На первом занятии он сказал нам, что война - это не только геройство и благородное дело, а противная человеческой природе работа, которую надо знать, чтобы не гибнуть зря и не подвергать опасности свое Отечество.
Мы изучали винтовку образца 1891/1930 гг. и автомат "ППШ", метали гранаты "РГД-33" и рыли окопы недалеко от кладбища, ходили в наступление и оборонялись, преодолевали штурмовую полосу и ползали по-пластунски. Если урок был сдвоенным и проходил в поле, гвардии лейтенант Мрий, утомившись к концу занятий, садился на землю (а зимой в снег) и начинал плакать. Он растерянно глядел на нас и плакал громко, как женщина.
Нам очень хотелось узнать, за что он получил такие высокие награды, хотелось услышать рассказы о войне - ведь он не просто очевидец, он боевой участник, он почти Герой, он пробыл на передовой два года… Но он ничего нам не рассказывал.
Гришка бросил школу раньше меня, после пятого класса, и уже был не сезонным, а штатным разнорабочим. Он гордился этим, но недолго, потому что после окончания семилетки мы тоже были зачислены в штат и получили продовольственные карточки рабочих.
Управляющий, собрав нас в конторе, сказал по этому случаю речь:
- На моей носу сенокосный страта, мы тумаем, молотой катры не пответет, тневной норма чтопы твести процент, потом шнитво - триста процент, а то выконю шуту-матери.
Сопровождающий нас Гришка шепнул мне, скаля зубы:
- Ты, зять, проси у него быков посмирней, а то на Лидку сил не хватит.
Гришка не был грубым, просто он хотел казаться взрослым и поэтому считал, что обо всем надо говорить прямо, без всяких там фиглей-миглей. В тот же вечер он меня дотошно расспросил, как мы дружим с Лидой, о чем говорим, что делаем. И жестоко высмеял:
- Теленок ты, бычок, - му-у! Не книжки надо, не песенки, не поцелуи - другое пора начинать. У ней же бедра круглые, груди как у настоящей девки - неужто не щупал? Твердые, наверно, спелые!..
- Не знаю, - сказал я, покраснев. Это же недостойно, оскорбительно для Лиды, как он не понимает. Ведь Лида такая чуткая, умная, нежная, а ее хватать за…
- Дурак, - сказал Гришка. - Нынче же потискай - и увидишь, что ей будет приятно. Или ты не хочешь, чтобы ей было приятно?
- Хочу, - сказал я, досадуя, что начал этот разговор.
- Вот и действуй. Спасибо завтра скажешь.
Мы сидели с Лидой на берегу пруда, глядели в застывшую воду, где плавал желтый обломок луны, и слушали вдохновенное пение лягушек. Звонко они квакали о своей любви, страстно, с каким-то даже бесстыдством. Я вспомнил наказ Гришки, и мне стало нехорошо. Лида печально говорила, что ей надо закончить десятый класс, она уже послала документы в одну из школ райцентра, а ей так не хочется ехать в город. Ведь мы тогда не сможем встречаться, разве только в каникулы, подумать страшно.
А потом склонила голову мне на плечо и запела грустно:
Синенький скромный платочка
Патал с опущенной плеч.
Ты коворил мне, что не сапутешь
Ратостный, ласковый встреч.
Смешно? Ничего тут нет смешного. У нас больше половины деревни - чуваши, татары, мордва - так говорили, и мы не смеялись, потому что сами учились их языкам и коверкали их еще хлеще. Когда я пел по-татарски песни, татары не улыбались и даже хвалили меня: "Якши, малай, бикь якши!" А Лиду я всю зиму, весну и лето учил произносить звонкие согласные, поправлял родовые и падежные окончания, чтобы над ней не смеялись в городе, и она все-таки одолела их, хотя наши занятия, особенно летом, когда мы встречались каждый вечер, заканчивались нередко ссорами.
- Скажи: я бестолковая дура, - выведенный из терпения ее неудачами, требовал я.
- Нет, я не пестолковая и тепя люплю, - говорила она виновато.
- Любовь доказывают не поцелуями, а делом! Ты хоть слово-то скажи правильно - любовь!
