- Это все равно что целоваться с Перл Уайт, дорогой.
Над городом занимался рассвет, когда учительница вышла из дома под руку со странной дамой, в которую превратился Бельо Сандалио. На него надели самое длинное и широкое платье из приданого Голондрины, натянули шляпку с войлочными цветами, чтобы закрыть рыжие волосы, а на плечи накинули нитяную шаль, прикрывавшую лопнувшие швы все же слишком маленького платья. Трубач наотрез отказался обуть женские туфли. Если придется спасаться бегством, рассудительно сказал он, удобнее будет в собственных ботинках. Кроме того, он непременно хотел взять с собой трубу и свою одежду. Перед выходом Эдельмира дель Реаль забрала у него из рук бумажный пакет: "Меня карабинеры не станут обыскивать".
В этот час лишь пара-тройка самых старых клиентов цирюльника, несколько соседок да боксер Фелимон Отондо свершали бдение. Бельо Сандалио заявил, что для проверки костюма выйдет из дома через мастерскую, где стоит гроб. Если этот бугай Фелимон Отондо его не признает, дело, считай, в шляпе. Вслед за учительницей трубач вступил в зал и остановился в изножье гроба. Он непринужденно поправил венки на крышке и поменял потухшую свечку. Никто из сидевших не обратил внимания на высокую угловатую женщину, которая покосившись в угол, где зевал Фелимон Отондо, спокойно тронулась к выходу. Фелимон Отондо окинул его взглядом, но не выказал никакого интереса.
Первые похороны в Пампа-Уньон состоялись в пять часов вечера. И никто не знал, по какому такому странному трупному принципу окоченела традиция проводить все погребения в городе в этот самый час. Ровно в пять часов вечера того злосчастного четверга похоронная процессия Сиксто Пастора Альсаморы отправилась из брадобрейной мастерской на кладбище.
Несмотря на грозное присутствие военных в городе, на похороны собралась куча народу. По небу в тот день бежали маленькие белые облачка, а вечерний ветер, как щенок, играл штанинами мужчин и широкими подолами женщин. Процессия, хоть и многолюдная, двигалась в молчании. У всех в памяти еще не улеглись похороны Канделарито дель Кармена с оркестром и истошным плачем соседок по доходному дому.
Мужчины пробирались сквозь толпу, чтобы по очереди нести гроб. Но итальянец-булочник Непомусемо Атентти с боксером Фелимоном Отондо, не сговариваясь, дуэтом, каждый со своей стороны, завладели передними ручками гроба и не выпустили ни разу за весь путь. Маэстро Хакалито, напротив, с венком в руках, распространяя вокруг аромат одеколона, задумчиво брел за гробом. Он шевелил губами, будто горячо молился или размышлял вслух.
Когда процессия подошла к кладбищу, ветер почти стих. После полагающихся молитв и импровизированной речи представителя Рабочего союза, когда уже собирались спускать гроб, маэстро Хакалито попросил минуту времени. Бормоча "с вашего позволеньица", учитель музыки протолкался к могиле и встал в головах. Из внутреннего кармана пиджака он извлек розовый листок - у которого затушевал черным края - и всем знакомым голоском задрогшего воробья начал читать, иногда сбиваясь от горя. Стихотворение - это его он повторял всю дорогу - было сложено александрийскими терцетами с женской рифмой и сравнивало цирюльника с одним из героев греческих мифов. Классическим стилем и цветистостью рифм стихи решительно напоминали те, что на культурной страничке в газете печатались за подписью "Светоч Севера".
Когда могильщики начали засыпать гроб, и все обеспокоенно смотрели на бледную сеньориту Голондрину дель Росарио, звуки потасовки у кладбищенских ворот привлекли внимание стоявших в задних рядах. Карабинеры схватили человека в поношенном костюме, шляпе, надвинутой на уши, и со свертком в руках. Это был Бельо Сандалио.
Желая любым способом попасть на похороны, трубач отдал школьному сторожу свой элегантный "оксфордский" костюм в обмен на самый плохонький, но со шляпой. Одетый таким манером, он нагнал процессию и смешался с толпой. Не дожидаясь конца, увидев, что любимая стойко переносит боль утраты, он начал потихоньку отступать с кладбища. У больших кованых ворот его накрыли: выдала завернутая в бумажный кулек труба.
