Надвинув улыбку, как забрало, и прикрывая трубу под мышкой, он невозмутимо отстранил торговцев, с криками обступивших поезд. Не уступил свой чемодан стайке босоногих мальчишек-носильщиков, серых и проворных, словно воробьи на городской площади. Уже у выхода со станции сказал "нет, красавица, спасибо" нечесаной цыганке, рвавшейся ему погадать - "эй, изумрудный, почто такой гордый", и обогнул хладнокровных боливийцев, предлагавших подбросить до поселка на повозке, запряженной мулами, на грузовике или на авто с багажником. И все это не переставая сиять металлической улыбкой, которая сбивала с толку мужчин и будила воображение женщин.
Он помнил, что в детстве бабушка всегда говорила, мол, улыбкой он пошел в тетю Нинон. "Тетка твоя Нинон, вертихвостка, днями напролет все пела да лыбилась без причины", - поясняла старуха. Тетя Нинон, как он позже узнал, была рыжеволосой девчушкой, ничем не примечательной, кроме дивной чувственно-ангельской улыбки, ее единственного сокровища, любимой игрушки и неотразимого оружия. Восхитительной улыбки, которая - кисло предрекала бабушка, замечая, как Нинон из окна щедро дарит ею всякого проходящего юношу, - и доведет ее до беды. "Будешь так улыбаться, - предупреждала ее бабушка, - и глазом не моргнешь, как окажешься на сцене в кабаре". Ах, искристая улыбка тети Нинон, которая и после замужества не перестала посылать ее любому, кто бы ни взглянул, хотя муж-скотина бил ее по губам - всегда по губам, - и ей приходилось ворожбой возвращать себе чары, становившиеся от каждой ссадины только могущественнее. Пока в один прекрасный день тетя Нинон, в чем была, - а была она в простеньком платье из тафты, но улыбалась ослепительнее, чем когда-либо, - не воплотила в жизнь бабкино предсказание. Даже не сменив имени - оно и так подходило лучше некуда, - она подалась петь и вести беспутную жизнь в кабаре на улице красных фонарей.
Бельо Сандалио посмеялся про себя. Волна тепла обдавала его душу всякий раз, как он вспоминал свою безумную тетушку Нинон. Он шагал по белой тропинке, и голова его пылала на солнце, как факел. На полпути между станцией и первой улицей селения раскинул выцветшие шатры цыганский табор. Он шел и разглядывал молодую цыганку, преспокойно усевшуюся справить малую нужду на солнышке. Колокол возвестил об отходе поезда. Бельо Сандалио прикинул, что сейчас часа два с чем-то.
Часов он не носил. За что тоже прослыл чудаком. Еще он не носил колец и жилетной цепочки. И равным образом не пожелал вставлять золотой зуб, как многие щеголи тех времен, доходившие порой до того, что вырывали здоровый натуральный - лишь бы сверкать золотым. "Труба - мое единственное сокровище", - говорил он, улыбаясь, в барах, перефразируя тетю Нинон.
Даром что от Аурелии он проехал не больше тридцати километров и пейзаж кругом представлял собой все то же лысое пекло, что-то в здешнем воздухе будоражило его дух и заставляло сердце шибче колотиться. Всего в сотне метров перед ним, словно мираж райской птицы посреди пустыни, змеилось и дрожало селение Пампа-Уньон, такое же живое и развеселое, как и год назад. Селитряной кризис, заметный по бездымным трубам фабрик на соседних приисках, не успел еще ни на искру умалить блеска разгульного города. Издалека доносился гвалт лавок, шум улиц, а в сухом проспиртованном воздухе витала та самая сила, что в день получки так притягивала шахтеров, подгоняла их пыльный размашистый шаг и заставляла сглатывать слюнки при одной мысли о колоссальной попойке, ожидавшей их, как только доберутся до местных кабаков.
В пятидесяти метрах от домов он остановился, коротко сплюнул и поставил чемодан на землю, чтобы закурить. Солнце так жарило, пышущие пески так переливались, а небо исходило таким страшным зноем, что, казалось, чиркнешь спичкой - и весь мир охватит пламя. Он припомнил похожее чувство: когда он впервые играл в цирковом оркестре на одном прииске, воздух был таким жгучим, что с первой нотой трубы шатер мог бы вспыхнуть. Тогда он, помнится, сбежал из дому после смерти бабушки и прибился к "всемирно известной цирковой труппе". Пампа-Уньон еще и в помине не было. А были только прииски, которые он объезжал один за другим, аккомпанируя нищим представлениям в составе оркестра из шести оголодавших музыкантов. Пока прима-балерина, она же гуттаперчевая женщина, ассистентка фокусника, нарезательница билетов и продавщица бумажных вертушек, не выскочила замуж за управляющего очередного прииска и цирк не развалился. Бельо Сандалио не захотел возвращаться в Икике и стал играть в городских оркестрах.
