Фата моргана любви с оркестром - Эрнан Ривера Летельер


Мартовский номер "ИЛ" открывается романом чилийского писателя Эрнана Риверы Летельера (1950) "Фата-моргана любви с оркестром". Сюжет напоминает балладу или городской романс: душераздирающая история любви первой городской красавицы к забубенному трубачу. Все заканчивается, как и положено, плохо. Время действия - 20–30-е годы прошлого столетия, место - Пампа-Уньон, злачный городишко, окруженный селитряными приисками. Перевод с испанского и примечания Дарьи Синицыной.

Эрнан Ривера Летельер
Фата-моргана любви с оркестром
Роман

1

Прочие семьи везли с собой скотину - коз и барашков, усугублявших и без того невыносимую тесноту на корабле, - они же умудрились взгромоздить на борт рояль. По вечерам, под качку в открытом море, при свете безжалостных ржавых звезд Элидия дель Росарио, его изможденная, но мужественная супруга, наигрывая Шопена, скрашивала жизнь темному человеческому стаду, сгрудившемуся на палубе. А в последнюю ночь даже отыскала в себе силы продекламировать кое-что из Густаво Адольфо Беккера , "самого ей родного поэта", по ее собственным словам. И это притом, что его милая, пугливая, словно лань, Элидия пребывала в совершеннейшем расстройстве духа из-за боязни кораблекрушения. Во все время плавания она не переставала думать о том, как несколько лет назад пароход с пятьюстами рабочими, отправлявшимися на селитряные прииски, затонул у берегов Кокимбо. Ужаснее всего было то, что про этих упрятанных в трюмы пассажиров ни слова не говорилось в судовом журнале и власти наотрез отказались признавать их гибель, но кое-кто из экипажа выжил при крушении и после тайком рассказывал об этом в портовых кабаках. К тому же ее бабушка по материнской линии могла подтвердить, что лично провожала на пароход своего брата, который ехал в пампу на селитряные шахты да сгинул в пучине.

Прикорнув в рабочем кресле перед дверью, распахнутой во вкрадчиво плавящийся полдень, цирюльник Сиксто Пастор Альсамора - обладатель кровяно-красного румянца и длинных подкрученных усов - тяжело заворочался на свиной коже и вновь погрузился в топь своей селитряной сиесты. В мороке полудремы то ли снились ему, то ли припоминались зыбкие картины, где он готовился высадиться на северном побережье в начале 1907 года, зажатый на палубе парохода "Бланка Элена" вместе с партией из 149 рабочих, направлявшихся на разработки селитры, - и каждый со своим семейством. Он с чахоточной женой и семилетней дочерью взошел на борт в Кокимбо. И вот, в самом конце тяжелого плавания его несчастная супруга, так страшившаяся во время всего переезда судьбы утопленницы, умерла от сердечного приступа, когда сквозь клочья тумана уже начали проступать железистые холмы Антофагасты. За несколько часов до кончины, в очередном приступе сентиментальности, Элидия дель Росарио заставила мужа поклясться образом Святой Девы Андакойской, что, стрясись с ней беда, он не только окружит ее малышку вечной заботой и любовью, но и будет всячески поддерживать увлечение дочери игрой на фортепиано: "Когда-нибудь она станет великой пианисткой". Он всегда хотел представить - что сделалось бы с его лиричной благоверной, доведись ей увидеть чуть позже, тем самым утром, как ее обожаемое пианино, криво сгруженное на шлюпку, накренилось и ушло под воду посреди неспокойной бухты Антофагасты.

С Элидией дель Росарио они познакомились в селении Канела-Альта, что в коммуне Овалье, и полюбили друг друга с первого взгляда. Она играла на фортепиано в школе; он был худосочным подмастерьем в единственной местной парикмахерской, непримиримо настроенным юнцом, который, не переставая выметать из помещения обрезки волос, ввязывался с самыми старыми завсегдатаями в горячие споры - и все больше о справедливости и несправедливости в обществе да извечном произволе хозяев. Сошлись они против воли родителей Элидии, не желавших себе в зятья "карнауха". Предубеждение, однако, питалось не столько скромностью ремесла, сколько славой бунтаря, которой жених пользовался в селении. "Все цирюльники - упрямцы и безбожники, - предостерегал Элидию отец, - а этот и того хуже - анархист". Дело кончилось тем, что влюбленные поженились тайно в солнечный понедельник, 4 июля, аккурат на двадцать первый день рождения невесты. Жених был на год старше. "Семнадцать лет счастья - даром что впроголодь", - говаривал он с затуманенным от воспоминаний взором, когда ветреными вечерами, присев за фортепиано, Голондрина просила его рассказать о матери.