Когда сеньорита Голондрина дель Росарио вернулась домой в сопровождении подруги-учительницы, то обнаружила, что в ее отсутствие дом обыскали. Дверь вышибли, внутри царил кавардак. Все было перевернуто вверх дном, содержимое полок и ящиков валялось на полу гостиной и музыкального зала. Каким-то чудом или прихотью меломана рояль не тронули. Платяные шкафы в спальнях вытрясли и разломали, матрасы безжалостно распороли кривыми ножами. Но хуже всего пришлось мастерской отца. Сеньориту Голондрину дель Росарио охватило отчаяние. Учительница сказала, что лучше ей не ночевать одной и пригласила к себе. Она отказалась, но попросила передать Бельо Сандалио, чтобы приходил, как только сможет.
Эдельмира дель Реаль, до сих пор молчавшая про арест трубача, приготовила ей чашку чая с лимоном и, как могла, осторожно рассказала о случившемся. Голондрина дель Росарио оторопело смотрела на нее широко распахнутыми глазами. Такого просто не может быть. Она хотела рыдать, но слезы не лились. Она упала на кретоновый диван и закрыла лицо руками.
Поздно вечером перед уходом подруга разожгла ей жаровню и сварила овощной суп для поддержания сил. Она не притронулась к еде. Несколько часов она пролежала, свернувшись на диване, словно в забытьи, а потом встала и пошла в кладовку. Незваные гости не нашли погреб. Она открыла дверцу и спустилась в тайник. Внизу все было так, как оставил трубач. После, уже глубокой ночью, она набросила на плечи шаль и пошла в участок справиться о Бельо Сандалио. К нему ее не пустили. Но дежурный карабинер, капрал, над которым все в селении издевались за его непомерную тучность, страстный любитель синематографа, всегда восхищавшийся ее игрой, сжалился над ней и по секрету сказал, что завтра в семь утра музыкантов на поезде отправят в Антофагасту.
Дома, все еще не находя выхода слезам, она подняла один из перевернутых стульев в мастерской (парикмахерское кресло распороли вдоль и поперек) и села посреди хаоса, уронив руки. Она тонула в море отчаяния. Вдруг из-за поваленного дубового буфета появился ее отец. Он подкручивал усы и перепутал ее с матерью. "Не плачь больше, Элидия", - очень ясно услышала она. И тогда поток слез начал мягко струиться у нее из глаз, а потом превратился в горький надрывный плач, в котором бездонная боль за отца мешалась с бессильной яростью за схваченного возлюбленного. Она плакала всю ночь.
На рассвете, отупев от бессонницы, она уже стояла у дверей участка и ждала, когда выведут заключенных. В 06:45 утра шестеро солдат и трое карабинеров галопом вылетели из боковых ворот. Арестованные со связанными руками сидели позади них на лошадях. Она опрометью кинулась на угол, чтобы хоть мельком его увидеть. Притороченный к крупу вороного коня, он едва смог повернуть рыжую голову и улыбнуться ей. По крайней мере, его нержавеющая улыбка была цела, хоть и погрустнела в утреннем свете.
На станции ждал селитряной состав с прицепленным сзади вагоном для скота; огни паровоза горели. Когда она, бросившись вслед всадникам, прибежала, не помня себя, на станцию, поезд уже дымил на пути в Антофагасту.
Вернувшись домой, сеньорита Голондрина дель Росарио заперлась на все замки и запоры, чтобы отныне никого не впускать. Она будет сидеть в заточении, пока ей не вернут ее бродячего музыканта или пока она не умрет от любви.
20
В десять часов вечера в субботу, один из самых холодных дней той зимы, Йемо Пон и Несторина Манова, вдова из молочной лавки, пришли к сеньорите Голондрине дель Росарио. Они принесли ей весть, уже облетевшую и ошеломившую весь город: солдаты убили Бельо Сандалио и всех музыкантов Литр-банда.
