Как из земли вырос, снова появился около павловского станка Era. Он быстро схватил ковшик с черным клеем, свесил с вавиловского инструментального ящика пилы, ручники, ключи, отвертки и намазал их с нижней стороны клеем. А сам опять удрал.
Вавилов принес угольник, вытер лоб, надел очки и с замкнутой серьезностью принялся за работу.
Когда он начал раз за разом вваливаться в липкий клей и поглядывать в нашу сторону – заметили ли все это мы, – с нашей стороны понесся неистовый молодой хохот, захлопали в ладоши, а от женщин по направлению к Вавилову полетели грязные тряпки.
Вавилов поднялся от станка, собрал весь инструмент, опять беспощадно весь измазавшись, и ушел к конторе.
У конторы как раз собрались несколько отъявленных штрейкбрехеров.
Вавилов шел к ним быстро, они все вытянулись в ожидании своего вождя. Между ними начался разговор, сначала ровный, потом он перешел в спор. Вавилов к чему-то призывал их.
Они посмотрели на него растерянно. Вот он остановился перед ними в вызывающей позе. Они потупились. Вавилов плюнул в их сторону и решительно направился в контору мастера.
По нашей мастерской пробежал холодок тревоги. У всех было предположение, что Вавилов звал их на самый энергичный отпор, а они трусили. И тогда, очевидно, Вавилов решил действовать на свой риск и страх.
Вавилов никогда не любил шутить: он одинаково решителен – в добре ли, в зле ли.
Понятно, что мы решили подготовиться ко всему.
Весь обед мы только и говорили, что о Вавилове и его компании.
Уже перед самым гудком прибежал Егорушка и сообщил, что у одного нашего слесаря облито керосином пальто. Ясно, что это дело рук штрейкбрехеров, они переходят в наступление.
– Товарищи, все же нам надо пока попридержать-ся, – испуганно заговорил слесарь Вагранов.
– Не попробовать ли заявить директору?
– Для начала, пожалуй, переговорить с инженером.
Не успели мы перекинуться еще парой слов об этом, как сообщили, что Павлову пишут расчет.
Струны натянулись.
Когда прогудел послеобеденный гудок, мы все стояли на своих местах, но никто и не думал приниматься за работу; руки немели от тревожных ожиданий.
Вавилова не было.
Штрейкбрехеры собрались кучками, гудели, спорили. В контору был вызван один из них. После краткого разговора мастер начал на чем-то настаивать перед директором.
Полдня шло медленно.
В полупритихшем заводе росло событие, назвать которое никто еще не решался.
Вечером было несколько заводских собраний.
II
Утром работа начиналась у нас в восемь часов. Завод наш был передовой. Это выражалось в мелочах. Например, никто из нас, кроме штрейкбрехеров, не любил приходить на завод за час или полтора и там дремать или балакать. Вся громада с едва уловимой быстротой проходила в завод за пять минут до гудка.
Но сегодня исключение. Многие в половине восьмого уже были на заводе: все хотели поскорее узнать, что происходило ночью, что готовилось. По дороге то и дело перекликались, останавливались, перебегали от одного к другому. И, как всегда, некоторые не знали ровно ничего, другие – слишком много.
Вагранов, еще не выйдя из переулка на проспект, закричал:
– Эй ты, как тебя… Ванятка…
– Ты что, сдрейфил? Я сроду Егор.
– Ну, Егорушка… Не видал?
– Не то что видал, а любовался.
– Ну, что он?
– В дымину.
– Ванька Вавилов напившись?
– Да как!..
– В компании или один?
– Вдвоем – со штофом.
Вагранов замигал, молча рассуждая сам с собой.
– А про Павлова знаешь? – спросил Егорушка совсем серьезно, с чуть скрываемым презрением к Вагранову за его ротозейство.
– Ну-ну?
– Вчера к мастеру пришел; гыт, я не ручаюсь за себя.
Вагранов съежился и схватился за голову, ужасаясь несущихся событий.
– Да я, гыт, не ручаюсь: или Вавилов, или я в завод, а то, гыт, вилами по Вавиле…
– А мастер?
