еще и не видел в своей жизни Бугорков, хотя и ходил по этому лесу множество раз. Утопающие в мокрых мхах ноги не находили опоры; чудилось, будто они с дедом зашли в болото, в несусветную какую-то глухомань, в чертовы кулижки.

Хотя и пяти минут не прошло с тех пор, как они углубились в лес, Коля Бугорков уже не мог понять, в какой лес они зашли, в каком направлении идут и где теперь деревня Лужки, где дорога и где река Тополта. Он удивлялся все больше и больше на деда, который, ни разу не замешкавшись, шел и шел по этому страшному бурелому, которого отродясь не видел Коля в здешних чистых лесах, ломился, как лось, сквозь болота, шваркал селезнем на пластах жесткого и рассыпчатого, как белый речной песок, снега, уводя его в неведомую глушь, в мрачное ведьмино царство… И странное дело, он впервые, в жизни почувствовал свою вторичность рядом с дедом, свою беспомощность и подспудный свой, потенциальный страх, который тут же схватил бы его за грудки, если бы вдруг старый его дед взял бы да и исчез, не дай бог, оставив его одного в этой новоявленной тайге, в этом жутковатом, глухо шумящем невидимыми вершинами, черном, буерачном лесу, среди бесконечных, громадных серых паутин мертвых деревьев, упавших в мокрые мхи и поросших непроходимым кустарником, который все время мельтешил в желтом свете электрического фонарика, хлестал по лицу, по рукам, по одежде. Как до сих пор он еще не свалился, не выколол глаза, Коля уже и не понимал. Он потерял всякое ощущение времени и места. Ему казалось, что они в который уже раз переходят одну и ту же упавшую ель, продираясь сквозь ее сучья, возвращаются и опять лезут через нее или под ней, чтобы снова вернуться и проделать то же самое, хотя, конечно, он понимал с каким-то испуганным восхищением, что они идут все дальше и дальше в лес. "Как же дед один-то тут ходит по ночам! Аи да дед! - думал он, запыхавшись от скорого хода. - Не боится и дорогу не теряет! Вот это дедуля. Аи да он! Ну дед - не знал я тебя, оказывается. Как же я люблю-то тебя, дед!" С восторгом и удивлением поспешал он за дедом, стараясь не отставать но и не идея слишком близко, чтоб не хлестались ветви, и были минуты, когда ему чудилось невероятное: словно бы они с дедом не в ночном лесу, а в мрачной пещере со всякими там сталактитами и сталагмитами, и нет конца и края этой подземной дыре, освещаемой хилыми лучиками карманных фонарей, бегающими, шныряющими, дрожащими крыльями света.

А дед вдруг остановился и, когда Коля поравнялся с ним, сказал бешеным каким-то шепотом:

- Теперь потише иди. Недалеко теперь. Ветками-то не трещи.

- Да как же тут… не потрещишь-то? - тоже шепотом спросил внук, но тут же пообещал: - Ладно, постараюсь.

- Теперь почище лес пойдет. Березы, а среди берез елки. Вот… какой ток у меня. Не ток, а театр. Хочешь курить; кури сейчас, там нельзя. - И дед качнул головой во тьму в том направлении, где находился глухариный ток.

В глотке все пересохло у Бугоркова, он с непривычки запарился, но близость тока так ошеломила его, а запрет на курение, который, как приказ, прозвучал в дедовском бурном шепоте, так напряг все его мышцы, нервы, жилы, так вдруг обострил слух, зрение и даже обоняние, что все это вместе словно бы пригвоздило Колю к земле и он, ликуя душою, поверил вдруг в удачу.

- Дед! - сказал он с восхищением. - Дедушка, неужели услышу?

- Запоет, так услышишь, - охладил его дед. - Ну, отдышался? Закуривай тогда, угощай меня, покурим тут и потихонечку с богом.

И они закурили. Дым сигареты показался Бугоркову вкусным и очень полезным, как если бы он в жуткой жажде приник губами к холодному роднику, тупея от небывалого счастья - счастья обладания неиссякаемой водой, радости проникновения этой живой воды в сознание, в душу, а потом уже в жадный живот. Так и сигарета - последняя перед великой охотой - была для него родниковой водой, счастливым и блаженным отупением.

Что-то похожее на священный страх испытывал Коля Бугорков в эти летящие минуты передышки, словно бы все, что связывало его с прежней жизнью, осталось за темным порогом лесной опушки, а теперь начиналась новая, потусторонняя какая-то жизнь, словно бы в том направлении, куда кивком показал Александр Сергеевич, лес волшебным образом расступился и на озаренной солнечным светом поляне, на зеленых ветвях сидели райские птицы невиданной красоты, одну из которых он очень хотел убить.

В общем-то, так оно и было на самом деле. Он пришел сюда с заряженным ружьем, чтобы вмешаться в таинственную жизнь леса, нарушить извечный ход этой погони убить большого и сильного самца, отсечь какую-то сложную и долго длившуюся во времени, запланированную, так сказать, природой живую ветвь птичьей родословной. Убить, чтобы никогда потом не узнать последствий этого насилия, никогда даже Не задуматься об этом и не вздрогнуть от ужаса содеянного.

Назад Дальше