Из-за врожденной слабости здоровья жены завести ребенка у них получилось только на десятый год. На одном и остановились, потому что Элидия чуть не умерла родами. Мать так любила поэзию, что окрестила девочку Голондриной, то бишь Ласточкой, в честь умопомрачительного стихотворения Беккера, которое декламировала, если под вечер на нее накатывала печаль. С первых дней она, укладывая кроху, читала ей что-нибудь изящное из толстенного сборника "Самые красивые стихи для чтения вслух". А когда малышка, "прелестная, словно розовый бутон", только начинала ползать, ей позволялось - мама, смеясь и плача, подбадривала - уцепиться за фортепиано и играть разом на всех 88 клавишах. Чтобы крошка Голондрина училась не только тональности и оттенку каждой из нот, но и вездесущию Господа Боженьки, осенявшего даже самые непроходимые музыкальные дебри.

Онемев телом в тупой дремоте, цирюльник заворочался в кресле, подкрутил усы и понадежнее уместил на коленях роман Хуанито Золя . В музыкальном зале, с другой стороны коридора, поджидая первых учениц на урок декламации, его дочь Голондрина дель Росарио начала наигрывать упражнения, и заунывность их, казалось, навела порядок в густых вспышках тоскливых воспоминаний, в череде неизгладимых образов кратких лет, проведенных с супругой. Как сильно он любил ее, как глубоко вошла в его сердце вся бесприютность мира, когда он предал ее земле на кладбище Антофагасты. От жесткости пустынного пейзажа горе ранило еще горше. Две недели он безутешно оплакивал ее в наемной комнатенке в припортовом квартале, а после, в понедельник утром, определил дочь в интернат к монахиням, начистил и наточил рабочий инструмент и отправился зарабатывать своим ремеслом на селитряные прииски. Залихватски нацелив кончики усов в небо, в соломенной шляпе и с неизменным коричневым чемоданчиком, сперва верхом, а потом на запряженной мулами повозке объезжал он равнины Центрального кантона. Сначала он устраивался где-нибудь в людном месте поселка: на углу у синематографа, в дверях пульперии или у входа в пансион для рабочих. Стоило только раздобыть пару цинковых листов для защиты от безжалостного солнца, одолжить в соседнем доме скамью, разложить инструменты на крышке чемоданчика и повесить объявление, возвещавшее об услугах и ценах: стрижка - 5 песо, бритье - 3 песо.

По прошествии недолгого времени, благодаря великодушию, свойственному простым уроженцам Овалье, идеализму и горячим речам в защиту пролетариата, он уже ходил в друзьях у многих рабочих. Там и сям на приисках местные семьи уступали ему переднюю, чтобы работал в приличных условиях. Он в благодарность подравнивал бороду хозяину, укладывал кичку хозяйке и выбривал наголо выводок вшивых ребятишек. Вскоре заслуженная слава мастера своего дела облетела пампу, и рабочие клубы, фонды взаимопомощи и филармонические общества с удовольствием пускали его к себе в помещения, а то и соревновались за право дать ему приют. В те годы он мечтал окончательно обосноваться в Антофагасте, открыть парикмахерскую на одной из ее цветущих улиц и обеспечить дочке хорошее образование. Только к этому он и стремился. А потому день за днем, не давая себе отдыха, шагал по пыльным дорогам пампы.

