Поэзия рабочего удара (сборник) - Алексей Гастев 3 стр.


Минаев кидал взглядом от Малецкого к околоточному, точно желая поймать какой-то спрятанный, но хорошо построенный фокус.

Малецкий ёрзал ногами по свежевыкрашенному полу; его глаза убегали от разъяренного, настигающего взгляда Минаева.

Тоном мальчика, пойманного на мерзкой шалости, он заключал:

– И во всем печальном происшествии причина – сам потерпевший, Прохоров.

– Ну и к черту, и больше я вам не нужен, – процедил Минаев и направился к выходу.

Околоточный было привстал и хотел прикрикнуть на Минаева за грубость, но Малецкий махнул книзу рукой и как бы говорил: "Оставь его, не обращай внимания".

IV

Подручный Васин – друг Минаева – сразу почувствовал, что с товарищем начинается что-то недоброе, и кинулся за ним.

– А… ты? – пронзил его Минаев вопросом уже за дверями.

– Не расходись, парень, легче, побереги себя-то.

– Гм… Чтобы я стал себя беречь?

– Ну, ну. А выпей-ка, ей-богу… а?

– Вот именно скажу, что не желаю напиваться. Трезвый раскрошу весь мир в щепки.

– Полно-ка, полно.

Спускались ниже. Зашли под лестницу.

Минаев еще раз выразительно посмотрел на Васина, как будто азартно призывал его к удару.

– Али бей меня, расшибай. Не хочешь?..

Он схватил, сгреб обеими руками кепку, рванул ее вместе с клоком волос, расставил ноги, налился весь горячей, отравленной кровью и бацнул, как тяжелый вековой груз, свою кепку на пол.

Она выдулась, приподнялась.

Васин унимал Минаева:

– Не шуми. Навредишь, ей-богу. Пожалей, все-таки ты как-никак с семьей.

И еще больше прожгли Минаева эти слова. Как будто нападал и расшибал дикую злобу, уже падшую, но пахнувшую противной, непонятной тупостью.

– А-а-р-р… – рычал он, припрыгивая, и топтал кепку.

Так унизить, мстить захотелось ему пронесшейся злобе жизни.

– Да ну, парнюга, Минай дорогой. Вспомни дружбу. Али я тебя не выручал. Идем-ка. Все-таки околоточный рядом… Заметут…

А Минаев свирепел и свирепел от этих слов.

– Ну еще!

Он снял с бешеной быстротой сапоги, взял их за голенища и изо всей силы хватил головками о дверной косяк.

– Ва-ли, бей! Лупи!

– Опять, опять дойдешь до ручки… – уж как-то бессильно урезонивал Васин Минаева.

А Минаев уже не кричал, а действовал:

– Сыпь! Уничтожай!

Васин чувствовал бессилье своих слов перед этим отчаянием и почти шепотом говорил про себя:

– И зачем я теперь в бога не верю. Все бы был не один, а с кем-нибудь вместе.

– А как это? – уцепился вдруг за последнюю фразу уставший от своих ударов Минаев. – Ты думаешь, в небе написано?

И с желчью скороговоркой произнес:

– Больше, больше на небо смотри, выдумывай, мечтай о вере истинной, задирай башку-то, а в это время тебя вагон и приплющит. Нет, брат, я пошел бы в яму…

– Да пойдем-ка в мастерскую-то. Обувайся.

– Что? Хоть убей, я ручник в руку не возьму. Пойду в траншею. По-моему, знаешь, что мне пришло: уж если буйством взять нельзя, то хоть плачем, рыданьем общим.

– Ну, опять понес. Будь покойнее. Заправляй портянку-то. Идем.

– Идем, идем. Только вот…

Он схватил Васина за рукав, остановил, как будто арестовывал его внимание.

– Вот падают они, их бьют. Каждый день. И через меня, и через других, и так. Вон третьего дня котел разорвало, али взрыв на Пороховых. Не в борьбе, не в восстании, а смяты люди на поганой, на работе подлой.