Залитые потом глаза его загорелись, когда он увидел, что Торговая улица, вся в разноцветных вывесках, ничуть не изменилась. На семи пыльных кварталах, в лавках и развалах уместились диковинки со всех концов света. На стеклянных витринах или просто на прилавках под солнцем и ветром громоздились, сваленные как попало, самые невероятные товары. От манящих бочонков сардин в масле до средневековых металлических корсетов для красавиц пампы, вперемежку с рулонами шелка, только-только из Индии, и засаленными башмаками аргентинского производства. Тут можно было найти японский фарфор, итальянские шляпы, швейцарские часы, американские пластинки, немецкие игрушки, цейлонский чай, английский кашемир, персидские ковры и испанские консервы.
И все же - Бельо Сандалио хорошо это знал - семь шумных кварталов были лишь вывеской города. За этими живописными декорациями, за дымовой завесой лавок и развалов, на соседней улице, ныне называемой улицей Генерала дель Канто, за фасадами ресторанов, питейных заведений, столовых, пансионов и виноторговых домов таились неисчислимые бордели, которым Пампа-Уньон и был обязан своей громкой дурной славой. Дома свиданий с салонами, украшенными меланхоличными сельскими пейзажами, нарисованными прямо на стенах. Существование этих домов никакие городские власти не признавали, зато все ходили туда, как на работу, каждую ночь. Известное дело: те же промышленники, что проповедовали нравственность со страниц газет, частенько наведывались в рассадники порока и даже до того наглели, бывало, что снимали целый бардак на все выходные только для себя.
Из одного такого местечка год назад, жаркой ночью при полной луне, Бельо Сандалио пришлось удирать по крышам от капитана карабинеров и двух его подчиненных; все трое были еще пьянее, чем он, и палили из карабинов - любо-дорого вспомнить. Про само заведение он почти ничего не помнил, потому как попал туда уже на рогах. Но там точно было пианино и маленькая сцена, на которой он в ту ночь трубил вдохновенно как никогда. Зато он не забыл, как таинственная незнакомка спасла его, когда он свалился прямо в патио ее дома. Чего уж там говорить, если бы не помощь этой ниспосланной ему дамочки, не шагал бы он сейчас весь из себя красивый в ртутном солнечном облаке селитряной сиесты по улицам Пампа-Уньон.
Во втором квартале Торговой улицы Бельо Сандалио увидел первое знакомое лицо. Правда вверх тормашками. Зацепившись ногами за балку, как летучая мышь, на маркизе болтался мальчонка.
- Здорово, трубач, - сказала перевернутая мордочка.
- Как сам, китайчонок, - отвечал Бельо Сандалио. - Вижу, делаем акробатические успехи.
- Это я еще не старался, - сказал мальчонка.
После чего стремительным обезьяньим кульбитом прокрутил полусальто-мортале и твердо приземлился на тротуар. С напускной торжественностью отвесил цирковой поклон и ужасно серьезно, но посмеиваясь уголками раскосых глаз, осведомился, как Бельо Сандалио оценил номер.
- Кошатины больше жрать надо, - вынес вердикт Бельо Сандалио.
И добавил воззрившемуся на него с изумлением парнишке:
- Такой у них, у акробатов, секрет.
И они, оживленно беседуя, побрели к центру селения.
С Йемо Поном Бельо Сандалио познакомился в свой предыдущий приезд: тот привел его в пансион, где он тогда поселился. Мальчик напоминал ему собственное сиротское детство на улицах Икике: его отец, ирландский матрос, в порту не задержался, а мать померла от оспы через год после его рождения. Но ему повезло иметь семейственную бабку, которая не дала ему сдохнуть с голоду и вырастила как сына. Йемо Пон, наоборот, жил при матери и все же казался куда более одиноким, чем Бельо Сандалио.
Паренек трудился в Рабочем театре. Каждый вечер он обходил все улицы, зажатый между двумя афишами с названием сегодняшней картины, именами главных артистов - героя-любовника и девушки, - броским лозунгом, переписанным из программки; все это рисовалось цветными мелками. В свободное от работы время Йемо Пон изображал персонажей любимых фильмов, а еще любил выделывать акробатические номера, подсмотренные в цирках шапито, то и дело принимался кувыркаться и взбирался везде, куда можно было взобраться. Когда Бельо Сандалио с ним познакомился, китайчонок умел преодолеть всю Торговую улицу по маркизам, вися на руках. Теперь он научился проделывать тот же трюк ногами.
