4
Вот уже давно сеньорита Голондрина дель Росарио, проснувшись поутру, не могла думать ни о чем, кроме случившегося в ту безумную жаркую ночь.
В воскресенье после вечернего сеанса ей передали сообщение от первых лиц города с просьбой зайти в концертный зал Радикального клуба. Там ей впервые поведали о визите Президента - "Его Превосходительства Президента Республики, сеньора дона Карлоса Ибаньеса дель Кампо" - медленно и торжественно пояснил главный аптекарь - и о единогласном избрании ее для исполнения фортепианного концерта, каковой вновь образованный Комитет по Приему решил устроить для вождя во время его краткого пребывания в Пампа-Уньон.
Поэтому, когда забрезжила заря, сеньорита Голондрина дель Росарио проснулась на своей высокой кровати кованого железа, думая не о сумасбродстве той летней ночи - ночи, выжженной каленым железом на скрижалях ее памяти, - а о том, какой полонез ее любимого Шопена более всего подойдет для чествования Президента Республики. Да к тому же генерала армии. Метания, понятные только романтической пианистке: опус 40-1 ля мажор "Военный" или опус 53 ля-бемоль мажор "Героический", первоначально называвшийся "Наполеоновским".
Помимо необычайной красоты и почти прозрачной белизны кожи, сеньорита Голондрина дель Росарио унаследовала от матери тонкую артистическую чувствительность. Она давала уроки игры на фортепиано немногочисленным состоятельным дамам городка, а еще - у себя дома и абсолютно бесплатно - обучала сложному искусству декламации ребятишек, отличившихся на школьных утренниках. После обеда, в час вечерни, она надевала какую-нибудь умопомрачительную воздушную шляпку и шла играть в Рабочий театр, чем и заслужила известность и восхищение каждого из обитателей Пампа-Уньон.
Сеньорита Голондрина дель Росарио прекраснее всех в этих краях аккомпанировала кинофильмам. Все любители синематографа в городе сходились на том, что лучшего тапера допотопное фортепиано Рабочего театра не видало. Особенно ценилась подлинная страстность, с которой она трепетно нажимала на клавиши в самых романтических сценах картин про любовь. Ее игра так подчеркивала драматизм, тревожность или стремительный бег действия - замечали знатоки, - что даже самый банальный и пресный сюжет затрагивал потаенные струны зрительского сердца. Сеньорита Голондрина дель Росарио столько чувства вкладывала в музыку - энергично доказывали понимающие люди, - мастерство ее было столь совершенно, что ей одинаково легко удавалось вызвать слезы умиления у сентиментальных знатных дам и у самых неотесанных шахтеров с галерки.
В одной из первых заметок о культурной жизни города в "Голосе пампы" ее таланту пели дифирамбы, но также отмечали превосходные человеческие качества. Врожденные способности к музыке, полагал автор статьи, были под стать похвальному стремлению к вспомоществованию и самопожертвованию во имя развития и процветания многострадального селитряного поселка. "О беспримерном великодушии и бескорыстии, каковыми добродетелями может обладать лишь столь светлая и прекрасная душа, как у сеньориты Голондрины дель Росарио, - оканчивалась заметка, - могут с чистой совестью свидетельствовать все без исключения сословия нашего города".
Сеньорита Голондрина дель Росарио приподнялась в постели. Заря уже окрасила холодным стальным блеском стекло единственного окна, выходящего в открытый патио. Она задержала взгляд на прозрачных стеклянных прямоугольниках. Давно она не встречала рассвет. Видеть, как в пустыне занимается заря, - все равно что заглянуть в первый день творения.
Петушиный крик вдруг напомнил ей о трубе и о летней ночи, разметавшей в прах всю ее жизнь. Она изумилась, только теперь поняв, что впервые за долгое время проснулась, не охваченная этим воспоминанием, от которого заполошно колотилось сердце, а кровь загустевала так, что почти переставала бежать.