- Люпофь.
- Ну дубина!
Лида сердилась, плакала, клялась не встречаться больше со мной и, едва наступал вечер, опять приходила.
Но однажды, за месяц примерно до своего отъезда, не выдержала беспощадной тирании и зло выкрикнула:
- Сам дурак! Не смей меня оскорблять, слышишь!
Произнесла чисто, отчетливо, будто ей новый язык пришили. Я так обрадовался, что поцеловал ее в губы. Долго поцеловал, больно. Она задохнулась и, счастливая, стала смеяться, без конца повторяя:
- Дура я, дура, дура, дура!..
И целую неделю потом ходила на пятачок у начальной школы, где собирались девчата и подростки, - чтобы больше говорить на людях: своим чистым произношением она хвасталась, как обновкой, и не торопилась уединиться со мной. Гришка уже начал подозревать, что мы поссорились, но я успокоил его и даже сообщил, не краснея, что наказ его выполнил.
- Она рада была, да? - спросил Гришка недоверчиво.
- Рада, - сказал я. - Сначала вроде обиделась, а потом ничего.
- А я тебе что говорил! Я же знаю их…
В том, что Гришка знает их, я сильно сомневался. Он дружил с ровесницей Лиды здоровенной татаркой Миннибай уже года полтора, но никто всерьез не принимал их дружбы. Во время зимних каникул мы с Лидой захотели узнать, о чем они говорят на свиданьях, и подкараулили их однажды вечером в пустой конторе. С полчаса стояли мы за печкой не шевелясь, а Миннибай и Гришка только вздыхали трудно да чихали от чадящей длинной самокрутки, которую Гришка свертывал из собственного самосада, знаменитого свирепой, прямо-таки убойной силой. Докурив, Гришка достал из кармана шубные рукавицы, хлопнул ими и сказал с грустью:
- Опять завтра эти мохнушки надевать, а они мокрые.
Мы с Лидой, давясь от смеха, зажали ладонями рты.
- Положи на печка, - посоветовала Миннибай. - Просохнет, и пойдем домой…
Правда, нынешним летом Гришка стал смелее, купался с девчатами в пруду, хватал их в воде, тискал, но это бывало всегда на людях и принималось больше за озорную шутку, другого значения мы не придавали.
А вот на нас с Лидой смотрели уже серьезней, и мы гордились этим, волновались перед каждым свиданьем. Лида учила меня чувашскому языку и часто говорила о своих чувствах. К осени я выучился считать до сотни и произносить с десяток самых необходимых фраз: "Я тебя люблю". "Ты красивая". "Ты моя умница". "Я хочу тебя поцеловать". "Не уезжай в город, я буду тосковать". "Я не могу без тебя жить". "Я буду тебя любить до гроба".
Осенью она уехала и вскоре прислала сердитое письмо, в котором ругала меня, что не пришел ее проводить (а я и не мог прийти, был в поле, она знала), и уверяла, что никогда не любила меня и не любит, рада, что уехала, очень ей нужно встречаться с каким-то пацаном, который ниже ее ростом и вообще сопляк. А в конце просила не обращать внимания на небрежный "подчерк". "Кто любит, тот не станет придавать значения красоте подчерка". Такая самоуверенная назидательность. Я чуть не заплакал.
На другой день на работе Гришка заметил, что я не в себе: то сижу на бестарке, как сонный, то беспричинно ругаюсь и хлещу кнутом безответных своих волов.
- Письмо прислала? - догадался он.
- Прислала. Тебе какое дело!
- Мне наплевать, но волам не сладко. За что ты их порешь? Они тебе не соперники. Городского, что ли, нашла?
Я рассказал о письме.
- Не отвечай, - посоветовал Гришка. - Пусть еще пришлет, а ты молчи, не отвечай. Характер надо выдержать, марку - ты мужик! Понял?
Выдержать характер было трудно, хотелось написать ей хоть несколько строчек, но я только подчеркнул ошибки в ее письме - десятиклассница обязана знать правописание слов того языка, которым пользуется, - и отослал письмо обратно. Второе, третье и последующие письма бросал в печку не читая. Вообразила, что жить без нее не могу, готова веревки из меня вить, рабом сделать, слугой, - нет, я выдержу характер, выдержу!