Упорствуя в своем заточении, сеньорита Голондрина дель Росарио никому не открывала два дня. Ни боливийцу из пекарни, ни разносчику льда, ни китайцу Гонсалесу (хотя тот, учитывая собачий холод, великодушно оставил ей мешок угля у дверей). Не открыла она и своей подруге-учительнице, которая утром в пятницу стучалась больше двадцати минут. Огорченная Эдельмира дель Реаль просунула ей под дверь утешительную записку, в которой сообщила, что на выходные уедет по школьным делам в порт. Лишь теперь, услышав в окно голосок Йемо Пона, кричащий, что с ним сеньора Несторина Манова, она отворила. Она совсем забыла про любовницу отца. Несчастная вдова, наверное, страдает так же, как она.
Встретившись лицом к лицу, женщины - пока мальчонка втаскивал в дом мешок с углем, все еще валявшийся у дверей, - в страшном волнении крепко обнялись и застыли молча. Горемычная вдова, не решившаяся прийти на бдение по ее дорогому Сиксто Пастору, чтобы не смущать горюющую дочь, и лишь в отдалении следовавшая за похоронной процессией, зарыдала на груди у Голондрины дель Росарио. Но через минуту смущенно отпрянула, глотая слезы и спрятав в карман собственное горе, и сказала себе, что этой бедной девочке сейчас гораздо больше, чем ей, потребуется утешение.
Не решаясь поведать известие, каленым железом жгущее ей язык, вдова тщетно тянула время и надеялась, что в мире произойдет что-то, что избавит ее от тягостной задачи. Сначала она подобрала какие-то вещицы, до сих пор разбросанные по полу, потом выбрала пару кусков угля и зажгла жаровню - Голондрина дель Росарио совсем заледенела, - потом заварила ей чашку горячего чая, потом усадила ее на диван в гостиной и, наконец, по-матерински нежно гладя ее руки, сказала.
Упорные слухи ходили уже со вчерашнего вечера. Якобы карабинер, сопровождавший пикет, самый молодой из трех, пьяный в дупель рассказывал в борделе у Леонтины Линдора, что военные посреди пампы, в овраге рядом с путями, сославшись на Закон о побеге, застрелили всех музыкантов оркестра.
Сперва никто не хотел верить таким слухам, но в субботу днем у какого-то пассажира, прибывшего на поезде из Антофагасты, случилась газета "Алфавит". На одной из последних страниц затерялась заметка: девять преступников, все известные коммунистические агитаторы, были уничтожены силами Армии. Преступники, сухо сообщала газета, перевозимые в качестве заключенных из Пампа-Уньон, до подъезда к Бакедано воспользовались остановкой поезда по причине неисправности паровоза и совершили попытку массового бегства в пампу. Ввиду чего солдаты, предварительно отдав приказ остановиться, на который беглецы не отреагировали, были вынуждены применить боевое оружие.
Голондрина дель Росарио почувствовала, что мир вокруг вдруг потух. Она погрузилась в бездну оцепенения и просто не поняла услышанного; Несторине Манова пришлось мучительно повторить рассказ. Потом вдова нежно прижала ее к себе, и Голондрина, опустив голову к ней на колени, вспомнила свою мать. Всхлипывая и кусая пальцы, она спрашивала в тоске, где сейчас Бог, мамочка. Она всегда думала, что вместо непонятных "на небеси и на земли", провозглашаемых монашками, Бог, скорее, обитает в музыке и поэзии. Точнее, она думала так с тех пор, как услышала это от матери однажды вечером, когда они сидели за фортепиано и пытались что-то сыграть в четыре руки. Ей было шесть лет, и она страшно обрадовалась, когда мама так сказала: у них есть фортепиано, значит Боженька рядом. Но теперь, пока Несторина Манова тихо гладила ее по волосам и не находила слов утешения для этой убитой горем девочки, она понимала, что вся музыка мира, вся поэзия, что ты дала мне, мамочка, хорошая моя, не утишат бесконечную боль и муку, буравящие ее душу.