– А мастер мягко обошел, гыт, я вас не тесню, а и Вавилова обижать не хочу. Павлов не говоря хороших слов: "Пиши расчет"…
– Дела… Надо столковаться, – заговорил Вагранов с Егорушкой, позабыв, что тот совсем мальчик.
– Егорка, ухарь!.. – окликнули в стороне.
– Чего, смиренный?..
– Твой начальник-то нацарапал сегодня в газете.
– Насчет клею?
Образовалась кучка. В газете было напечатано:
"Во время стачки у меня подошли такие скверные обстоятельства, что и рассказать о них невозможно. Они меня вынудили на позорный шаг, и я вместе с другими сломал стачку. Я теперь раскаиваюсь в этом поступке и прошу товарищей вновь принять меня в свою среду".
Читали всюду: у ворот, на дороге, на дворе.
Трудно сказать, сложилось ли у кого-либо из товарищей мнение по поводу этого выступления Вавилова: рождались намерения, догадки, но не более этого.
Все спешили на завод.
В нашем отделении было больше народу, чем в других. Шумели.
Крик слышался и от штрейкбрехеров. Особенно среди них выделялся злорадный голос:
– Опять сойдутся: люди свои.
Вавилова еще не было.
Но на ящике уже лежала газета с его заметкой.
Мы подошли. Внизу заметки карандашом было написано:
Шалишь-мамонишь,
На грех наводишь!..
Блеск глаз Егорушки сразу выдавал автора.
– Все-таки надо прсерьезнее разобраться, – начал Вагранов.
– А по-моему, что написано, это – самое серьезное, – ответил ему Петров.
– Да… А по-моему, так вы его просто травите. Человек покаялся, унизился – так мало?
– Во время забастовки шестеро каялись, а потом опять пошли на завод.
– Да разве с Вавиловым можно равнять?
– Вот именно, я не равняю. Стало быть, писулькой не отделаешься.
Вагранова уже взорвало.
– Я спрашиваю: есть у вас душа?
Загудел гудок, оборвался разговор.
Пришел Вавилов. Он прочел надпись, скомкал газету и начал работать.
Губы его дрожали, но он хотел казаться невозмутимым.
Послушать бы наши души в то время…
Страдание человека действовало на нас.
Но протянуть ему руку было страшно. После минутного раздумья нами овладела стихийная беспощадная месть к этому человеку, который так донял нас во время стачки. Кажется, вот-вот подходит к горлу рыдание за него, за бывшего друга, преданного товарища, – не утерпишь и обратишься к соседу: да не довольно ли, наконец? Но вдруг у кого-либо прорвется крик возмущения предательством, и он снимет, победит все: и сострадание, и участие, и душевные муки – все, все.
Вдали показался мастер с новым токарем Назаровым, принятым на место Павлова. Назаров был свой.
Назаров знал о Вавилове.
Вавилов подошел к станку и, не здороваясь с Назаровым, поджимал последние болты. Он отошел с таким видом, что можно было понять: станок готов.
Назаров начал работать.
– Господин Вавилов… – крикнул вошедший фрезеровщик.
– Да? – взволнованно спросил Вавилов.
– Вот ваши пятьдесят копеек.
– Это откуда?
– А вы подписывали на бастующих эриксонцев.
– Так что же?
– Постановили от вас не брать…
Это было сказано просто, коротко и деловито, как на суде.
У Вавилова тряслись руки, в которых он сжимал свои пятьдесят копеек.
С минуты на минуту он ждал новых ударов. Инструмент валился из рук.
"Куда бы уйти, – думал он, – и побыть в полном одиночестве и молчании хоть полчаса. Только бы не здесь, под постоянными выстрелами насмешек, обид. В отхожем месте? Но там уже, вероятно, появились на стенах едкие надписи, а кто-нибудь из молодежи состряпал и читает новые стихи про меня".
Он взял первый попавшийся чертеж, положил его на ящик и, облокотясь на него, делал вид, что рассматривает его, а сам весь ушел в свою тоску, черную думу, весь застыл в своем ужасе одиночества.
Назаров суетился около станка. Он пробовал пустить его, подбирал резцы, прикидывал расстояние между центрами, и все это делалось с беззаботной развязностью недавно вышедшего из учения токаря, которому хочется пустить пыль в глаза новым товарищам.