Чтобы стряхнуть морок, она подскочила, села прямо и вновь задумалась о фортепиано, Шопене и концерте. Особенно о концерте. Надо помнить, что выступление необычное, а потому придется тщательно переиграть весь классический репертуар. Не каждый день тебе внемлет президент Республики.
Она услышала, как отец бродит по дому. По понедельникам он выезжал на прииски. Сейчас он уже напомадил и надушил усы и начинает собирать инструмент. Она представила себе, как он смазывает машинки, точит лезвия, заправляет водой серебряный распылитель, парафином - дезинфекционную горелку, аккуратно складывает простыню и воротник и прячет в чемоданчик, где уже лежат точильный камень, метелка, кисточка, пуховка, флакон спирта, тальк и три пары по-разному стрекочущих ножниц. Она ясно увидела, как он сосредоточенно и спокойно работает, обращаясь с инструментом так же благоговейно, как священники - она еще помнила со школьных времен - обращались с предметами литургии.
Какой чудесный человек ее отец и как она его любит. Любит и оберегает, как друга, а потому решила ничего не говорить про концерт. Нет. в клубе ее не просили помалкивать о президентском визите, но зачем же лишний раз огорчать отца. Она прекрасно знает, как бешено он ненавидит режим. Стоит только послушать его яростные речи за работой. С этими мыслями она поднялась готовить завтрак.
С превеликим тщанием, превращая каждый пустяк в священнодействие и облачившись в фартук с воланами, почти как тот, что надевала в интернате, когда монахини учили ее печь воздушные меренги и прочие сласти, сеньорита Голондрина дель Росарио принялась за стряпню. Чайник, поставленный отцом, уже вовсю кипел на маленькой парафиновой горелке. Огромную кирпичную плиту, громоздившуюся в углу, затапливали только для обеда. Когда в полдень одна из двух труб начинала бешено дымить, - сеньорита Голондрина дель Росарио никак не могла взять в толк, зачем прежний хозяин-турок устроил в угольной плите совершенно бесполезную вторую трубу, - дом становился похожим на корабль, идущий по сонному морю песка.
Сперва она поджарила в оливковом масле лук, нарезанный перьями, потом - кусок мяса с кровью и, наконец, два яйца к жидкой пшеничной каше, любимой отцом и так непохожей на лакомства монахинь; все это время ее потихоньку грызло чувство вины. Она налила отцу кружку кипящего боливийского кофе, разом наполнившего весь дом ароматом, и продолжала порхать по кухне, словно проворная утренняя пташка, размышляя, а не сказать ли все же про президентский концерт.
Сеньорита Голондрина дель Росарио понимала, что давно уже скрывает от отца слишком многое. Но рассказать - значит испортить ему весь день. И потому что тут замешан легавый Ибаньес ("Теперь этому сраному диктатору, - говорил цирюльник третьего дня, - приспичило играться в рыцаря, защищать добронравие, вот он и удумал истребить всех коммунистов в стране до единого, а заодно - всех бедолаг-пидарасов, а ведь и их немало у нас шляется"), и потому что отец не слишком одобрял ее выступления на публике. Тем более в "Клубе выскочек", как он величал Радикальный клуб. Вот утренники, вечера для рабочих или вечера благотворительные - это другое дело. Даже таперство в Рабочем театре - не самую почетную работу для пианиста, по мнению некоторых возвышенных натур, - он находил достойным и похвальным занятием. Как и уроки декламации для школьниц, занимавшие целые вечера, - ведь так дочь хоть немного помогает подруге, наставнице, у которой под началом 242 ученика. "Пианино, оно, конечно, инструмент аристократии, - говаривал цирюльник, - но не забывай: ты дочь человека из народа".