После полуночи вдова, долго-долго утешавшая ее, подкинула угля в жаровню и ушла домой. Голондрина дель Росарио едва держалась на ногах от слабости, но попрощалась на удивление спокойным голосом. "Прощайте, дорогая сеньора, - сказала она, - долгих вам лет жизни". Потом она обратилась к Йемо Пону, закемарившему в кресле, чтобы тот задержался на минутку, она хочет кое о чем попросить. Мать у него работала ночами, и паренек мог не спать хоть до утра, если желал.
К этому времени Голондрина дель Росарио уже точно знала, что должна сделать до конца жизни. Быть может, со временем она смирилась бы с утратой отца, но никак не могла дальше жить без улыбки своего трубача-пилигрима. Только за тем она и родилась на свет, чтобы полыхать любовью к нему.
Она дала Йемо Пону четкие, понятные поручения. Ему нужно пойти в итальянскую пекарню к дону Непомусемо Атентти и от ее имени попросить на время повозку и мула. Потом нужно разыскать сеньора Фелимона Отондо и маэстро Хакалито и попросить их срочно прийти к ней домой. Маэстро Хакалито сейчас наверняка дома, а вот боксера, да он и сам знает, следует искать за стойкой в какой-нибудь таверне.
Она собирается, - пояснила она мальчику, чтобы тот, если спросят, ответил, - устроить нечто вроде посмертного чествования ее дорогого отца. Она хочет сыграть концерт на том месте, где он погиб. Повозка пекаря нужна, чтобы довезти рояль, а сеньор Фелимон Отондо и маэстро Хакалито - чтобы помочь с погрузкой и перевозкой.
В четыре часа ночи Йемо Пон вернулся, восседая на повозке. Итальянец с радостью одолжил ее, но только до шести утра, когда надо будет развозить первый хлеб. Справа от мальчугана, подняв ворот сюртука, сидел не очень трезвый чемпион в полутяжелом весе. Слева, совсем продрогнув и упрятав ладошки между ног, ехал маэстро Хакалито. Несмотря на поздний час, он успел причесаться и щедро ороситься одеколоном. Сзади притулился засыпанный мукой человечек. Это был один из пекарей, работавших на итальянца. Непомусемо Атентти, узнав про рояль, послал его на подмогу. "Эти зверюги весят до черта", - сказал он.
Через полчаса невероятных усилий рояль удалось водрузить на повозку. Сеньорита Голондрина дель Росарио, вся в сиреневом, включая шляпку, прикрывающую ее скорбное лицо, поставила на повозку табурет и уселась на облучке рядом с Йемо Поном. Остальные ехали сзади, придерживая рояль. По дороге до станции никто не произнес ни слова. Зубы у всех стучали от холода.
Когда рояль уже стоял на песчаном пригорке, мужчины принялись увещевать сеньориту, что в такой час опасно оставаться одной, может, они побудут с ней хотя бы до рассвета. Она отвечала, что беспокоиться не о чем, с ней все будет в порядке. К тому же ей необходимо остаться в одиночестве. "Вы же меня понимаете", - сказала она, глядя в глаза двум своим поклонникам. И попросила, чтобы развеять последние сомнения, приехать за ней с восходом солнца. Пока повозка, подскакивая на ухабах, удалялась в сторону городских огней, она успокаивающе помахала им на прощание.
Над пампой едва занималась заря, когда сеньорита Голондрина дель Росарио, заледеневшая, одинокая, воздушная, как никогда, ввинтила табурет в песчаную почву и села за рояль. Перед ней начинали призрачно проступать первые дома Пампа-Уньон. До нее ясно долетал бессонный гул затянувшейся попойки, как будто весь город превратился в праздничный улей. Этот гул полнил ее слух с самой первой ночи в селении. Она вспомнила день приезда в Пампа-Уньон. Вот она сходит с поезда, ослепленная таким вездесущим солнечным светом и обмякшая от ужасающего полуденного зноя. Весь мир тут пахнет солью. Селение вдали, деловито бурлящее под жарким солнцем, показалось ей видением из самого смелого сна. При виде огромного, неуклюжего каменного дома, тоже пропитанного едким соленым запахом, некрашеного и почти не обставленного, она почувствовала себя несчастной. Она подумала, что будет очень тосковать по интернату, по сладкому церковному воздуху в тамошних комнатах. Над этим же пыльным селением витал срамной дух, он будоражил и сбивал с толку. И, несмотря на все попытки отца отвлечь ее внимание, она за одну бессонную ночь в новой спальне поняла, что по соседству - ничто иное, как пресловутый дом терпимости.