Вавилов сгорбился над чертежом.
Мало-помалу глаза его отрывались от точек и линий, и он застывшим взглядом смотрел поверх очков по направлению к Назарову. Казалось, что он не замечал ни Назарова, ни Вагранова, ни меня, не замечал завода, машины выросли в его глазах в черные призраки, люди убежали в чуждую даль.
И вдруг перед глазами мелькнуло отчаянно скосившееся лицо, выступили глаза, искавшие помощи, и загорелись смертельным испугом.
Это Назаров, неловко поддевший на кран якорь для обточки, поправлял скользившую веревку. Минута, секунда… и якорь грохнется и ударит прямо на Назарова. Вавилов сорвался с места и протянул руку, чтобы немного отвести веревку к середине.
– Прочь!.. Сука хозяйская… – кричал Назаров, испугавшись помощи Вавилова.
Веревка соскользнула, якорь перекувырнулся и смял Назарова.
Назаров бился в судорогах.
Со всех концов бежали товарищи.
Вавилов побледнел и грохнулся на плашкетный пол. Он замер.
Завод остановился.
Два полумертвых тела понесли на воздух.
III
Назаров пролежал в больнице полгода; потом его повезли в деревню, и он умер там медленной, мучительной смертью.
Вавилов тоже был в больнице, но через три недели выписался.
На завод явился за расчетом, да и то во время обеда. В течение года о нем никто из наших не слыхал.
Но вы помните, что в наших газетах месяца два тому назад было напечатано такое сообщение:
"Забастовка на заводе Фридмана за Московской заставой кончилась. Требования рабочих удовлетворены полностью. Это – первая выигранная забастовка за все лето. Все арестованные освобождены. И. В., принимавший участие в переговорах, вчера после обеда скрылся. Денег при нем не было". Здесь говорилось, конечно, о стачечных деньгах. И. В. был Иван Вавилов. Авторы заметки хотели устранить догадку о похищении денег, которая, очевидно, напрашивалась у многих товарищей.
У нас на заводе в то время стало дышаться вольнее: кое-что мы предпринимали.
Меня сцапали в самую жару новых приготовлений.
Настроение у меня было гадкое.
Когда я вошел в охранку и услышал запах духов, который густыми волнами ходил по всем комнатам, у меня стало совсем мерзко на душе.
Меня втолкнули в одну из клеток – подождать допроса.
В соседней комнате говорили.
Я не верил сам себе: по голосу я узнал Вавилова.
Разобрать нельзя было ничего: говорили тихо и ровно.
С вами, товарищ читатель, бывает иногда так, что вдруг жгучая молния пронзит вашу голову, и вы в одну минуту передумаете столько, сколько не передумаешь за день. Время как будто включает свои ходовые шестёрни, замирает, и мысль летит и стоит в одно и то же время…
"Тут шутка…" – заключил я свои догадки.
Это ужас, что я не могу никому об этом рассказать, предупредить, а может быть, там, при свете охранных фонарей, идет грязная работа…
Он – провокатор…
Ему некуда больше…
Мысль рвала и кружила: не потому ли я очутился здесь? На самом деле – кто на меня мог доказать? Наши заводские это сделать не могли, от них так была скрыта наша работа. Кто-то дальний, очень дальний постарался… Усталая, истерзанная мысль останавливалась на одном предположении: Вавилов меня предал… Как хорошо, что мы еще раньше не поддались на его шутки.
Снова вспыхнули мысли, неслись и бушевали, как шторм. Они забегали в будущее: чья очередь теперь провалиться? А то ринулись в прошлое, и я ясно видел, я уже был уверен, что загадочные аресты были делом его рук.
– Но вам же не семнадцать лет… – вдруг послышался наступающий голос в соседней комнате.
– Да, мне сорок, – спокойно ответил Вавилов.
– Вы так просто не отделаетесь. Мы вас подержим, да, и подержим.
– Не впервые, – так же спокойно ответил Вавилов.
– Но я спрашиваю, где же, однако, та нелегальщина, о которой в этом письме упоминается?
– Моя нелегальщина? – вскочил Вавилов так, что я мог его немного видеть.
– Да где, где она?