В это время я особенно сдружился с Гришкой. Мы вместе ходили на вечерки к молодой вдове Синичке, которую хлебом не корми, но дай покалякать о "грешной плоти", заигрывали с девками. Гришка резвился вовсю и чувствовал себя как прудовой карась весной, но мне это скоро наскучило. Все чаще вспоминались встречи с Лидой, самодельные уроки русского и чувашского языка, которыми мы обменивались, песни в альбоме, споры о прочитанных книгах, поцелуи встреч и расставаний. Разве это заменят вечера у несчастной Синички?
В обменном фонде передвижной библиотеки мне дали "Анну Каренину" и "Аэлиту". Понравилась больше "Аэлита", потому что втайне я мечтал стать путешественником, мечтал побывать в неведомых краях и совершить неслыханные подвиги. Конечно же, все это рано или поздно исполнится, и когда я везде побываю и все свершу, то вернусь в свою деревню - и меня встретит не какая-то Аэлита, а моя земная, истосковавшаяся по мне Лида, которая все это время ждала меня, глядя в окошко.
Моему возвращению будет рада и ее мать тетя Паша - она вся исказнилась, глядя на свою тоскующую дочь, - обрадуется даже управляющий - по этому случаю он не поедет в поле, отгонит Чалдона на конюшню и придет ко мне просить прощения за то, что зимой не подвозил нас в школу. "Да ладно, не стоит об этом, - великодушно скажу я. - Кто прошлое помянет, тому глаз вон". - "Нет, клас шалко, - скажет бережливый управляющий. - Лучше того, кто помнит, - шуту-матери, латно?" И засмеется, прищурив свои узкие, словно осокой прорезанные глаза.
А я возьму Лиду за белую руку и поведу куда захочу. И вот тогда-то и свершится все это сокровенное, важное, свершится так бережно и нежно, что оба мы почувствуем неземное счастье и за минуту этого счастья… "Какое счастье! - с отвращением и ужасом сказала она, и ужас невольно сообщился ему. - Ради бога, ни слова, ни слова больше". Ни слова? Но почему же?! Почему они чувствуют отвращение и ужас, разве Анна Каренина не любила Вронского, а он - ее? Разве э т о п о с л е д н е е, в е н ч а ю щ е е, не было для Вронского желанием его жизни в течение года, а для Анны - обворожительною мечтою счастья?
Нет, с таким оборотом я не мог примириться, не мог и не хотел. Меня и здесь воспитывали, отодвигали на время запретное, старались внушить, что оно ничего не дает, что оно неприятно и вредно - вот как курение, когда все курильщики соглашаются, что ничего хорошего в этом нет, а сами дня, да что там дня - часа не могут прожить без табака.
Я с нетерпением ждал Нового года, когда наступят каникулы и приедет Лида, но все-таки рвал каждое очередное письмо не читая - выдерживал характер. И хотя у меня дрожали руки, когда я брал письмо, хотя первым моим желанием было вскрыть его, увидеть хотя бы первую строчку, прочитать одно-единственное слово - я сдерживался, я считал себя мужчиной и медленно, осмысленно разрывал письмо на части и бросал его в печку.
Однажды, возвращаясь вечером с работы, вдруг встречаю ее на улице - приехала! До Нового года еще целая неделя, а она приехала!
Мало сказать, что я обрадовался, - легко стало, светло, весело, усталость прошла сама собой. Я стоял перед Лидой с кнутом на плече - только что распряг своих волов - и блаженно улыбался. Она будто выросла за эти четыре месяца, стала немножко чужой в городском полушалке, и перчатки на ней были кожаные, холодные, и губы подкрашены.
- Ты такой прежний, - сказала она, с жалостью глядя на мой кнут. - Ты ни крошки не вырос. Я представляла тебя возмужавшим, суровым, а ты улыбаешься как мальчишка. Ты почему не отвечал на мои письма? Не думай, что я приехала из-за тебя. Просто там одиноко с непривычки, вот я и приехала. Встретимся сегодня?