На улице загремела повозка. Судя по расхлябанному стуку подков мула, хлебная. Развозчик из пекарни итальянца Непомусемо Атентти появился в коридоре и поздоровался; за ним шел отец, который его и впустил, в костюме и с увесистым рабочим чемоданчиком. Он ласково пожелал дочери доброго утра, а она поцеловала его, убрала волосинку с напомаженных усов и спросила, как ему нынче спалось. Тут же накрыла на стол и подала завтрак. Цирюльник вооружился большой позолоченной ложкой и с всегдашним аппетитом пещерного человека принялся опустошать полную до краев тарелку, на чем свет стоит ругая зверский холод прошлой ночью.
Пока отец завтракал, сеньорита Голондрина дель Росарио рассматривала видавший виды брадобрейный чемоданчик, который так любила разбирать в детстве. Этот деревянный, обитый коричневой кожей чемоданчик с ржавыми железными уголками и затейливой гравировкой "Сиксто Пастор Альсамора, Цирюльник" знала в пампе каждая собака.
Сиксто Пастор Альсамора уже давно осел в Пампа-Уньон, был первым парикмахером в селении, но никогда не переставал объезжать соседние прииски. Правда, теперь он работал не под открытым небом, а в помещениях рабочих клубов и филармонических обществ. Кое-где его услугами пользовались даже управляющие. Скрепя сердце, он соглашался их стричь, потому что это шло на пользу делу: цирюльник был вхож в любой прииск кантона. К тому же с некоторых пор он отказался от тележки и путешествовал на автобусе, не желая обзаводиться автомобилем, хотя мог бы себе это позволить. "Этими лоханками на колесах, - говаривал он при виде "форда Т", - ведает тот же бес, что заряжает ружья и револьверы".
Сиксто Пастор Альсамора почти не пил и гулянок не жаловал. Тайная любовь с вдовой из молочной лавки подпитывала его мужское самолюбие, а вдобавок, по его же словам, три могучих талисмана помогали ему развеиваться и жить полной жизнью: память, радение и гордость - память о жене, радение о справедливости для рабочего человека и гордость за Голондрину, точно выточенную по мерке покойной матери. Ну, а головокружительные усы, которые он напомаживал, опрыскивал розовой водой два раза в день и вообще неустанно холил, хоть и не любил бывать уличенным в этой заботе, составляли, по словам Голондрины, четвертый талисман.
Цирюльник не успел еще допить кофе, когда на улице раздался гудок "Венеры", автобуса, идущего в прииск Пинто. Он быстро встал из-за стола, утер рот краем платка, подхватил чемоданчик и простился с дочерью. Голондрина дель Росарио выглянула в коридор и проводила его взглядом до двери. Перед выходом цирюльник на секунду опустил чемоданчик на пол, послюнил кончики пальцев и в последний раз подкрутил усы. Потом распахнул дверь, обернулся, не шагнув за порог, кинул лукавый взгляд на дочь, едва различавшую его силуэт в ослепительном солнечном свете, и без обиняков спросил:
- Знаешь, небось, что к нам тиран едет?
От удивления она ничего не ответила, лишь слегка кивнула, и он тут же исчез в сияющем дверном проеме. Сеньорита Голондрина дель Росарио, заинтригованная, начала подумывать, а не известно ли отцу и о концерте.
Когда час спустя пришел хиленький угольщик, она была совершенно поглощена уборкой. Угольщик оставил груз у плиты и уже собирался уходить, но сеньорита Голондрина дель Росарио вспомнила, что нужно положить еще кусок угля в бочку с водой: "А то личинки разведутся".
Угольщик, незаметный тщедушный китаец, так выпачканный сажей, что и лица было не разглядеть, выполнил просьбу, не поднимая глаз, молча, только кивая или отрицательно качая головой. В поселке он прозывался "китаец Гонсалес" и был одним из многих азиатских эмигрантов, приехавших в начале века и тут же получивших, даже не желая того, чилийское гражданство. Имена в паспортах оказались записаны сокрушительными иероглифами, и тогдашние чиновники, ленясь разбирать загадочные палочки и черточки, ничтоже сумняшеся доверились своему слуху. Так что десятки китайцев по имени Лю Пи превратились в Лопесов, Ли Вонг получили фамилию Леон, а все Сам Чи бесповоротно сделались Санчесами. Угольщика звали Вонг Ца Ли, а потому записали Гонсалесом.