Вавилов завозился, хотел загнуть рубаху, но это не удалось, и он судорожно схватил ее, разодрал снизу доверху и, ударив правой рукой по сердцу, закричал:
– В-во!.. В-во моя нелегальщина!
Сразу оборвалась возня, улеглись крики, замолкли и оцепенели мысли у меня… И там, за стеной, кажется, они тоже замерли.
Только минут через пять офицер прервал тишину и спокойно приказал дежурному околоточному:
– Переведите Ивана Вавилова из Спасской части в дом предварительного заключения…
После того, как захлопнули выходную дверь, позвали меня.
Офицер стал допрашивать меня, ходя из угла в угол.
Я что-то бормотал на его вопросы в ответ, но ничего не выходило, и я отказался от всяких показаний.
Жандарм прервал свой марш по комнате, изумленно посмотрел на меня, схватился за перо.
– Вы хоть дайте сведения о себе, о ваших родителях, семье.
– И от этого отказываюсь, потом…
Офицер, видимо, убеждался, что я знатная революционная птица, и, нетерпеливо постукивая ручкой, спрашивал:
– Но в чем же дело?
– Отправляйте меня пока обратно в тюрьму…
Меня повели второй раз фотографировать.
Штрейкбрехер
I
– Семен Иваныч! – подбегал Никандров к мастеру, то снимая, то надевая картуз.
– Семен Иваныч! нельзя ли как?
– Чего это? – спросил его мастер, не останавливаясь.
– Да вот насчет работки бы, Семен Иваныч, – подходил ближе Никандров, держась все-таки сзади мастера.
– Да вы же бастуете.
– Семен Иваныч, теснят, ей-богу, верьте честному слову, охальники. Выгнали весь народ с завода: прокричали, замахали руками, гвалт пошел, ну, вот, и пожалуйте…
– Ведь я вам говорил. Я предупреждал. Я знаю, что самим же будет хуже.
– Так, Семен Иваныч, мы… Я прямо на смерть шел против них…
– Вам и теперь опасно. Смотрите: пускай другие, которые помоложе, придут.
Но Никандров оценил эти слова, как улыбку, как светлую надежду. Он уже сожалел, что представил себя боевым штрейкбрехером.
– Семен Иваныч, сойдет. Бог выручит. Уважьте, Семен Иваныч, я, как говорится, в работе хозяина не обижу. Сдавал не то, что в аккурате, а всегда старался через силу. А что, ежели выпиваю…
– Выпиваете, – это дела не касается: все не без греха, – утешал его, видимо, растроганный мастер.
– Господи, со всяким случается, – поддакивал он, и вырастал от близких и, как ему казалось, почти дружеских слов мастера.
Никандров даже надел картуз.
– Ну приходите, пожалуй, с обеда. Попробуем начать: попытка не пытка.
– Нет, Семен Иваныч! – испугался Никандров. – Як вашей милости с большой просьбой: письмецо бы в конторе заготовили, переслали бы. В случае чего, – так ребятам и скажу: письмо, мол, из завода. Пройдусь, дескать, в завод, с письмом-то… а? Поглядеть, дескать…
Мастер задумался.
– Вы хотите, чтобы мы сами за вас расхлебывали эту забастовку-то?
– Так, ведь, господи!.. Я для вас же хочу сделать: вы для меня, как говорится, ничего плохого, слава богу, не сделали! Да и я для вас…
– Ну, ладно. Я писать не буду, в конторе скажу.
– Спасибо, благодарствуйте, спасибо, Семен Иваныч.
Никандров снял опять картуз и кланялся.
– Ну, до свидания, – мастер протянул ему руку. Никандров было отошел уже, но, увидев протянутую руку, рванулся, схватил ее обеими руками, почувствовал, что надо сказать мастеру что-нибудь теплое, но не находил слов, а только мялся:
– Гм… Мм…
– Семен Иваныч! – произнес он и не знал, что еще произнести.
– А вас как зовут? – спрашивал мастер.
– Федором… а по батюшке Васильевич.
– Ну, до свидания, Федор Васильевич.
Никандров кланялся и уходил на задние улицы пригорода, подальше от шоссе, на котором дежурили бастующие товарищи.