И ну, что тут? – спрашивал он Васина.

И, не дождавшись ответа, он разряжался диким возгласом:

– Общий плач бы, мировой, большой поднять… Рыдание мировое…

И уж сам рыдал.

Васин вместо слов только жевал как-то своими побелевшими губами.

А Минаев не убеждал его, а лил ему расплавленную горем душу.

– Много ведь не отплачено, и отплачивать поздно: застывает рука, срывается удар, забывается обида. А зарыдать бы, загудеть теперь же, чтобы сердце сжалось бы у всех за горы трупов, за схороненную в ямах жизнь.

Чуть прогонялась слеза и светлел Минаев.

– И-эх, разрыдались бы – и легкая родилась бы сила, сила громадная, доказанная. Не понимаешь меня?

– Понятно… О-очень, – отвечал застывшими губами Васин, – только куда же ты, Минай, милый?

– А в траншею. Я бы в клозет ушел сидеть да думать, да там людно, я в траншее схоронюсь. Пусти меня. Пусти меня. Не тянись ты. Отойди.

Минаев пошел тихой походкой в темное пристанище одинокой терзающей мысли.

Опускался и хоронился в черных глубинах холодных траншей человек, вдруг подумавший и затосковавший за весь мир, за все ужасы мира.

Кажется, что решит он там, разогнется, приподнимется, выйдет из темной ночи и, уже новый, полный сильных решений, скажет два слова, даже одно, одно только слово, и отклик боли, схороненной годами, пробежит у собравшихся сюда, под своды парка, мало наученных жизнью товарищей.

V

За десять минут до вечернего гудка снова в мастерских показался начальник. Он любил следить за рабочими в самые последние минуты: не моет ли кто-нибудь потихоньку руки, не переобувается ли?

Малецкий ужаснулся, когда увидел, что студент-практикант без спроса высшего начальства дал тормозной бригаде зеленого мыла, и теперь рабочие делили его по своим жестяным коробкам.

Малецкому надо было что-нибудь выдумать, чтобы скрыть это нарушение дисциплины. Он взял "книгу распоряжений", раскрыл текущие заметки и быстрым маршем направился к начальнику. Начальник очень любил эту книгу, просиживал с ней целые вечера и делал пометки о всех технических и дисциплинарных промахах мастеров и рабочих.

– Да, да, читайте-ка, – говорил он Малецкому. – Или идемте в конторку, заставьте конторщика.

Сели за стол.

Конторщик читал:

– "Сторож Власов выпустил вагон без пропуска…"

– Как! – вскипел начальник.

– Виноват, – с испуганной улыбкой привстал Малецкий, – есть объяснения.

– Ну?

Малецкий замер.

– Сторож заявляет, что в суматохе вследствие случая с Прохоровым, не заметил вагона.

Начальник снял пенсне, немного подумал. Тут только послышалось, как после затаенного дыхания Малецкий шумно набрал воздуха и сел.

Начальник надел пенсне, встряхнул волосы, решил и отрезал:

– Штраф. Сторож всегда должен быть на своем месте.

Малецкий дергал бородку, тихо и вкрадчиво прибавлял:

– У нас постоянно события, но зевать нельзя.

– Дальше, – приказывал начальник.

– "Гражданская жена Прохорова просит пособия на похороны…"

– Отказать, – рубил начальник и, глядя кверху на электрическую лампочку, протяжно разъяснял: – Общественное управление… э…может считаться… э… только с законным браком… А еще что?

– "Мастер, господин Малецкий…" Это я… – жеманно конфузился мастер, встал и топтался на месте.

– Ну-те, ну-те, что такое? – оживился начальник.

– "…Мастер Малецкий обратил внимание на изгибы поручней во время катастрофы с Прохоровым и предлагает управлению систему гнущихся поручней". Да, да… – забрызгал слюной Малецкий, – я предлагаю поручни с пружинами: им не страшен никакой удар.