Большой светящийся шар, вдруг всплывший над городом, прервал ее воспоминания. Он был огромный, самый огромный и сверкающий из всех, что она видела за последнее время. Она следила, как он медленно подымается в небо, а потом загорается и падает в синих и оранжевых языках пламени. Шар уже полностью сгорел в воздухе, а его свет все еще мерцал у нее в глазах. И на мгновение она почти повеселела, почувствовала себя невесомой и искрящейся, как этот мимолетный световой шар.
Протерев глаза и сказав себе, что и жизнь так же мимолетна, она выпрямилась и медленно открыла крышку рояля. Внутри лежала завернутая в кружевной платочек динамитная шашка. Голондрина завороженно рассматривала ее и в ужасе и восхищении думала о том, как слаженно цепляются друг за друга зубчики тайных колес жизни: ее отец годами хранил взрывчатку дома; ее музыкант, любовь всей ее жизни, оставил ей несколько шашек готовыми к взрыву; а теперь вот ее бывшие поклонники, словно наивные приспешники смерти, любезно подсобили с последними приготовлениями к роковому шагу. Любовь невольно помогала ей умереть.
Вдруг она увидела, что от станции к ней бредет отец с лампой в руке. Чтобы он опять не перепутал ее со своей дорогой Элидией, она поспешила поздороваться.
- Доброй ночи, папа, - сказала она.
Усатый дежурный по станции изумился, сдержанно ответил на приветствие и спросил, что она тут делает в такой час. "Я уж было думал - контрабандисты, когда повозку увидел", - сказал он.
- Простите, сеньор, - смутилась она. - Я выполняю обет, данный отцу.
Старичок напомнил, как опасно в городе по выходным, и предложил побыть с ней. Она попросила его уйти, потому что дело касалось только ее и ее отца. Дежурный удалился в нимбе зеленого света лампы, ворча себе под нос, что в этом чертовом селении все с ума посходили.
Оставшись одна, Голондрина дель Росарио прочла "Отче наш", тихо перекрестилась, достала из-за пазухи коробок, зажгла спичку, прикрыла огонек сложенной прозрачной ладонью и поднесла к шнуру - запах жженого пороха моментально вызвал в памяти новогодние праздники в селении. Она дождалась, чтобы черный шнур хорошо разгорелся, и закрыла крышку. Жить ей оставалось ровно пять минут. По позвоночнику зазмеилась ледяная судорога. Будто готовясь к самому важному выступлению в жизни, она разгладила складки на платье, выпрямила спину и мягко положила пальцы на клавиши. Заря незаметно стлала по земле необъятный покров света.
Словно звучный стеклянный озноб, заструилось первое арпеджио. Прозрачные ноты трепетали в воздухе и разлетались по колоссальному амфитеатру голубого свода зари. Окоченевшие пальцы сперва двигались неуклюже, но потом Ноктюрн Опус 37, ее самый любимый, зазвучал все яснее и громче в холодном утреннем воздухе.
На фоне рассвета, словно перед экраном гигантского синематографа, Голондрина дель Росарио была тапером первым творениям мира - когда-нибудь, вычитала она где-то, фильмы станут звучать, обретут цвет и размах, как сама заря. И все же сквозь потоки слез, бегущие по уже ангельскому лицу, она видела на огромном круглом экране и воплощала в музыке не громокипящее сотворение новой вселенной, а горестное, окончательное сокрушение мира, высеченного ударами молотов. Словно мираж длиною в горизонт или последнее адское видение, вне времени и пространства перед ее расширенными от ожидания смерти глазами разворачивалась картина полного и бесповоротного разрушения этих жестоких белых равнин, где самые чистые мечты о равноправии оказались растоптаны угнетением и несправедливостью, этих Богом забытых селитряных краев, где вера и надежда безумно кружили под солнцем, пока не испустили дух, напившись собственной серной мочи.