Раз в месяц в любом из поселков, пришпиленных к струне железной дороги, он садился в последний вагон поезда и ехал на выходные в порт. Утром, в темном костюме, с напомаженными усами и букетом белых калл (любимых цветов Элидии), он отправлялся на кладбище оплакивать свое одиночество безутешного вдовца и вести долгие разговоры с живой в воспоминании женой. Время шло, а в зеркале его памяти продолжал оставаться незапятнанным образ Элидии дель Росарио Монтойя. После обеда, обязательно прихватив коробку конфет, он навещал дочь в интернате для девушек, управляемом французскими монахинями. За несколько месяцев непрерывных трудов он сумел наскрести денег, чтобы исполнить обещанное Голондрине дель Росарио аккурат в день похорон ее матери. В комиссионном на улице Боливара он приобрел большой французский рояль марки "Эрар" и отослал в интернат украшенным огромной розой из оберточной бумаги. С того дня девушка - которую монахини за безупречное поведение и истовую любовь к молитве прозвали "сестра Голондрина" - стала главной участницей всех культурных и общественных начинаний интерната, потому что не только обладала музыкальным талантом, но и стихи декламировала со страстностью опытной поэтессы.

В дурмане сиесты, убаюкиваемый томными нотами фортепиано - то ли они доносились издалека, то ли отдавались внутри его черепа, - цирюльник вдруг уловил, что уже давненько мелодии, наигрываемые дочерью, стали какими-то печальными. Он глубоко вздохнул и повернулся в кресле. Как она все же непохожа на прочих женщин. Такая деликатная. Иногда его угрызала классовая совесть за то, что он способствовал увлечению фортепиано да еще и отдал Голондрину в религиозный интернат вместо государственной школы, как полагалось бы дочке потомственного пролетария. Ему всегда казалось, что если скрипка подобает слепым, аккордеон - цыганам, а гитара - ловеласам, то фортепиано - инструмент преимущественно аристократический. Скрепя сердце, он все же смирялся, утешая себя тем простым доводом, что искусство есть не удел знати, а духовная потребность всякого человеческого существа, но сомнения его не покидали. В этом он, безусловно, был схож с Хуаном Пересом, пролетарием, героем "социалистического романа", лежавшего до сих пор у него на коленях, но тяжко рухнувшего на пол, когда цирюльник замахнулся и согнал муху с усов.

Сиксто Пастор Альсамора едва приоткрыл один глаз и нагнулся за книгой. В самом деле, рабочий Хуан Перес, как и он сам, безмерно страдал и падал духом при виде социальной несправедливости. Книга, которую он вновь водворил на колени, в свое время была под запретом и сжигалась властями за острую критику духовенства и селитряной промышленности. "Немного таких спаслось от инквизиции", - всегда повторял цирюльник, гордо потрясая томиком перед своими единомышленниками. Роман со смелым названием "Тарапака - социалистический роман", опубликованный в 1903 году в Икике авторами, писавшими под псевдонимом Хуанито Золя, был первой книжкой про ту пампу, которую цирюльник хорошо знал. В нем описывались неисчислимые беззакония, от которых страдали рабочие в начала века и которые теперь, в разгар 1929-го, все еще творились. Он сам повидал немало этих беззаконий в неутомимых разъездах по селитряным приискам, местечкам, где царила новая форма феодального строя с правилами, насаждаемыми железной рукой приезжих из-за границы эксплуататоров в пробковых шлемах. Разумеется, с предательского согласия наших властей, а в этом окаянном краю - тем паче.

Цирюльник рубанул рукой воздух. В полудреме он внезапно вспомнил, какие новости рассказали ему нынче утром про диктатора, и подумал, что из-за них-то, а не только из-за треклятой мухи, ему не спится спокойно.

Рано утром он брил хозяина похоронного бюро, тот непрерывно сетовал на кризис в добыче селитры, а цирюльник, в свою очередь, рассказывал о невероятном коварстве отдельных капиталистических свиней, которые даже на всенародной беде умудряются нажиться и вот уже начали выпускать сигареты под названием "Скурикризис", и тут вошел старик со свежим номером "Голоса пампы". В номере было напечатано объявление о наборе музыкантов в городской оркестр.

- Это подтверждает слухи, - сказал старик.

- Какие слухи? - спросил хозяин похоронного бюро.

- Что легавый Ибаньес приедет, - отвечал старик.

- А здешние власти еще и с музыкой его встречать собираются! - фыркнул цирюльник.