Начальник просиял и, видимо, отдыхал душою на светлом явлении жизни.

– Слушайте, Малецкий, вам не место здесь. Я вас буду рекомендовать в лабораторию изобретений. Вы себя здесь зарываете.

И сквозь дым папиросы он мечтательно-протяжно командовал конторщику:

– Представить на повышение. Ну, все?

– Никак нет. Еще есть.

– Ну, да что там?

– Слесарь Васин ездил по двору безо всякой на то надобности.

– Выговор и двухнедельное предупреждение, – уже совсем не задумываясь, диктовал начальник конторщику.

Загудел гудок, и черная толпа снялась и тронулась из трамвайных сараев.

– Ну, как у вас подъемки вагонов? – на ходу спрашивал начальник мастера.

Малецкий захлебывался от удовольствия и докладывал:

– Мы добились того, что при меньшем составе рабочих поднимаем вагонов в четыре раза больше, чем прежде.

– Да, вот это система учета. Она великолепна.

– Да, да. Это научно, это экспериментально, – вставлял подходивший студент. – Знаете, это почти по Тейлору.

– Слушайте, Малецкий, у вас великолепное техническое чутье. Вы какое получили образование? – спрашивал начальник.

VI

Толпа рабочих задержалась на дворе. А сторож урезонивал ее: "Господа, проходите, не задерживайтесь. Вы, вестимо, что за товарища, а нас штрафуют".

Начальник издали смотрел на черную толпу людей и рассеянно обратился к Малецкому:

– А все-таки этот случай…

И не докончил фразы. Задумался.

Малецкий сочувствовал этому навернувшемуся раздумью начальника и просил:

– Передайте "от лица, пожелавшего остаться неизвестным".

– Догадаются, догадаются все же… – льстил самолюбию начальника Малецкий.

– Ну пусть, пусть, – вздыхал начальник. – Я ведь в конце концов скрывать не буду: всякое несчастие меня трогает.

VII

День улыбался, день стоял, день бурлил весенним молодым задором.

Земля наряжалась. В воздухе слышны были песни, кверху поднимались молодые земные гулы, с неба лилось торжество, миллионы быстрых лучей новой верхней радостью венчали землю.

В душных клетках-корпусах, как всегда закованные на всю жизнь нуждой и заботой, тянули трудовую повинность рабочие.

А в верхних этажах жизни послышался говор о природе, здоровье, радости, игре и красоте.

– Да, да… – говорил начальник.

– Надо бы как-нибудь…

– Чего?

– А эту… ее-то…

– Кого?

– А эту… сожительницу… устроить… убитого-то сожительницу…

– Слушайте, да мы же можем ей действительно многое посоветовать и помочь.

И начальник энергично нажал кнопку.

Вбежал швейцар.

– Федор, вы не слыхали о сожительнице Прохорова, убитого?

– Так точно. Только что он не женатый, извините, он, живши с "самой"…

– Я спрашиваю: где она?

– В "Листке" еще было прописано: так что бросившись самовольно под поезд.

– Что?! Покончила с собой?

– То есть, ваше высокородие, поезд по ней прошедши.

– Да что же это она?

– А по глупости, ваше высокородие. Дело, конечно, женское.

– А ребенок?

– И ребенок погиб, при ей бывши.

Была минута молчания, и как будто преклонение перед горем побеждало не одну черствую душу, но начальник уже справился и наставлял швейцара:

– Не "при ей" надо говорить, а "при ней". Ступай.

От ворот доносились крики сторожа к вагоновожатым:

– Пропуск! Предъявляй пропуск!

Начальник мягко улыбался этому порядку, и на минуту в душе его опять пронеслась легкая радость удовлетворения.

VIII

– Это что же? – вдруг спросил студент, заслышав в коридоре страшный шум.

– А?! – вскочил, прислушиваясь, начальник.