Я отметил, что она уже не путает родовых и падежных окончаний, и порадовался за нее: такие успехи сделала. Наверно, только и занималась тем, что говорила да читала книжки. Но от встречи, выдерживая характер, твердо отказался. Если уж я такой прежний, если я не возмужал и не вырос, пусть ходит одна. Впрочем, отказ я объяснил тем, что на улице холодно.
- Мы посидим у нас в соломе, - настаивала она.
- Я устал.
- Ну, пожалуйста! - И поглядела на меня просительно, с нежностью.
Если есть на свете счастье, то оно вот такое. Тебя просит лучшая и единственная в мире девушка, просит о такой малости, которая ничего для тебя не стоит, она ждет этой малости и молит о ней взглядом, улыбкой, руками, поглаживающими грубое кнутовище: не откажи, приди, я буду ждать тебя.
Да, впервые я был легко и безоглядно счастлив.
За ужином мать спросила меня с тревогой:
- Ты что это нынче как помешанный: улыбаешься все время, торопишься куда-то, в зеркало глядишься. Не чувайке своей обрадовался? Рано бы вроде в женихи-то, с сестренками вон позанимайся. Тоська плакала, задачку никак не решит.
- Утром решу.
- Не утром, а сейчас, - приказала мать.
Задачки для второго класса были пустяковые, и на свиданье я успел в условленное время. Я стоял у высокой завалинки дома управляющего, за которой меня не было видно, и ждал: Лида, как барышня, ревниво соблюдала правило приходить после кавалера. Она появилась тотчас после моего прихода, нарядная, надушенная, и опять поздоровалась:
- Добрый вечер, милый! Я заставила тебя ждать? Извини, пожалуйста.
Точь-в-точь как настоящая дама, как Анна Каренина или Кити, на которой женился Левин. Я невольно засмеялся, громко, издевательски, но Лида удержалась в своей роли.
- Дикарь, - сказала она, взяв меня за руку и увлекая за глухую стену. - Ничего не знаешь, кроме своих волов. Мог бы подумать, что смеяться, да к тому же под окнами моего дома, не только неприлично, но и опасно: родители услышат и позовут домой. Они и так запрещают мне с тобой дружить.
- Почему? - испугался я.
- Отец говорит, что ты хулиган, хвосты волам оборвал, а мама считает, что муж у меня должен быть только чувашином.
- Му-уж! Какой же я тебе муж!
- Не муж, но любимый. Впрочем, это я так, - спохватилась она. - Мы ведь проста дружим, не правда ли?
- Правда, - сказал я с досадой. - Просто дружим, и никакой любви у нас нет. Вронский стрелялся из-за любви. Каренина под поезд бросилась… Какая у нас любовь!
Но Лида неожиданно оскорбилась:
- Я же приехала к тебе, за неделю до каникул приехала! Меня исключить могут за это, а я не раскаиваюсь и ни о чем не жалею. Пусть исключают, пусть ворчит отец и ругается мама. Ты же вырастешь, мать у тебя высокая, и ты будешь высоким, а разница в возрасте у нас небольшая. У Карла Маркса жена была на семь лет старше его, и это не помешало их браку.
Я смутился и не знал, что сказать: все во мне опять радовалось, ликовало, пело, счастье было таким полным, что всякие слова казались ненужными, лишними. Я порывисто обнял ее, приподнялся на цыпочки, чтобы достать до губ, и поцеловал ее так, как она меня учила.
Но счастье никогда не бывает продолжительным. Хлопнула сенная дверь соседней квартиры, заскрипели морозные ступеньки крыльца, Лида кинулась под свои окна, и передо мной, а вернее, надо мной оказалась разбитная Нинка, выбежавшая от бухгалтера. Она ходила к нему всю осень, сразу после возвращения его с фронта - жалела. Бухгалтера отпустили по ранению совсем, жена его не дождалась, вышла замуж за объездчика второго отделения, а бухгалтер, говорят, очень ее любил. Как тут не пожалеть!
- Крутишь? - спросила она с усмешкой, глядя на меня сверху вниз.