По дороге малец рассказал ему местные новости. Подтвердил слух о смене гарнизона карабинеров. Похвастался, что читать и писать он теперь обучен, а потому школу бросил. Подсчитал, что с начала года в пьяных драках полегла уже целая дюжина человек. С восторгом открыл тайну: его дядюшка Лан, Китаец-с-Воздушными-Змеями, запускает теперь по ночам светящиеся шары. Дрожа при воспоминании об увиденном, описал жуткую стаю серых чаек, что однажды затмила все небо над городом на два с половиной часа - в полном молчании они летели на восток. Состроив лукавую рожицу, рассказал, как во время последнего Сухого закона толстяка с материной работы, из буфета, застукали, когда тот гнал сивуху из утиного корма. Предупредил, что пансион "Донья Матильда и Дочери" преобразовался в кабак. Но не нужно переживать, он его отведет в пансион под названием "Юный цвет", куда как лучше первого. Держит его боливийка, сеньора Кримильда, и венгр, которого зовут, как вождя индейцев: Джеронимо. А фамилию того венгра он еще не научился выговаривать.
И подробно, как будто ему светили комиссионные - впрочем, они и светили, - сообщил, что при пансионе есть сторож и он отворяет двери жильцам в любой час ночи, что каждый месяц в лотерею разыгрывается неделя бесплатного проживания среди самых старых постояльцев и что венгр с боливийкой заправляют еще и лучшей харчевней в городе, а значит, вкуснейшей жареной свининой можно будет объедаться, не выходя из дому.
Удивительную историю этого супружеского союза Бельо Сандалио не замедлил узнать. Вскоре после переезда в Пампа-Уньон венгр овдовел и сочетался вторым браком с Кримильдой Кондори, пышнотелой танцовщицей, уроженкой андских плоскогорий, которую повстречал на подмостках публичного дома в боливийском квартале, где процветали притоны и бордели самого низкого пошиба. В мире продажной любви она выступала под псевдонимом Дьявиолетта Дивина, а венгру оказалась примерной супругой. В трудолюбии ей не было равных, и быстрее, чем, бывало, разоблачалась на сцене, новоиспеченная сеньора Кримильда Кондори де Плетикобич превратила мужнин пансион, до тех пор завалященький, в один из самых доходных в городе.
Бельо Сандалио соснул пару часиков на кретоновом покрывале цветов боливийского стяга, а потом взялся за чистку пистонов и смазку клапанов трубы. После долго играл. Как истинный музыкант он взял за правило каждый божий день "колоть дрова", то бишь репетировать, и то же советовал молодым трубачам с разных приисков, которые уже начали подражать его стилю, позам, повадке и даже манере одеваться. "Нужно день и ночь трубить, - поучал он полувсерьез-полушутя, - а когда не трубишь - жевать полотенца".
Удивляясь, что никто не клянет его за шум, Бельо Сандалио собрался выпить чаю и перекусить. Он принял душ, побрился, надел самый светлый костюм и лучшую рубашку, желая с самого начала прослыть в городе щеголем. Нынче ночью Пампа-Уньон падет к его ногам. Одевшись и тщательно причесавшись, он вынул из чемодана жестянку из-под английских шоколадных конфет, положил на кровать, открыл, и перед ним, словно в витрине зоологического музея, распластали блестящие крылья изящные бабочки. Выбрал самую яркую - в оливковый горошек - и, неспешно повязывая ее перед зеркалом, погрузился в сладкие мысли о том, как скоро его нога вновь ступит на хорошо знакомые манящие пажити местного порока. В Радикальный клуб следовало явиться к десяти, до того он был свободен.
Когда он в сопровождении маленького приятеля прибыл в пансион, хозяйка сразу же углядела трубу под мышкой и осведомилась, не в оркестр ли он пожаловал наниматься. Вот уже два дня у нее живет второй такой. Только тот господин - барабанщик. "Старичок совсем, с 79-го", - пояснила хозяйка, имея в виду Тихоокеанскую кампанию. И доверительно хлопая густо накрашенными ресницами, она пустилась выкладывать все, что у нее накипело: ветеран оказался таким угрюмым молчуном, что ничего про него неизвестно, кроме записи в пансионной книге: звать Канделарио Перес, родом из Лиркена, на войне дослужился до младшего сержанта. "Бастер Китон - и тот чаще улыбается", - с хохотом договорила боливийка, показывая неровные зубы и недюжинные знания синематографа.
В столовой, когда вошел Бельо Сандалио, сидел всего один постоялец: сурового вида старик в круглой кургузой шляпе без ленты. Вместо чая он пил мате. Рядом с его стулом на полу поставили медную жаровню, на которой булькал эмалированный чайник. Отставив стул от стола, старик лениво скрестил ноги. Вышитая скатерть на фоне его тусклого наряда казалась еще белоснежнее. Трубач смекнул, что это, пожалуй, и есть барабанщик. Под лапсердаком цвета козьего сыра, сбоку, угадывалась странная выпуклость, словно старик был при оружии.