Когда хозяин похоронного бюро позволил себе заметить из-под простыни, что, возможно, после визита Президента дела в пампе пойдут на лад, цирюльник витиевато послал его отведать свежатинки, которой промышляет его покойницкая контора. И пустился на все лады склонять никудышного царька, только и знающего что отлавливать да пускать на корм рыбам горемычных пидоров. Или того хуже, говорил он, потому что если топить этих несчастных малых - жестоко, то топить профсоюзных лидеров, выдавая их за пидоров, - верх человеческой подлости. Вот ведь только на днях рассказывали про военный корабль, который вывез в открытое море множество таких, ославленных извращенцами, и вернулся пустым. Или, может, они не знают, продолжал он, багровый от гнева, довершая гротескную картину нелепицы, наводнившей всю страну, в столице всякому известно, что министр финансов у легавого Ибаньеса - скрытый гомик и пользуется своей властью, чтобы добывать себе юнцов из высшего общества. А печальнее всего то, что среди последних сброшенных в море большинство было из Селитряного рабочего движения. И этот тиран еще смеет приезжать сюда и тыкать свою свиномордию прямо в нос трудящимся пампы!

Нет уж, несправедливости в пампе меньше не станет оттого, что диктатор приедет сюда прогуляться, выговаривал он нынче утром кладбищенскому стервятнику. Тут и думать нечего. Никуда не денется навязанный шахтерам страшный рабочий день "от рассвета до заката", а в пампе это - 14 часов подряд под самым горячим солнцем на планете, переплавляющим тебя в сплошной пот. Не отменят нелепые обязательные вычеты на несуществующих врачей и аптеки, где из лекарств - только липовый отвар вовнутрь да лейкопластырь как наружное. Не исчезнут сторожа приисков - хуже полицейских, - охранники при кнутах и боевых карабинах, на службе превращавшиеся в безжалостных палачей; мерзавцы, устраивавшие погони за рабочими, которые ушли с прииска, не отчитавшись, словно за рабами с плантаций. Он сам видел, как их ловили и как потом измывались над ними - даже до колодок додумались, негодовал цирюльник.

И все это не прекращалось, несмотря на забастовки и реки крови, пролитые во время великих селитряных расправ. У себя в заведении он каждодневно слышал от сумевших выжить ветеранов, кропивших крупными слезами парикмахерскую простыню, леденящие рассказы о массовых казнях по всей пампе. Резня в Рамиресе, резня в Буэнавентуре, резня в Понтеведре, резня в школе Санта-Мария в Икике, резня в Ла-Корунье, резня в Сан-Грегорио. "Отстрел голозадых" - так издевательски называли военные эти зверства, которые промышленники и очередное правительство, подло сговорившись, любой ценой стремились замолчать, скрыть от общественного мнения, стереть из истории страны.

Столько вопиющей несправедливости перевидал цирюльник в этих скорбных песках и так она впилась ему в душу, что, в конце концов, он решил бороться вместе с остальными рабочими за правое дело и совсем позабыл о свой мечте осесть в Антофагасте. Стал ярым сторонником Социалистической рабочей партии, основанной покойным Луисом Эмилио Рекабарреном, хоть и не вступил в ее ряды - ни за что не хотел подчиняться любым уставам и порядкам. Часто, переезжая из поселка в поселок, доставлял письма или передавал весточки объявленным вне закона поэтам и активистам, которые черными безлунными ночами в заброшенных шахтах собирали и просвещали рабочих, укрепляли их дух.

Цирюльник был совершенно убежден, что рабочий класс должен искать любых путей освобождения от пут капитализма, и вскоре принялся неприкрыто проповедовать это своим постоянным клиентам, старым шахтерам, молча внимавшим из-под льняной простыни, не решавшимся и сморгнуть - не то что возразить хоть полслова на его кипучие речи. Не раз он, оттачивая блестящее лезвие (за глаза его уже называли "Революционер с бритвой"), говорил, - да с такой душераздирающей твердостью, что находившиеся в данный момент в его воле аж вжимались в кресло, - что за всю историю человечества многие брадобреи заполучали в непосредственную близость от своих лезвий шею очередного тирана, но ни одному не хватило духа собственноручно свершить справедливость. "Что до меня, черт бы их подрал, - говорил он, растягивая слова в такт медленному скольжению бритвы по кожаному жгуту, - первому же такому засранцу, который попадет в это кресло, перережу горло, не побрезгую".

Дальше