Ах, как хотелось мне стать хоть немного повыше, хотя бы вровень с ней! И почему я так медленно расту!
- Кручу, - сказал я, приподнявшись на носки материных чесанок. - И буду крутить, а тебе какое дело?
- Молодец, - засмеялась Нинка. - Ты становишься мужчиной, так и надо. Желаю удачи! - И пошла, смелая и быстрая, к своему дому у пруда.
Возвратившаяся Лида тоже была довольна, что я не побежал за ней, а остался на месте, она поцеловала меня, вздрагивающего то ли от волнения, то ли от холода, и повела к стогу соломы за домом.
Соломы там осталось уже мало, копешка чуть повыше меня, но укрыться от ветра можно.
Лида смела рукавом снег с подветренной стороны, встала спиной к стожку и протянула мне руки. Обнявшись, мы стояли молча, чувствуя счастливый покой и полное единение, совершенно бездумное, бескорыстное. Впрочем, мне подумалось, что вот так счастливо, наверное, чувствует себя путешественник, когда он достигнет цели, к которой долго и трудно шел. А Лида, глубоко вздохнув, сказала, что нашим свиданьям скоро наступит конец. Весной она получит аттестат зрелости, и, если к этому времени не кончится война, они уедут в родную Чувашию - отец с матерью часто об этом говорят. Уедут они в Чувашию, Лида окончит педагогический институт и станет учить чувашлят русскому языку и литературе. Ведь это такое богатство, русский язык, она так полюбила его и так счастлива, что свободно им владеет!
- А муж у меня будет инженер, - мечтала Лида. - Тебе бы хотелось стать инженером?
- Нет, - сказал я с сожалением. - Мне хочется стать путешественником.
- А работать кем ты будешь?
- Я же сказал - путешественником.
- Это ведь не работа. Надо специальность какую-то иметь, профессию. Неужели тебе не нравится профессия инженера? Строить тракторы, машины, самолеты, корабли? А?
- Нет. Я хочу только все увидеть и понять.
- Зачем?
- Не знаю. Хочу, и все.
- Жалко, - сказала Лида. - Мой отец говорит, что ты чувствуешь трактор, как хороший конюх чувствует лошадь, весной он хочет поставить тебя на "ЧТЗ" без всяких курсов. Ведь ты уже подменял этой осенью тракториста, у которого был прицепщиком?
- Подменял. И трактор не раз ремонтировал. Только сейчас мне не интересно. На комбайн я пошел бы.
- Вот видишь, на комбайн! А потом тебе захочется узнать автомашину, самолет, пароход, - значит, тебя интересует вся техника - и ты можешь стать инженером, надо только учиться. Обещай мне, что ты будешь учиться.
- Холодно, - сказал я, вспомнив вечно усталую мать, больную бабушку, трех младших сестер и брата. Какая тут учеба. - Пойдем домой, у меня замерзли руки.
- Что же ты раньше не сказал! Пришел в сырых варежках и молчишь. Они же у тебя смерзлись, деревянные стали - снимай сейчас же!
Она сняла с меня залубеневшие варежки, постучала ими и засунула мне в карман, а холодные руки взяла себе под мышки. Распахнула пальто, потом теплую кофточку, под которой было платье, и спрятала туда руки, зажав их своими.
- Да ты не стесняйся, - говорила она, - что ты какой, право! Ты же мужчина почти.
Второй раз за вечер слышал я это лестное для меня слово и вот боялся пошевелить пальцами, прижатыми к ее горячему телу. Кисти мои касались ее тугих, как большие яблоки, напряженных грудей, я весь загорелся, смутился и, боязливо отступив от нее, вспомнил постыдную ложь летом, когда этим хвастался Гришке.
- Зачем же ты отошел, - обиделась Лида. - Мне ведь холодно, подойди, не съем же я тебя. Господи, какой же ты дикарь!
А холод в самом деле был жуткий, наше дыхание вылетало белым паром, и нельзя ей стоять вот так, расстегнутой, распахнутой, враз простудится.
Проклиная свою нерешительность, я приблизился к ней, приник, как ребенок, и она прикрыла меня полами пальто.