– Возня в коридоре, Василий Иванович…

– Драка…

– Вр-решь! – слышалось из коридора. – Не такие цепи рвали.

Это Минаев проталкивал стену из трех швейцаров, загородивших ему дорогу в кабинет начальника.

Начальник вскочил, отворил дверь:

– Что тут такое?

Швейцары несколько отступили, чтобы объяснить начальнику, в чем дело, но Минаев рванулся через ослабевшую живую цепь людей и ринулся прямо в кабинет.

Начальник попятился в кабинет и рухнул в мягкое кресло.

Минаев, покрывая весь шум своим сухим голосом, спросил начальника:

– Глядеть в глаза можешь?

Начальник чуть разогнулся за креслом и хотел что-то сказать, но Минаев еще раз ударил своими краткими прикованными словами:

– В глаза. Прямо. Не моргай.

– В-вы… успокойтесь… – ежился начальник.

– Я спокоен. Я свободен. А ты, брат, не уснешь…

Тут неистово задребезжал телефонный звонок, и начальник, обрадовавшись законному предлогу, кинулся к будке, которая была рядом с креслом.

Начальник надрывался, он как-то азартно ел воздух словами в телефон.

– Нет, нет! – кричал он. – Даже больше! Я долго терпел, но теперь скажу: надо улучшить их положение. Наградные к пасхе надо увеличить.

Минаев то слушал этот разговор, то придвигался к окну и нервно наблюдал за какой-то новой жизнью на дворе парка.

А начальник кричал в телефонную трубку: "Нет, нет! Я не могу ручаться, не могу, – я по опыту знаю, что могут быть неожиданности".

И потом, после сухого скрипа ответных фраз, он облегченно заключал:

– Ну вот великолепно, великолепно. Благодарю вас.

Минаев подвигался ближе к окну.

Начальник сиял.

С улыбкой подходил он к Минаеву:

– Ну вот, видите: управление…

– А вы видите? – остановил Минаев начальника, указывая рукой из окна на трамвайный двор.

Из парка выходила партия резервных вагонов для усиления утреннего движения, но с хрустом затормозилась, остановленная собравшейся толпой на стрелке.

Вагоновожатые сошли с вагонов и присоединились к слесарям. По знаку одного из рабочих все сняли шапки. Голосов не было слышно, но выражение лиц и движение ртов говорило, что началось что-то необычайное.

Подскочивший к начальнику студент хлопотливо спрашивал:

– Это стачка?

– Не думаю.

Но как-то обрадовался начальник этой мысли студента.

Неопределенность и ожидание событий его мучили.

По лестнице быстро вбежал запыхавшийся Малецкий.

Сухо и фамильярно сунул руку начальнику и студенту и быстро, уже как будто с готовым планом действий, подбегает к Минаеву.

Начальник рвется подойти к ним, но чувство собственного достоинства побороло, и он снова придвинулся вместе со студентом к окну.

– Минаев, ты знаешь, – начал решительно Малецкий, – по-моему…

– Что – по-твоему?.. Любопытно.

– По-моему, уж начинать дело, так начинать.

– Пойдем-ка.

Дальше все произошло как-то без слов, быстро, стремительно.

Не дожидаясь еще прихода Минаева с Малецким, к толпе вышел Васин, как будто только взглядом спросил ее. Толпа быстро взвила руки кверху вместе с фуражками.

Минаев сначала показал на стрелку; лицо его нечеловечески покосилось и побагровело: задавил он как будто подходившие к горлу рыдания, потом тряхнул рукой и показал Малецкому на ворота.

Малецкий поднял было взгляд на толпу рабочих и хотел спросить ее, но сотни глаз, полных мести, полных готового удара, заставили его только вздрогнуть.

Сначала тихо, как бы поплелся он от толпы со двора, потом все ускорял и ускорял свои шаги. В воротах он почти бежал. Здесь первый раз со времени его службы сторож не поклонился ему.