- Добрый день, - учтиво поздоровался Бельо Сандалио и уселся напротив.
Старик, даже не взглянув на него, пробурчал "добрый" и вновь опустил нос в тыковку с мате. Время от времени он крошил узловатыми пальцами краюху у себя на коленях и подносил кусок ко рту, медленно пережевывал и запивал, потягивая мате через бронзовую трубочку, отчего складки на шее приходили в движение.
До сих пор Бельо Сандалио держал трубу на коленях, но, когда горничная подала салат из помидоров и жареную печенку, он вальяжно выложил инструмент на стол, прямо под нос старику. Тот едва заметно моргнул, как озябшая ящерица.
- Я приехал наняться в здешний оркестр, - так же сердечно, как раньше, проговорил Бельо Сандалио. - Мне сказали, вы тоже музыкант.
Ветеран поправил шляпу, подлил кипятка в тыковку, сахара класть не стал, пошуровал бронзовой трубочкой, медленно, долго, громко, нескончаемо тянул мате и, наконец, поднял глаза и искоса глянул на Бельо Сандалио.
- Да, - сказал он.
Бельо Сандалио победоносно улыбнулся.
- И еще мне сказали, Вы тоже по объявлению, играете на барабане и выучились музыке не когда-нибудь, а в достославную кампанию 79 года. Все это правда?
Старик глубоко вздохнул, осторожно поставил мате на стол - как бы не запачкать белую скатерть, - дожевал хлеб, проглотил, воззрился на нарушителя спокойствия и разом отвечал по трем пунктам:
- Да, да, да.
Бельо Сандалио разбирал смех, - пришлось срочно заглотнуть кусок печенки, чтобы не расхохотаться, - и он весело сказал:
- Я так смотрю, мы с вами станем не только коллегами, но и добрыми друзьями.
- Ага, - фыркнул старик.
Тут же он встал из-за стола, и Бельо Сандалио успел разглядеть, что топорщилось у него под боком. Не пистолет. Там наперевес болталась фляга из тех, что были в ходу во времена кампании 79-го. Многие ветераны Тихоокеанской войны, основавшие в городе собственное общество, носили какой-нибудь сувенир: кривой ножик, красно-синюю фуражку или - зимой - теплую шинель с золотыми пуговицами. У этого же была фляга.
Бельо Сандалио мог бы поставить на кон трубу, что во фляге у мрачного старикана плещется горькая. Он снова чуть не прыснул. "А старый хрыч-то не промах, - подумал он, - заправился на жизненную дорожку, вот это я понимаю - оркестрант!"
- Увидимся в клубе, дедуля, - сказал он на прощание.
Старик застыл в дверях коридора, ведущего в комнаты, спокойно обернулся, поправил кургузую шляпу и сухо заметил:
- Меня зовут Канделарио Перес, юноша.
- Простите, дон Канделарио. А меня - Бельо Сандалио. Стало быть, в десять в Радикальном клубе. Надеюсь, желающих будет немного.
- Много, - ответствовал дон Канделарио Перес.
И глухим голосом, словно бы из барабанной утробы, без всякого выражения на лице он пространно разъяснил, что, считая их двоих, в Пампа-Уньон уже прибыли две трубы, тромбон, горн, два корнета, турецкий барабан, тарелки и два простых барабана.
- Думают, собаки, что каша с неба валится, - заключил старик и исчез в коридоре.
Бельо Сандалио от души веселился. Старичина пришелся ему по душе. За версту было видно, что он бобыль бобылем, один как перст. Не только табаком от него разило, но и одиночеством. А кому, как не Бельо Сандалио, чуять дух одиночества - уж он-то в свои тридцать три знал, что эта зараза высасывает из человека силы почище трубочки для мате.
"Точно сойдемся", - сказал он себе. После чего закончил есть и вышел на улицу. До прослушивания оставалось почти четыре часа.
6
В половине седьмого, встретив отца, вернувшегося с выездной работы, сеньорита Голондрина дель Росарио, надушенная и до белизны напудренная, вышла из дому и направилась к Рабочему театру.
В шляпке яблочно-зеленого цвета и воздушном платье из органди, сжимая в руках платочек со своей монограммой, сеньорита Голондрина дель Росарио - "видано ли, чтобы имя так подходило девушке", - восхищались люди, едва узнав ее, - шла приступить к своим таперским обязанностям. В такт медленной походке белой цапли золотые сережки в форме сердечек поблескивали на фоне белейшей кожи. Придерживаясь умеренности в искусстве благоухания - только на запястья и пару капель на подол, - сеньорита оставляла за собой нежный свежий шлейф фиалкового аромата, который развевался вечерним ветром и становился в нем еще прелестнее.