Расплатившись и оставив обычные чаевые, сеньорита Голондрина дель Росарио проводила китайца до порога, пожелала доброго дня и одарила улыбкой, такой же лучистой, как девятичасовое солнце, уже медленно стекавшее по стенам.
Как все прочие в городе, их дом, который она поначалу находила огромным и пустынным, был выстроен из кусков селитряной породы, скрепленных глинобетоном и оштукатуренных гипсом с песком. Все деревянные части были из орегонской сосны. Через весь дом шел длинный коридор с полом из плитки и стеклянной гравированной дверью. Комнаты были просторные, потолки - высокие.
По правую сторону коридора находилась мастерская отца с отдельным выходом на улицу, неприкосновенное святилище, содержавшееся хозяином в безупречном порядке. Вкруг стен широкого зала стояли стулья с выбитыми на сиденьях звездами, а на выкрашенных голубой краской стенах висели экзотические картины, оставшиеся от прежнего хозяина. Заднюю стену подпирал резной дубовый буфет, и на нем были расставлены флаконы с кремами и бутылочки с разноцветными жидкостями. Кресло цирюльника, обитое свиной кожей, возвышалось против скошенного зеркала, словно верховный алтарь или жертвенный камень в маленькой домашней пагоде. Рядом на полу отливала вязкой старинной бронзой плевательница, составлявшая предмет законной гордости хозяина: ни одна другая парикмахерская в городе не могла такой похвастаться. Над входом так, чтобы клиент мог видеть их в зеркале, висели часы с маятником, по которым полагалось замечать ровно 21 минуту, - "ни на волосок больше, ни на волосок меньше", чванился цирюльник, - уходившие у него на любую стрижку: хоть бобрик, хоть гарсон. Хоть под Родольфо Валентино, последний писк в пампе.
Сразу за мастерской шла небольшая кладовка, где хранились инструменты и лишняя мебель. Дальше - длинная комната, служившая кухней и столовой. Еще дальше - патио.
Также по правую сторону коридора, там, где на улицу выходило высокое окно с кованой решеткой, располагались гостиная и музыкальный зал, соединенные красивой двустворчатой стеклянной дверью. На каждой створке, как у всех дверей в коридоре, плавал выгравированный лебедь. В музыкальном зале, менее просторном, чем гостиная, стояла приятная таинственная тишь.
Рядом же находилась спальня отца и следом - ее спальня, побольше и поуютнее. Окно и дверь этой комнаты выходили не в коридор, как все остальные, а в патио. И это ей безумно нравилось, потому что по утрам золотое солнце вливалось в распахнутое окно, как река.
В патио с земляным полом имелся тростниковый навес рядом с кухонной стеной, а под ним - два плетеных кресла и несколько горшков с кустиками мяты, за которыми сеньорита Голондрина ухаживала усердно, словно монахиня. Под навес переносили обеденный стол в знойные дни. Но тогда следовало проявлять бдительность, ибо в самые ясные и тихие вечера из пампы вдруг налетали исполинские вихри, брали поселок штурмом, срывали крыши, сметали тростник и покрывали все на свете слоем соленого песка из пустыни.
В глубине патио, справа, совсем рядом с высокой стеной, отделявшей дом от соседнего борделя, ютилась уборная. Отец перестраивал ее уже четыре раза с тех пор, как сеньорита Голондрина дель Росарио приехала из интерната. Легкая постройка сиреневого цвета, казалось, дрейфовала по спокойному солнечному озеру и более всего напоминала кукольный домик. Сеньорита со стыдливой нежностью называла ее "сиреневая комната". Для отца это был "философский ящик".