Дробью задребезжало стекло в окне кабинета. Малецкому отчаянно стучал начальник, но Малецкий сделал вид, что не слышит.

Толпа медленно направилась опять в сараи.

Начальник из окна ловил взгляд, походку, следы последних фигур, видных из двора, и хотел узнать, что будет, что рождается, что растет.

Тронулись с треском и визгом резервные вагоны из парка.

На дворе пусто.

Серые окна сараев ничего не говорили ни о тишине, ни о буре. Они играли своими мутными отливами на солнце, и весь парк казался какой-то неразгаданной загадкой.

Несмотря на свежий холодный ветер, начальник в одном легком пиджаке побежал из кабинета в парк.

Рабочие молча возились со своей работой. На лица легла какая-то дума, не было команды мастера, но хотелось ворочать, хотелось грузного движения, хотелось работы, работы молчаливой.

Весна в рабочем городке

I

Утренней ранней тревогой несся по весеннему морозу сильный и зычный заводский гудок.

По кривым темным улицам тянулись длинные ленты приговоренных к работе людей.

То переругиваясь, то смеясь, шли они, сложа руки в рукава и сжимаясь от холода. Старые прокоптелые фигуры мешались с бледной молодежью.

Спешат, сплевывают, на ходу курят.

Заводские ворота распахнулись и выросли неподвижной пастью: снизу поднималась пологая грязная лестница, сверху давил черный железный навес. С немой ненасытной жадностью глотала пасть толпу за толпой.

Завод уже готов. Он ждет толпу работников.

Из кочегарки через печные дыры зияли огненные глаза с рокотом бегущего и пожирающего воздух чудовища-котла.

В машинном отделении уже задохнулись силачи-цилиндры и, как бы кашляя, отдавали пар. Над ними залихватски, по-чертовски танцуют светлые регуляторы. Два шатуна спорят силой друг с другом, как две бегущие лапы зверя-титана, трясут, прямо рушат заводские балки. Двухсаженный маховик гонялся из края в край, туго опоясывался ремнями и, жестко обнимая ими динамо, заставлял ее бешено крутиться. Вся сила, вся мощь, вся – грозный гул, динамо билась в ремнях и, казалось, в неистовых муках рождала все ломящие, все жгучие, все крутящие токи. Семья ровно жужжащих моторов взвивала кверху кожаные ленты и волновала море неугомонных трансмиссий, наполняя верх завода холодным ветром. А сверху от них тянулся лес, непроходимый лес ремней к машинам, уже что-то говорящим про себя.

Вдали, у каменных стен, фиолетовыми веерами взвивались огни раздуваемых горнов и застучали молота.

Кузнецы маленькими молоточками только подсказывали молотобойцам, а те при каждом постукивании кузнецов точно срывались с цепи и грохали полупудовыми молотами.

Скоро их грузные звуки понеслись по мастерским и покрыли машинный гул; но только что они воцарились над заводом, как из котельной дерзким хором вырвались жесткие и звонкие удары молотов и кувалд по холодному железу, пронзительно затрещали чеканки и с воем и стоном впивались большие зубила в железо и сталь.

Котельные звуки покрыли все: машины, слесарей, кузнецов, весь труд, все вздохи, припадки устали, горе, – все было погребено этим адом друг друга перебивающих, режущих звуков. Кто-то где-то стонал, кто-то рыдал, молил кого-то, как будто сотни и тысячи надорванных голосов, разрывалось чье-то сердце… Был ранен смертельно старик, в последнем вздохе он проклинал созданные им громады мира… Кто-то в судоргах умирал от голода у заводских ворот; рядом скелет-безработный продавал рубаху прямо с тела, чтобы выпить последнюю сотку; злой, безверный нищий тянул руку в заводское окно…

Ничего, ничего не было слышно: все людское топилось в густой лаве железного шума, и весь завод, казалось, невозмутимо грохотал над умирающим в труде человеком.

Назад Дальше