Когда в полдень подъехала повозка с понедельничным льдом и выгрузили положенную им льдину в дерюжном мешке, она уже собиралась пообедать в одиночестве за большим столом. Дом сиял, как свежевымытый кувшин. Сколько бы отец ни предлагал нанять помощницу, сеньорита Голондрина дель Росарио наотрез отказывалась. Каждое утро она сама наводила порядок в домашней вселенной.
После обеда она села в полумраке музыкального зала и стала ждать учениц на урок декламации. С некоторых пор, по почину отца, кроме стихов Беккера и других поэтов-романтиков, выбранных из томика, доставшегося от матери, она разучивала с девочками стихи Виктора Доминго Сильвы, чилийского поэта, который некогда, путешествуя в пампе, ночевал несколько раз в брадобрейной мастерской.
По сравнению с гостиной, заставленной сервантами и креслами в желтых кретоновых чехлах, в музыкальном зале дышалось свободнее. Вся обстановка состояла лишь из рояля, пары стульев да столика для пластинок в стиле эпохи Людовика XV, на котором покоился граммофон, аппарат новейшей модели, игравший целый час подряд без заводки. Этажерку с фарфоровыми куклами пришлось перенести в гостиную, потому что девочки так увлеченно их рассматривали, что забывали стихи и путали выразительные жесты, каковыми нужно было сопровождать чтение.
Почетное место в зале занимал, разумеется, рояль. Мрачно и торжественно он возвышался в центре комнаты. Никогда ей не забыть, какой фурор произвел он в тот день, когда его, украшенным огромной розой из красной оберточной бумаги, доставили в интернат на запряженной мулами повозке. Товарки из богатых семейств целый год не давали ей житья своими насмешками.
Рояль также напоминал ей о приезде на север и смерти матери. Из долгого плавания на пароходе в память навсегда врезались две картины. Холодной ночью в открытом море, пока жалкого вида пассажиры жались друг к другу на качающейся палубе, ее мать играла на фортепиано, улыбаясь, словно хворый ангел, и силуэт ее чернел на звездном небе. Вторая картина - фортепиано, с оглушительным всплеском падающее в море. Убитый горем, рвущий на себе волосы отец, на которого свалилась обязанность списать на берег тело покойной жены, совершенно забыл про багаж и про все остальное. В то утро была сильная качка, поэтому фортепиано не удалось надежно закрепить на шлюпке, и на пути к причалу оно внезапно накренилось, соскользнуло к борту, выпало и быстро затонуло в грязных водах бухты. Они вместе с покойницей сидели в идущей следом шлюпке, и бедняга-отец, погруженный в скорбь, не отрывавший взгляда от воскового лица жены, не заметил или не захотел замечать случившееся. И головы не повернул на отчаянные крики матросов, пытавшихся удержать фортепиано, у которого при падении открылась крышка, словно в прощальной акульей улыбочке из белых клавиш.
Будто сквозь завесу медлительного сна она все еще видела, как фортепиано соскальзывает за борт и с печальным аккордом уходит в черные глубины моря.
Свисток двухчасового поезда стряхнул с нее пелену воспоминаний.
5
Когда Бельо Сандалио сошел с поезда, гомон толпы, пыль в воздухе и солнце, нещадно заливавшее все кругом, напомнили ему о далеких воскресных днях детства: днях круглых и прозрачных, как стеклянные шарики.
Он вновь в Пампа-Уньон, самом знаменитом селении в пустыне Атакама. Стоя на площадке последнего вагона, он одернул элегантные брюки "орфокс", поправил бабочку, потянулся всеми своими ста семьюдесятью двумя сантиметрами роста, пригладил ладонью жесткую шевелюру и спрыгнул на землю. За время пути из Аурелии - что-то около часа - он успел выпить четыре бутылки пива, литровых таких, оплетенных соломой, и жажда уже заново принялась выплясывать у него в горле.